355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » Сто рассказов о Крыме » Текст книги (страница 26)
Сто рассказов о Крыме
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:52

Текст книги "Сто рассказов о Крыме"


Автор книги: Елена Криштоф


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)

Следы на земле Тарханкута

А живем мы с геологами в поселке Черноморском в трех маленьких комнатках высушенного до звона белого глинобитного домика… Хозяйки нашей дома нет, гостит у матери. Только везде ее молодое горбоносое лицо в белокурых, жестко-волнистых волосах. Неулыбчиво смотрит со стен, со стола, комода. Хозяина мы видим каждый день. С фронта он привез медали, ордена Красной Звезды и Славы, а также дырку в легких.

Он ходит по двору, высокий, плоский, чуть согнутый. Пиджак у него габардиновый, в талию, с широкими лацканами. На лацканах ордена. Они ему необходимы сейчас, чтобы каждый день вставать, бриться, варить себе немудреную похлебку…

На площади возле церкви, возле той самой Ак-Мечети, именем которой когда-то назывался поселок, стоит памятник. Нет, он не имеет никакого отношения к нашему хозяину. Памятник изображает два поколения, освобождавших Крым. Тех, кто ходил в буденовках, и тех, кто в пилотках.

У старшего свое лицо: со своей красотой и своей некрасивостью, со своей мыслью, со своими глазами, далеко разведенными, широкими монгольскими скулами. Младший же похож на парня с плаката, любого, которому двадцать лет и у кого брови вразлет.

Как жаль, что памятник не имеет никакого отношения к нашему хозяину. Он ведь тоже брал Крым, рану получил недалеко отсюда, на Сивашах, и было ему тогда столько же лет, сколько молодому…

По вечерам, вернее ночью, когда возвращаемся из маршрута, хозяин ждет нас далеко за воротами, потом идет в летнюю кухню, зажигает лампу, и все время, пока мы ужинаем, сидит тихо, сложив на коленях большие руки…

Мы угощаем его борщом, только ему не хочется.

Ему просто хочется еще раз прикоснуться к большому, настоящему делу…

Он ходит к нефтеразведчикам, и я сама видела, какая боль стоит у него в глазах, когда он ощупывает бока их мощных "газонов"…

Иногда мы уезжаем из дому все и с ночевкой.

Едем в сторону Оленевки, потом идем пешком, каждый по своему маршруту, со своими мыслями.

Передо мной крутой каменистый склон балки. Надо на него взобраться, тогда с холма откроется главная красота Джангуля.

Взбираюсь. Нет, это не маленький овражек, промытый талыми водами. Балка, по которой иду, величественна, в той же мере, в какой может быть величественной гора или, скажем, большая река… Округлые и жесткие от выбившихся камней склоны ее – как бы только что застывшие волны Вселенной…

И даже если бы я тогда не увидела Джангуля, я все равно была бы довольна своим путешествием. С меня вполне достаточно оказалось бы дикого запаха полыни и ярких вспышек кустов скумпии, только подчеркивающих эпическую однотонность пейзажа. И главное, какого-то странного взгляда на себя и на все вокруг себя, как бы со стороны.

Действительно, пока я шла по степным балкам, я видела эти балки не только своими глазами – вторым зрением я окидывала их с высоты птичьего полета. Медленного птичьего полета. И замечала крохотную фигурку, муравьем ползущую вверх, потом вниз, потом снова вверх. Фокус моего второго зрения был в том, что оно открывало глазу одновременно гораздо больше, чем видела я же, идущая по земле. И это настраивало на размышления о том, что было здесь десять тысяч лет назад, а не десять, что будет через десять тысяч лет, а не через десять.

Когда я, наконец, увидела сам Джангуль, настроение не изменилось…

Каменные бабы стояли неподвижно, накинув на плечи пестрые шали. Каменные лбы их были низки, лица повернуты к морю и к вечности. Сначала они показались мне равнодушными. Но потом я подумала: просто они слишком много видели, чтоб удивляться или вообще как-то реагировать.

Они видели и разноцветные паруса вражеских кораблей, подплывающих к Калос-Лимену, и трехосные грузовики нефтеразведчиков, въезжавшие все в тот же Калос-Лимен, только теперь он назывался Черноморское…

Они были свидетелями тех сражений, когда мечи звенели и тупились о кольца гибких кольчуг, и тех, когда стреляли из автоматов…

Прямо у меня под ногами – почти совсем заросший, с округлыми краями окопчик. И пока я шла, по гребню берега попадались такие окопы. И дальше до самой Оленевки будут попадаться. Берег ощетинивался обороной…

…Стоит бабье лето. Не в том ли его очарование, что оно вспыхивает и греет, когда уже ничего не ждешь? Были зелень весны, было плодородие августа, и вот уже все серо, грязно под провисшим небом. Но нет! Объявляется с первым погожим днем эта тонкая, неожиданная и непрочная красота, и мы относимся к ней с какой-то даже трепетной тоской. Как к последним дням своей, хотя бы относительной, молодости…

Рыжие обнажения обвалов и зарево осенней скумпии придают особую праздничность Джангулю. Природа умеет устраивать такие праздники. Они удаются лучше, если их не ждешь…

В самом деле, кто мог предполагать, что однообразная, веками выжженная степь может обрываться таким великолепием? Кто ждал, что в октябре вдруг вспыхнут эти сказочные факелы кустов?

Бабье лето! Чему-то подводятся итоги, что-то не повторится… Это только каменным истуканам некуда спешить. Только у них в запасе вечность. Не было в запасе вечности у капитана Шевцова…

…Если идти и идти по берегу Оленевки, где-то по пути, уже у самой деревни, встретишь дот, а в нем на стене надпись: "Здесь погиб капитан Шевцов".

Война. Вот она опять догнала меня, как догоняла все эти дни тусклым блеском орденов на лацкане габардинового пиджака нашего хозяина.

"Здесь погиб капитан Шевцов". Какой он был – молодой, старый? Почему-то думаю – молодой. И, может быть, у него еще ничего не было, чтобы оставить после себя. Ни сына, ни написанной книжки, ни молодого посаженного его руками леса, ни любви на всю жизнь.

Страшно умирать при любых обстоятельствах. А когда вдруг вспомнишь и сообразишь вот это… Ничего не останется, даже могилы… И он последним усилием выцарапал надпись на стене: "Здесь погиб капитан Шевцов".

Надпись стоит памятника.

Умирая, он видел то, что вижу сейчас я. Круглую бухту с черточкой маяка на краю, серебряную подкову песка и рыжую кромку глины над нею. И так же тиха была тогда вода в бухте, и сквозь нее просвечивало дно, и рыба ходила там, текучим телом огибая камни… И даже те же продолговатые иссиня-черные раковины лежали на том же песке.

Я иду по песку и вдруг наступаю на что-то острое, пробивающееся через подошву. Наклоняюсь: виток колючей проволоки. Все понятно: фашисты огораживались от моря, боясь десанта.

Я иду вдоль берега, думая не о войне, а о том, что даже мысль о ней страшна среди этой тишины и покоя очертаний. Солнце обрушивается на мир, наполняет его запахом тамариска и пыли, запахом моря и полыни. Ароматы эти так густы, что кажется: именно он составляют то марево, струи которого дрожат и переливаются над степью и заливом. Лихо точат свои нескончаемые косы кузнечики: "Вжик! Вжик!" – полыхает над сухой травой их ожесточенный цокот. И больше вокруг – ни звука.

Далеко на горизонте обозначается черточкой силуэт корабля. Конечно, это всего-навсего рыбачий сейнер, но мне он кажется сторожевым кораблем. И, точно отгадав мои мысли, ко мне подходит один из спутников.

Он подносит к самому моему лицу раскрытую ладонь. На ней все те же острые и ржавые шипы проволоки. Почему он держит ладонь так близко от моих глаз? Может быть, думает, иначе я не рассмотрю их? Но я отлично рассмотрела.

– Скажи, войны не будет? – спрашиваю с такой надеждой, как будто лично от него зависит – будет или не будет.

– Войны не будет, – говорит человек, прошедший через войну.

И я ему верю.

Как рождаются легенды

Они не рождаются, как плод чистой фантазии, из ничего, на голом месте. Они возникают, когда уже есть какой-то толчок. Аналогичный, но более бледный случай, незаконченный эпизод, которому легенда придает только нужную, жгучую форму…

Чем больше я думаю над тем, как рождаются легенды, тем больше вспоминаю, сколько же их пришлось услышать! Легенда о том, что тополь у Кутузовского фонтана посажен самим полководцем. Вернулся на место своего ранения, где был молодым и беззаботным. Вернулся и посадил тополь. Легенда о том, как винодел Околелов, нынешний Герой Социалистического Труда, сам выпускал из массандровских подвалов красную, как кровь, речку вина и стоял над нею, сглатывая слезы. А потом одним из первых, военным человеком, вошел в Ялту и бросился опять сюда же к Массандровской балке, по которой в сорок первом с гор в море тек красный поток… Легенда о том, что Виктор Иванович Соловьев, впоследствии известный хирург, летом 1942 года будто бы пристукнул лопатой немца, собравшегося его расстрелять.

Из всех случаев, когда я шла по следам легенды, прежде всего мне хочется рассказать вот о чем. Легенде о Кузнеце и Марии не одна сотня лет. Однако я встретилась с истоком ее.

Легенда рассказывает, как у подножия горы Демерджи, которая называлась тогда еще не Демерджи (кузнец), а Фуна (дымная), жил чернобородый человек, нрава мрачного, но хороший мастер. Однако свое мастерство он продал захватчикам: стал ковать для них оружие. А когда усовещать его из родного села пришла добрая и красивая девушка Мария, кузнец убил ее. Сам же гневом богов или природы был превращен в камень, камнями стали все его злодеи-подручные…

Такова канва. Побывав в Долине Привидений, в ущелье, с которого начинается первый подъем на Демерджи, вы согласитесь: действительно, тут самое место родиться легенде. Кого-кого вы не отгадаете или не домыслите в причудливых каменных фигурах. Вон спина женщины, несущей кувшин, а это злой карлик. Глаза разбегаются, но ни одна фигура пока не объясняет, почему родилась именно эта легенда о кузнеце. Не о каждом предателе ведь она возникает? И почему легенда заговорила не только о нем, но и о прекрасной девушке?

Сойдя с автобуса, который довез вас до Лучистого, подойдите к подножию горы в том месте, где окончил свой путь давний обвал, видный и с троллейбусной трассы. Вокруг цветет шиповник, и трава еще высока и нежна по-весеннему. Поют птицы, первобытно, пряно пахнет утро, в черенках листьев травы блестит роса, ползет с моря туман… Посмотрите туда, в сторону моря. Видите?

Девушка полулежит, прислоняясь к скале. Ее голова прелестна и легка, и никакие мысли о камне в первую минуту не приходят на ум. Вы видите косу, легкую кисею накидки, выпуклый, чистый лоб… Вы чувствуете безмятежную отрешенность ее позы, спокойствие, которое осознает, что перед ним вечность…

А рядом – человек в бурке пытается уйти прочь от места преступления. И хорошо видно: совесть его нечиста, дух мрачен и смущен. Все так четко, так определенно в этих фигурах, что становится ясно: увидевший такое просто не мог не дать волю фантазии, не объяснить еще раз самому себе и последующим: предательство никогда не остается безнаказанным – помните это!

Что касается легенд нашего времени, я расскажу об одной.

Как-то мы ехали в поселок Счастливое на строительство водохранилища. Шофер, весело и лихо крутивший баранку, вдруг повернул ко мне лицо, кивнул на белые лбы скал, выбрал самую высокую и сказал:

– Вот отсюда во время войны наш партизанский разведчик прыгнул, от расстрела уходил. И, представьте, жив остался, добрался до отряда: так и так, мол, немцы деревню окружили, жителей хотят уничтожить…

– Спасли жителей?

– Македонский спас, партизанский командир. Успел.

В то лето в поездках я еще не раз слышала о человеке, прыгнувшем со скалы. Только скалу каждый раз показывали другую.

Потом, когда я прочла книгу Македонского "Пламя над Крымом", я поняла: речь шла о мальчишке, пареньке 14 лет Толике Сандулове и о поселке Чаир.

Трагедия Чаира была одной из первых и одной из самых страшных лесных трагедий в Крыму. В маленьком селе возле Бешуйских копей жили люди, помогавшие партизанам и дававшие им кров в тяжелую первую партизанскую зиму.

Варили для партизан узвар из сухих фруктов, пекли ячменные, клеклые лепешки, отрывая последнее от себя, от детей. В такие ночи почти над каждой мазанкой Чаира стоял осторожный столбик дыма… Но нашелся предатель, и однажды двести пятьдесят эсэсовцев ворвались в Чаир на танкетках. Они погнали жителей к обрыву расстреливать. Анатолий Сандулов и Сеня Заяц спрыгнули с обрыва, а когда в них стали стрелять, притворились мертвыми. Под трупами они пролежали до вечера, вечером пришли в отряд Македонского…

Легенда подхватила рассказ об их спасении и придумала утешительную концовку. И вот бродит эта легенда, а вместе с тем существует не то чтобы позднейший точный пересказ, но акт, составленный и подписанный очевидцами тех событий, командиром 4-го партизанского отряда Калашниковым, комиссаром Фартушным, жителями поселка П. П. Олейниковым, А. П. Кузнецовым, Г. К. Лелекой, А. Е. Сандуловым, А. Е. Сандуловой и так далее.

Казалось бы, что за странность – составлять подобный акт, когда фронт на востоке и час возмездия далек? Не маячит впереди? Я горжусь, что принадлежу к тому народу, который и в самое гиблое время точно знал: возмездие придет, надо учесть, засвидетельствовать все зверства, чтоб потом кому бы то ни было не удалось сбросить их со счетов, сделать вид, будто не так уж страшен фашизм, как его малюют.

Однако вернемся к легенде. О ней и о том, что легло в ее основу, я говорила с Михаилом Федоровичем Самойленко, бывшим комиссаром, а потом, в мирной жизни, парторгом у Македонского в совхозе «Коктебель». Самойленко рассказывал, как лежали убитые, разбросавшись вширь, как будто перед смертью они хотели взяться за руки или обнять землю, на которую упадут. От домов почти ничего не осталось: деревянное сгорело, а глиняные стены осели на фундаменты. По улице вели грубые, сорвавшие снег и дерн следы танкеток. Выли собаки пустынно, жутко. Было темно, по небу одна за другой гнались узкие, как рыбины, хищные тучи. Из них сыпалась крупка.

– Андреич, гляди, – комиссар тронул командира за плечо, показал в сторону. Там, в колее, припав к ней сухим белым лицом, лежал старик, а рядом трехлетний мальчик. Старик был бос, мальчик держал в руках большой шерстяной носок.

– Обуться деду нес. Выгнали, видно, кто, в чем стоял.

Вот так было в жизни, что и засвидетельствовано актом от 2 февраля 1942 года. А сердце ищет утешения. Сердце признает, конечно, утешение в самой главной справедливости – в общей нашей победе над фашизмом. Но ему, сердцу, надо еще, чтоб в виду этих отвесных скал над кудрявым лесом можно было сказать:

– Отчаянной души был тот разведчик. И Македонский – отчаянной души человек – пришел, вы поверите, всех отбил у карателей…

Рассказ о счастливом человеке

Сколько споров было вокруг памятника. Брат, захлебываясь слезами, говорил: «Пусть смотрит счастливым, каким был в жизни». Другие тоже считали: «Он был как бы знаменем строящегося Севастополя, Героем Социалистического Труда, так что нельзя ли придать более монументальности?..»

К счастью, не придали…

И я не хочу придавать. Хотя и мне брат его говорит: "Я вам расскажу, но, может быть, для Героя оно не характерно?"

Прежде чем стать Героем, Николай Музыка был деревенским сиротой начала тридцатых годов. Мать болела туберкулезом, гнила у нее рука. Семилетний Колька (старший) помогал во всем, и к колодцу выходил с матерью, она подтягивала веревку здоровой рукой и перехватывала зубами. Колька тоже тянул, плакал от того, с какой силой обледенелый канат вырывался, сдирая кожу.

А в Севастополь Николай приехал в сорок восьмом. Провожали его в армию торжественно – лучший конюх колхоза, золотой парень, исполнительный, жадный к работе и притом добрый. Два раза на побывку в родную деревню Николай являлся в флотской форме, стеснялся: брали в армию, попал в ФЗУ. Ходил вместе с братьями к родне в гости, мел клешами и отмалчивался. О чем было говорить? От него ждали подробностей насчет службы, а он мог рассказать насчет рецептуры раствора, насчет того, как строили себе бараки, как бегали в подвал, пахнущий сырой штукатуркой, смотрели в подвале фильмы. Подвал назывался: кинотеатр "Луч".

Родня, земляки интересовались: какой Севастополь? Кивали жалостливо, когда он объяснял: весь каменный и весь разбитый.

– Много небось ихнего брата, строителя, нужно?

– Много.

– Со всей страны небось понаехали? И с Сибири есть?

– А как же! Партия все одно, что в армию призвала…

– Ну, армию ты все-таки не равняй. Особенно флот, вам все-таки почет другой…

Музыка шевелил широкой, короткой шеей, смотрел исподлобья черными смоляными глазами.

Потом он сам стал не фэзэушником – строителем. Это было уже совсем другое дело: тут стесняться не приходилось. В это время он сформировался, заматерел, было видно – пошел в отца. Покатые плечи, пудовые кулаки, волосы тугие, черные.

От отца его, правда, очень отличала улыбчивость. Улыбался Николай часто и часто ощущал себя счастливым. Прежде всего, для счастья ему нужна была работа. До удивления он был готов ко всякой работе, но больше других к такой, при которой кого-нибудь вытягиваешь, ставишь на ноги. И к городу Николай почувствовал настоящую привязанность, когда понял его как живого, раньше красивого, а теперь раненого…

На работу он ходил мимо здания Панорамы с развороченным во время войны куполом, который теперь крыли заново оцинкованным железом. Останавливался, смотрел на белесые откосы Корабельной, на новые дома, которые казались розовыми от упавшего на них света. Представлял себе первую оборону, вторую, и иногда ему вдруг начинало казаться, что Нахимов и Истомин помогали нашим. Но особенно любил он проходить мимо памятника Тотлебену на Историческом. О Тотлебене говорил Музыка: "Тоже строитель". Теперь для него в этом слове была и жизнь, и гордость, и любовь.

В самом начале пятидесятых годов о бригадире Николае Музыке заговорили как о новаторе, очень часто повторяя слово добросовестный. Возможно, это слово и определяло как-то суть, но было бескрылым, а Николай Музыка жил себе и жил счастливым человеком. Любовь его распределилась примерно так: городу, бригаде, жене Гале, совсем молоденькой и обидчивой.

Легче было оттого, что Галя тоже штукатурила в бригаде, тоже любила город, тоже дружила с братом Мишей, Музыкой младшим, демобилизовавшимся и осевшим в Севастополе, в одной с ними комнате по улице Четвертой Бастионной, в доме № 7. Из этой комнаты Николай уходил по утрам, рано, на заре. Жена спрашивала:

– Опять?

– Так надо же прикинуть до смены, куда кому стать, талант проявить…

– Такие, как Сашка, проявят, жди!

– Я ему не помогу, кто поможет?

– Коля, это у старых времени много чужую жизнь исправлять. А мне так хочется для себя пожить. Не торопился бы ты, ладно?

Он был основательный, не суетливый в движениях, но действительно торопился, как будто предчувствовал: старости не будет. Ему не стукнуло еще тридцати, а заботы его приобретали уже другой, не бригадный характер: "Почему с перебоями идет раствор на объекты? Почем блоки идут с отступлениями от стандарта? Зачем заведомо сужать улицы? Время нас догонит, с нас спросит. Перестраивать труднее, чем строить".

С этими своими вопросами он выступал на совещаниях, активах, городских пленумах. Из человека просто добросовестного Музыка вырастал в человека государственного. Однажды с государственным человеком произошел такой случай: он упал в обморок прямо на заседании. Подкатила "скорая помощь", уколы, вопросы, а он поднялся:

– Извините за хлопоты. У меня, как бы это сказать, со вчерашнего вечера крошки во рту не было…

– Девушки, Рая, Валя, у вас бутерброды были, чай вскипятим.

После чая Музыка улыбнулся.

– Ну, теперь хоть еще одно заседание. А то, понимаете: надо было на объект пораньше, в перерыв ездил выбивать инкерманскую крошку, после работы пионеры пришли, выступал в школе, потом – пленум, так что извините, если затруднил…

Он опять улыбался, и все улыбались в ответ. И советовали ему беречь себя, хотя понимали: с чем, с чем, а с этим у Музыки получается плохо. И, может быть, бессознательно, но им всем было приятно, что получается плохо: человеку нужно видеть перед собой образец для подражания. К тому же Музыка был как бы не частным образцом для подражания, а знаменем города, его гордостью. И тем, кто провожал его с крыльца, улыбаясь, важно было убедиться: гордость города, вот она какая, если смотреть на нее не из зала на сцену…

…А он, давно ставший и знаменем и гордостью, все еще жил в комнате на Четвертой Бастионной. Золотая от ярких занавесок и дешевой, яркой, как желток, мебели, комната эта была явно тесна для четверых, но требовать и просить для себя Музыка не умел. Впрочем, став тесной, комната продолжала быть счастливой. По вечерам в этой комнате или уйдя на кухню, чтоб не мешать жене укладывать дочку, Николай говорил с братом, например, о том, как он научился затирать швы между стеной и потолком. Брат, светленький, мягколицый, смотрел ему в рот, и Николай радовался: вон, как наше строительное дело за душу берет!

…Музыка оставалось прожить еще половину своей счастливой жизни, но вышло иначе. И вот теперь он смотрит с белого высокого постамента, как будто недоумевая: "Как быстро, как мгновенно все кончилось, как странно оборвалось".

На постаменте, сложенном из того камня, из которого столько лет он возводил дома для своего города, надпись: "Николаю Музыке от строителей Севастополя". И легкими штрихами – волны, волны, а рядом – кельма, символ профессии штукатура.

Николай Музыка погиб на своем строительном участке от несчастного случая…

Несчастный случай… Случайность… То, что могло бы и не произойти, то, чего можно было избежать… Так, налетело, вроде стихийного бедствия, смяло, сгубило…

Но приглядитесь: с одними случаются такие несчастные случаи, с другими – совсем противоположные. С теми при таких обстоятельствах, с другими – при иных… Тут есть какая-то закономерность.

В обстоятельствах, сопутствующих несчастному случаю, сгубившему Музыку, тоже отражен его характер, его человеческая сущность.

…Шел обычный субботний день. Но бригада особенно спешила в этот день, потому что после работы надо было идти с одного строительства на другое. Помогать товарищу закончить дом, чтобы переехал он в него скорее.

Подошло время убирать леса. Есть закон техники безопасности: леса не сбрасывают, а выносят через лестничные пролеты, как обычный домашний скарб. Но пролеты куцые, доски длинные, так и чешутся руки скорее закончить начатое.

И вот бригадир всех отсылает далеко в сторону, сам становится поближе: он будет командовать теми, кто наверху. Упала первая доска. И надо же было подскочить поправить ее, чтоб легла аккуратнее.

Весь город знал Музыку, весь город провожал Музыку.

Он похоронен на кладбище Коммунаров. И вот я стою на этом кладбище, где, кроме лейтенанта Шмидта, еще похоронены Нина Онилова, подпольщик Ревякин и многие другие почетные граждане города. Я иду по Четвертой Бастионной, по улице Николая Музыки, я стою у памятника Тотлебену, так же как, бывало, бригадир, ощупывая гладкость гранитного цоколя, я думаю о своем современнике, о своем сверстнике, который тоже стал одним из памятников города.

"Пусть смотрел бы счастливым, каким был при жизни…"

Да нет, памятники имеют право не только на монументальность, но и на грусть, даже если человек не успел пожалеть о своей отлетающей жизни… Он не успел, а мы – не родня, не близкие – еще долго будем…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю