355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » Сто рассказов о Крыме » Текст книги (страница 29)
Сто рассказов о Крыме
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:52

Текст книги "Сто рассказов о Крыме"


Автор книги: Елена Криштоф


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)

Дорога

Корреспондент стоял перед ним с блокнотиком в руке, длинный, худой мальчишка, записывал тонны, километры, метры квадратные, погонные, кубы бетона. Цифры были благоприятны для старшего прораба Лукидиса В. С. Участок все лето и всю осень 1969 года выполнял норму на 130 процентов, но не в цифрах заключалось главное, что можно было сказать о дороге.

Наконец Василий Спиридонович решился, кивнул почти ворчливо в сторону синего мотоцикла с коляской:

– Дорогу посмотреть хотите?

Корреспондент спросил так, как, конечно, и должен был спросить:

– А весь день что мы делали?

– Весь день асфальт щупали. Поедем?

Старое шоссе петляло круто, было узким и все как бы олицетворяло усилие. Но Лукидис вез корреспондента вверх не для того, чтобы продемонстрировать одышку старой дороги. Лукидис уважал дороги. Всякие. Лишь бы они, как он любил говорить, бежали в ногу с первоначальным временем. То есть с тем временем, когда были построены. Кроме того, Лукидис был достаточно пожилым – под шестьдесят, чтоб так уж безоговорочно признавать: все, что старо, – плохо; все, что ново, – хорошо. Останавливая мотоцикл на обочине, подходя к обрыву, сплошь заросшему дубами в два обхвата, он кивнул коротко:

– Вот. Летит.

Трасса внизу действительно летела. Она была так же сильна, великолепна и свободна в своем порыве, как дикий хребет Сарыча, как серые, ровно вздыбленные скалы, как море, наконец. И Лукидису стало приятно, что мальчик, замерший рядом, понимает это.

Лучи солнца били сквозь облака ровными тугими пучками, выхватывали круглое ослепительное пятно, в котором плясали волны. И на дорогу внизу падало солнце, она голубела нежно, тонко. Отсюда непривычному взгляду нельзя было понять, какая она широкая. Но какая она сильная, какая современная – это было видно.

И строили дорогу по-современному: не скребли гору лопатой, отирая тяжкий пот. Взрывали ее, вгрызались десятками механизмов, воздух дрожал от натужного рева машин, от тяжелых катков, трамбующих насыпи, от буров, туго уходящих в скалу. Каждый километр обходился государству в миллион. И то, что было откуда взять этот миллион, тоже примета времени.

Тридцать два года из своих пятидесяти шести Лукидис строил дороги. Шоссе Симферополь – Алушта и потом Алушта – Ялта тоже он строил и точно может сказать, чем отличались те дороги от этой. Первую вели, основательно исправляя то, что было сделано раньше крепостными и солдатами со времен Воронцова. Вторую прокладывали, отодвинув в сторону прошлое, удивляя свободным росчерком плавных поворотов, длиной опорной стены, полетом мостов через овраги. Но разве ж то был полет?

Василию Спиридоновичу показалось, что и предыдущие слова он произнес вслух или, во всяком случае, что его мысли и мысли корреспондента текли одним руслом.

– И разве ж то были стены? Знаете, какой длины сваи мы вбиваем на этом участке против оползней? 15 метров! Вот! А к тем сваям еще стеночку, а перед самым полотном еще сеточку, – Василий Спиридонович потер руки с видом человека, отлично насолившего своему главному врагу – оползню.

– Верхолазы у нас будут работать, – еще сказал Лукидис корреспонденту. – Целая бригада верхолазов-альпинистов, скалы зацементируют, чтоб стояли с гарантией. Где вы еще такое видели?

Но и сам Лукидис такого не видел еще, от этого предстоящее нравилось ему особенно. Многое именно на этой дороге Ялта – Севастополь случалось в первый раз. Например, тоннель в теле горы-дракона, который прорыли, чтоб не взрывать, не портить красоту. Рыли метростроевцы, и это тоже придавало работам в глазах Василия Спиридоновича особую значимость.

Я попала на дорогу впервые зимой семьдесят третьего, и мне тоже все время хотелось сравнивать, тем более, что я выросла у самого шоссе, ползущего с натугой мимо Алушты и Ялты, и жизнь его была как бы частицей моего детства. Я помнила его еще столь пустынным, что мальчишки спускали по гудрону платформочки, отчаянно тарахтящие на своих маленьких колесах – шариковых подшипниках – и груженые дровами. Я помню, как гнали по пустому шоссе к вечеру стадо: коровы притормаживали под горку, упираясь в мягкий гудрон раздвоенными копытами. Я помню, как нас катали в праздник по старому крутому шоссе, и это было подарком большого значения: нам как бы дали посмотреть пространство, охваченное дорогой и машиной.

…В этот раз по дороге я ехала не от Ялты, откуда вел свои работы прораб Лукидис, а от Севастополя, и дорога скоро натолкнула меня еще на одно воспоминание. Возле Ласпинского перевала на доске, прикрепленной к светло-серой, в рыжих подпалинах скале, я увидела бронзовый профиль автора с детства любимой книги о Тёме и Жучке.

Надпись объясняла, почему именно эта дорога увековечивала память писателя и инженера-путейца Гарина-Михайловского. Оказывается, строители, закончившие трассу Ялта – Севастополь в 1972 году, при работах пользовались изысканиями, проведенными под его руководством в самом начале века.

Итак, я ехала в автобусе и, как часто это бывает в автобусах, услышала обрывок чужого разговора.

– Воронцовский дворец – это я понимаю. Есть на что посмотреть! А что мы после себя оставим, а? – говорил молодой напористый голос с таким выражением, как будто это было доблестью – ничего не оставить. Или он считал доблестью отметить – так-таки ничего не оставляем, кроме этих коробок?

Дороги же он не замечал вовсе. А для меня она была архитектурным символом нашего времени, и я как раз думала о том, насколько шире пространство, предоставляемое ее мощным полетом, чем то, которое открывало старое шоссе. Хотя оно шло выше и, если говорить о каждой смотровой площадке отдельно, было не хуже… Кроме того, как прочно в дороге сочетались понятия – полезность и красота. И еще одна немаловажная черта заключена в наших дорогах, думала я. Общедоступность. Как, впрочем, и в коробках.

А Воронцовский дворец – что же, он красив бесспорно, несмотря на всю эклектику; не следует, однако, забывать, что он строился для одного, а не для каждого. Каждый бил вручную камни для его облицовки, рыл дренажные канавы и окапывал виноградники, жил в лачуге с земляным полом и земляной крышей, болел чахоткой и умирал посреди всего южнобережного великолепия, оставляя нищих детей.

Вот такие вызвала во мне мысли та фраза, и я обиделась за время. А за Василия Спиридоновича Лукидиса обидно было вдвойне. Дорога вобрала в себя добросовестность многих людей, в том числе и прораба Лукидиса. Но дорога вобрала в себя еще и творчество многих людей, начиная от Гарина-Михайловского. И Лукидис был тоже творцом, недаром он не только, как ему было положено, щупал асфальт и проверял прочность опорных стен, но еще возил желающих высоко в горы, чтоб оттуда показать дорогу и сказать одно только слово о ней:

– Летит!

Киммерийцы

Степан Мамчич был последним, кто видел известного русского художника Константина Богаевского живым. Тот подошел и спросил, нет ли у коллеги сиены, ленинградской, из деревянных коробок. Сиены не оказалось, и Богаевский закивал длинной своей старческой головой с белоснежным лоскутком бородки: «Ну, что ж, ну, что ж, Степан Гаврилович, придется поискать на барахолке». По дороге на феодосийскую барахолку Богаевский и погиб, случайно, нелепо.

Для Мамчича Богаевский был богом. Не только богом мастерства, но и богом-вседержителем, создавшим свою собственную страну, для холмов которой, сыпучих, выжженных солнцем, и требовалась сиена. Страна называлась Киммерией. Сейчас это имя стало расхожим, часто упоминается всуе, но Степан Мамчич, которому во время войны, во время разговора с Богаевским было 19, относился к Киммерии всерьез. Киммерия была прекрасна и требовательна к тем, кто собирался вступить на ее территорию.

Не знаю, думал ли Степа о прописке в этой стране, или просто его, как и многих, как в детстве и меня, к примеру, томило тревожное чувство, будто однажды и не во сне он почти нашел тот поворот, за которым начинались ее башни, ее овраги, ее круглые скалы и дороги в неясных пыльных колеях…

Поскольку жил Мамчич в Феодосии, бывал в Судаке и даже в горном селе со странным названием Ворон, момент почти полного узнавания скал, заливов, дорог был для него особенно настойчив. Но в этом «почти» заключалось главное. В Киммерии Богаевского не могло быть жалкой барахолки, не могло быть немецких патрульных и русских полицаев. Мог ли там жить он, Степан Мамчич? Вот в чем вопрос. И могли ли там жить партизаны, народные мстители? Его младший брат, так и не вернувшийся с войны, его отец, не шибко грамотный шофер, любивший петь украинские протяжные песни и еще любивший Советскую власть и справедливость?

Могли ли? Этот вопрос оставался открытым и много лет спустя. Киммерийцы Максимилиан Волошин, Богаевский не просто рисовали Восточный Крым – они были философами, а семья Мамчичей далеко отстояла от этого слова. И далеко от него отстоял Степан, когда до синих пупырышек нырял за мидиями в Феодосийской бухте, когда просил рыбаков взять его с собой в море. Конечно – далеко. Он говорил «риба», окончил всего-навсего Симферопольское художественное училище.

– Степа – нет, – говорил кое-кто из его товарищей, – Степе, конечно, очень бы хотелось доказать преемственность, но Степа – весь от этих берегов. А до Киммерии плыть и плыть…

Эти берега, между тем, лежали перед нами: над ними возвышалась башня маяка, обыкновенная, круглая, старая, даже чуть обшарпанная, и обыкновенные коровы паслись у ее подножия на рыжей, уже почти дотла сгоревшей траве. К башне вели тропинки… Сама картина называлась "Тропинки детства", и легко можно было бы представить обыкновенного парнишку с удочками в руке, поднимавшегося к башне… Зачем, однако, поднимается он к маяку, если собрался ловить рыбу? Ах, дело в том, что ему хочется сначала посмотреть на мир сверху, с этой точки, которая позволяет измерить, как велико море и мал ты. А еще, глядя с той точки, можно понять, как велико мужество людей, расстилающих сети на берегу, покрытом после бури морской травой, и подумать: если очень стараться, станешь такими, как они.

Вот тут-то, по моим представлениям, мальчик на тропинке у маяка оглядывает свои покрытые красноватым загаром, не сильные руки, свои поддернутые спереди брюки на ременном учкуре и вздыхает: те внизу чем-то неуловимым, не только силой и ловкостью, лучше его…

– Как знаменательно, – говорю я своему собеседнику. – У Мамчича так и не оказалось ни одного автопортрета.

– У Степы было трудное для живописи лицо.

– Обычное? На Казантипе он сходил за своего?

Мой собеседник не слышит вызова. Он считает, что художник и наружностью должен быть отличен. Вот, например, тот же Богаевский, когда он шел по Феодосии…

Я не случайно упомянула Казантип. Это было место, где Степана Мамчича знали все, то есть все рыбаки, а также те, кто занимался хлебом и виноградом. И первая картина, от которой еще неясно повеяло Киммерией, на мой взгляд, тоже была написана здесь – "Стрижи и крыши". Стрижи летали над розовой черепицей, все выглядело обычно, и все же… И все же у тех, кто останавливался перед этой картиной, а также перед красноватыми на закате заливчиками "Изрезанного берега", или перед въездом в "Город у моря", могло дрогнуть сердце… Картины не просто отображали или изображали, они вели куда-то. Очевидно, туда, куда ты хотел устремиться в самых смелых своих мечтах, в Гель-Гью, например, или в Балаклавскую бухту, что, правда, не одно и то же…

В Киммерии Мамчича росли "Большие деревья", которые были похожи на больших, не согласных на компромисс людей. Ветер, тоже большой, пытался диктовать им свое… И если вы стояли рядом, он гудел и у вас в ушах, и вы невольно расправляли плечи, сопротивляясь ему. И еще были в Киммерии "Старые поселения" и даже "Мыс Ильич", имеющий на картах совершенно точный адрес, как впрочем, и "Белые скалы", – в долине Бельбека.

…Так вот, когда Богаевский шел по Феодосии, тощенький, в своей полотняной блузе, легонькой, как перышко, корректный, сдержанно пылающий интеллигентными, умными глазами, каждый видел – идет Мастер и Мыслитель. Но Богаевский мог идти узнанным не только по Феодосии. На любой из тропинок, на любой улице городов Степана Мамчича он был бы своим, необходимым человеком. Я даже угадала в "Городе у моря" дом под черепичной крышей, где он живет и откуда спускается к воде в смугло-розовый предвечерний час, когда особенно хорошо думается после работы.

В этот час маленький ослик прядает ушами под корявым деревом у виадука, в этот час воздух пахнет «юшкой» из барабульки, тушеными помидорами и «синенькими». И рыбаки в этот час моют руки, сбрасывают пропахшие рыбой рубахи и садятся вечерять. Потом они тоже выйдут к городским причалам и некоторые из них перебросятся парой слов с художником, как с понятным человеком, хотя он Мастер и Мыслитель… Так бывало с Богаевским в Феодосии, очевидно, так случается в Киммерии. Той, которую увидел Мамчич.

Даже больше того, изобретая ее, складывая из примет, я думаю, Мамчич все время примеривал страну к своему предшественнику. Соответствует ли она его требованиям к высоте человеческого духа? Во всяком случае, мне кажется, что его рыбакам, несущим красные тяжелые сети по песку или молча глядящим на беду, принесенную трамонтаной, северным ветром, нужен не один только хороший улов. Не одна пища земная, не один хлеб насущный.

В их устойчивости, в их монументальности я вижу готовность отстаивать не сытость, а духовность, во всяком случае, ту справедливость, ради которой на войне погиб младший Мамчич, а старший, вечно болеющий белобрысый мальчишка с бледным, не сразу загорающим лицом, пошел в художники…

Кстати о лице. Лицо у Степана Мамчича было просто прекрасным, хотя не ярким, без бросающихся в глаза примет и красок, и тем самым трудным для живописца. Впрочем, сам бы он с этой задачей справился – вот только вопрос, считал ли он себя Мастером и Мыслителем, который должен бы был глянуть на нас с полотна? Или все еще числил себя в учениках?

Но заметили ли вы, что многого достигают чаще всего как раз долго числящие себя в учениках? Пелена самоуверенности не застилает им глаза, и, даже создав целую страну, они продолжают смотреть на нас так, будто главный ответ им неизвестен. Будто они надеются, что мы им подскажем. Но если приглядеться внимательнее, увидишь: они только хотят что-то прибавить к главному ответу, что-то необходимое для тебя, для меня. И еще увидишь: у них можно отнять богатство, здоровье, жизнь, но их нельзя заставить изменить главному ответу.

Незадолго до смерти Степан Мамчич написал страшную картину. Первоначально она называлась простенько: "Тополя и омелы". Позднее – «Война», «Судьба». Таких мертвых обглоданных деревьев я не видела ни на одной из киммерийских дорог. И такого пожара, какой стоит стеной за их вздыбленными руками. И, тем не менее, все случилось здесь же, на тех же широтах, где сопротивлялись большие деревья, цвели каштаны и ловились огромные, как колеса, камбалы. На тех же широтах, где, предупреждая об опасности, бил киммерийский колокол и должен был зажечься маяк…

Картина эта – крик: "Люди, будьте бдительны!" И дальше: "Вот что остается, когда побеждает зло". От чего – остается? От деревьев? От страны? Но ведь и от внутреннего мира тоже? Недаром же он назван миром, и его можно вытоптать, выжечь, если ты изменишь главному ответу.

Но зло не должно победить. И в противовес «Тополям» уже очень больной художник нарисовал "Деревню на острове". Вся терпкая радость крымского лета, вся надежда, которой живет человек, сосредоточилась в ней солнечными денежками, до дна наполнившими маленькую бухту у Казантипа.

Да, именно у Казантипа. Его легко узнать по кудрявым выступам мшанкового известняка, по очертаниям бухт, по степному простору над морем, а также по домам и беленому каменному забору. Только Казантип всего-навсего мыс, не остров. Но ведь художник рисовал не портрет места, а нечто совсем другое…

Если я долго смотрю на "Деревню на острове", так же, как когда-то на тропинках детства, я начинаю видеть на ее дорогах людей, чьи судьбы мне хорошо известны и не безразличны. Я даже слышу их голоса и стук моторов тех сейнеров, что только на миг застыли у подножия скалы… О чем говорят люди: о хамсе, о близких дождях, о лесах, которые так удачно посадил когда-то на Казантипе хромой Парельский, и о том, что есть справедливость. Все, как в натуре, и совсем не так. Ибо художник, Мастер и Мыслитель, нарисовал не только пейзаж, но и высоту духа человеческого, если только ее можно нарисовать.

Сухой пылью, разомлевшими листьями лоха и предвечерней тишиной пахнет лето в "Деревне на острове". И еще – дымком низких летних печек. А во дворе, выложив на стол натруженные руки, сидят те, кому обеспечено бессмертие: художник с мировым именем – Константин Богаевский, солдат Петр Мамчич, сложивший веселую двадцатилетнюю голову в боях за Советскую Родину, секретарь райкома, отстегнувший протез и вольно облокотившийся на широкую столешницу, а также Степан Мамчич и еще кто-то из рыбаков. Отсюда я не могу разглядеть лица.

Сегодня и оглядываясь

Показатели

Если бы приехал человек, которого вы в молодости, кажется, любили, а потом двадцать с лишним лет не видели, если бы он приехал и сказал: «У меня командировка. Давай вместе съездим в Раздольненский район», что бы вы ответили ему?

Я ответила: «Давай», и мы поехали. Не вдвоем, а несколько человек нас было пишущих и довольных, что на какое-то время удалось оторваться от бумаги.

Ровно двадцать пять лет назад я стала учительницей Первомайской средней школы, а он, Виталий, приехал в соседний, такой же глухой Раздольненский район. Хотя нет, в Раздольном оказалось еще беднее, неприютнее: солончаковые земли, разор. Даже такого Дома культуры, как в Первомайском, не было, только саманные присевшие мазанки. И вот деталь – один квартирный телефон на весь район стоял тогда в Раздольном: у первого секретаря райкома.

Этот телефон почему-то вспомнился, когда наш «рафик» остановился против гостиницы с несколько игривым названием: "Брызги моря". Рядом красовался ресторан "Белый лебедь". Но нам и то и другое было ни к чему: нас пригласили в гости в Портовое.

Тут же перед "Белым лебедем", пока Леня, наш шофер, заливал радиатор, полюбопытствовали мы, а, сколько телефонов в Раздольном сейчас.

– За тысячу номеров перевалило, да еще у каждого хозяйства своя АТС, – ответил нам кудрявый и любезный представитель местного начальства слегка обиженно. Не этим, мол, надо мерять рост.

А чем?

А тем, что до войны, например, рекордным считался урожай в 13 центнеров зерновых с гектара, даже медалью за такое награждали. Сейчас получают по 25 и 36.

– Тридцать шесть – на поливных землях?

Нет, представьте себе, на богаре. А риса по 56. Район дает одну четвертую риса области, одну восьмую – Украины… Риса без канала, само собой, здесь не видели бы, а все остальное было бы как у людей. Культура земледелия далеко шагнула. Была когда-то мелкая вспашка, к примеру, на 19 сантиметров, а кто ее сегодня помнит?

Это говорилось уже, когда мы колесили по виноградникам совхоза «Чернышевский», куда нас повезли, чтоб показать эту самую культуру земледелия. Кроме того, директор совхоза хотел познакомить нас с бригадиром, давшим самые высокие показатели. Резкий левый поворот, еще левый поворот, еще, еще, и мы опять выскакиваем к шлагбауму возле проходной:

– Федченко не проезжал?

– Не проезжал, нет! – кричит в ответ сторожиха, привставая.

– А на чем он?

– На «жигуленке» своем.

– Резину, не знаешь, не менял?

Получив отрицательный ответ насчет резины, директор смотрит на дорогу, на пыль, низко свесившись из дверцы «рафика» и, наконец, решает:

– Будем по следу искать!

Мы ищем Федченко по следу стертых шин, потешаясь над тем, что в степи, ровной, как стол, потеряли человека на машине.

Она-то ровна-ровна, эта степь, но вся в зарослях виноградника, выше человеческого роста… Черные гроздья тербаша вкусны, а для меня в них еще особая сладость.

Двадцать пять лет назад мы шли по этой степи, и она была гола, в бурой траве, в кустах курая, который срывались под осенним ветром и убегали, как живые кто знает куда, к морю, наверное. К тому самому Портовому, где мы еще будем в гостях. Степь была гола, а мы молоды, и так хотелось счастья…

Двадцать пять лет назад меня не было в этой степи, была худая, голенастая девчонка, твердо знавшая, что если она чего-нибудь не скажет своим ученикам, то никто им уже этого не скажет ни о Пушкине, ни о Фадееве, ни о ком-нибудь другом.

– Ах, черт! – кричит наш Леня, тормозя. – Проскочил!

– Вон люди работают, спросим.

– Не видели Федченко?

– Тут был, насчет Остапенко говорил: у нее с гектара по 320 вышло.

– Опять наш рекорд! – крутит головой местное начальство. – Третий год подряд такие цифры. Может быть, на этот раз сразу в области поверят. А то толкаешься по кабинетам с бумажками на награждения, видишь, людям неудобно прямо тебе в глаза сказать, что липу привез…

– А план по району, между прочим, 70 центнеров с гектара, – скромненько добавляет директор, просто справку дает, упаси бог, не торопится, не подталкивает нас к величию момента.

Федченко Иван Алексеевич оказался длинным, носатым парнем. Очень подходило к нему это определение – парень, хотя был он совсем не молод, взрослые дети, солидное положение, награды, то-се…

История его складывалась обычно: приехал мальчишкой с Кубани в тот самый момент, когда дядья его, приехавшие раньше, окончательно выяснили: Крым – не тот, в этом Крыму ничего расти не может: соль, ветры.

Дядья уехали, он, сирота, остался.

– Вы пастухом не работали? – слышу я вдруг осевший голос Виталия.

– А как же? Было.

– В самодеятельности участвовали? Теркина ставили…

– Было. И сейчас участвую.

– Я вас сразу узнал… Я в пятидесятые тоже тут начинал. И она вас видела, он ведет рукою в мою сторону, – вот на этом месте вы скот пасли.

– А я не помню.

– Как же не помнишь? Лебедей мы тогда вспугнули в заливе… И как они кричали, не помнишь?

Ничего я не помню. Да и кому интересно: помнишь, не помнишь? Это уже не в той, в другой жизни: наши журналистские блокнотики на коленях и сдержанно-торопливый, проглатывающий улыбку голос директора: в 1970 году серебряная медаль выставки за виноград! В 1971 году – золотая! В 1972 году – орден Трудового Красного Знамени получил, да и не один он, так говорю, Иван Алексеевич?

…А вечером мы сидим за столом в Портовом, и Виталий перебирает: Печенкины никуда не уехали, здесь живут? А Домбровские? Коваль? Он тянется через стол к улыбчивому человеку в рубашке защитного цвета:

– Так мне ваше лицо знакомо…

Лица плывут, слегка подернутые голубым туманом воспоминаний, кажутся почти родными. Сухое вино из того самого тербаша готовно качается в стаканах, отражая свет разлапистой люстры…

– Так знакомо… А ты не помнишь?

Я не помню такого лица, я смотрю на запястье, там, ниже ремешка часов, другой ремешок – голубая вытатуированная полоска и к ней циферблат даже со стрелками.

– Скажите, не Чечин ваша фамилия? У меня ученик был…

Но его фамилия не Чечин.

– И рядовые рисоводы есть у нас с высшим образованием, – говорит между тем мой сосед. – Короленко Александр, например.

Голоса толкутся над богато заставленным столом. Единственные, ни с чем не сравнимые в моей жизни голоса людей, которые сделали свое дело и которым хочется похвастаться и трудностями и успехами… А хвастаться они умеют в основном показателями.

– Да что ты – тонны, тонны! Ты вспомни: пятнадцать лет назад один автобус до райцентра добирался, и то по погоде. А сейчас Раздольное принимает 6 самолетных рейсов в день, 25 автобусных. Разница?

– Разница. Так и кругом нас жизнь не стоит, может, годи хвастаться?

– Чего там – годи? Люди из наших мест, людям интересно.

Конечно, бывают другие застолья. Там все те же вечные хлопцы поят все тех же вечных коней, опустивших удила к ночной темной воде. Там говорят больше о премиях, о домашнем. И я те застолья тоже люблю, но нынешнее – в нем особая цена. Не для меня одной особая, – для тех, кто называет цифры, тоже. Эти цифры хоть изредка надо называть вслух не с трибуны, а вот так, над рюмкой, чужому человеку, запишет он их или нет, напечатает на весь мир или оставит себе…

– Специализация – на нее курс! Крупные фермы, сплошь механизированные! Вот вы завтра в «Славном» будете – увидите: наше хозяйство скромное, а у них чистая прибыль два миллиона!

– А лебедей меньше стало: вода пресная сбросовая в залив пошла, им не подходит…

Как трубили тогда лебеди, улетая! Душа рвалась за ними от плоской земли, от саманных хат, но куда ей было деться? Кто за меня объяснил бы Чечину, что это значит: "Татьяна, русская душою" и многое другое? Чечину, у которого нарисованные тушью на запястье часы вечно показывали без четверти двенадцать?

…Звезды в своем раннем осеннем блеске казались неестественно яркими. Ковш Большой Медведицы стоял прямо над Каркинитским заливом, и темная блистающая мгла словно бы шевелилась, перемещалась слоями там, в высоте, возле Млечного пути, но внизу было тихо и неподвижно. Внизу было бы совсем тихо, если бы не тревожные вскрики больших птиц, шорох жестких крыльев. Я долго прислушивалась, потом поняла: это всего-навсего гуси на сплошь механизированной ферме.

А утром я попросила подвезти меня к тому самому заливу с низкими, багряными от солероса берегами, где когда-то мы вспугнули лебедей. Через столько лет залив я не сумела отличить среди других: все они были похожи друг на друга, таинственны в своем повторении. И таинственна была такая простая земля Бакальской косы над плоским морем…

Впрочем, я не долго рассматривала ее, раздался Лешин вопиющий глас:

– Вон там, смотрите, не лебедь? По косе проскочим, а?

Проскочить, выяснить, не лебедь ли, нам не удалось: «рафик» забуксовал, выбрасывая из-под колес песок пополам с водой.

– Сели. Все. Сейчас по брюхо будет.

Сначала мы носили камни вдвоем, потом вышли на берег дядьки, ловившие бычков в лимане прямо так – руками в ямах, спросили:

– За трактором сбегать?

Леша решил подождать, дядьки тоже принялись искать плоские голыши под колеса. Но никто особенно не старался. Леша сообщил нам свой расчет: хватятся, пришлют хотя бы «козлика» узнать, куда мы провалились.

"Козлик" явился через полчаса, стали привязывать трос, определять, куда надежнее нас вытянуть, шофер «козлика» вдруг вспомнил:

– Подождите, по рации сообщу диспетчеру.

Рация была у «козлика», как в городском такси или "скорой помощи". По рации он передал, что мы явимся через полчаса. Через полчаса мы только вылезли из прорвы, не спеша двинулись, петляя между озерами, представляя, как нас ждут.

Меня промедление не огорчало, я думала о том, как меняет жизнь показатели и как удобна радиосвязь в нынешнем большом хозяйстве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю