Текст книги "Сто рассказов о Крыме"
Автор книги: Елена Криштоф
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Комендант Алушты
По городу в розовой закатной пыли брели козы, возвращаясь с окрестных холмов. Зло блеяли, тычась в глухие заборы, за которыми копошилась напуганная слухами и выстрелами жизнь захолустного городка из курортных.
Неустойчивое равновесие сил в июне 1919-го давало повод владельцам богатых дач надеяться на то, что все обойдется. Испарится, как сон, ревком, а рота красноармейцев (40 человек), охраняющая беспокойную власть, однажды промарширует то ли в сторону Ялты, то ли в сторону Симферополя. Все равно, в сущности, куда, лишь бы подальше.
А пока что на пустом базаре эти самые красноармейцы крепкими крестьянскими ногтями колупают сухие черные груши, прежде чем прицениться, сладко причмокивают, пробуя раннюю черешню. По лицам красноармейцев иные пытаются отгадать, на чьей стороне сегодня перевес. Рабочие с винзавода Токмакова-Молоткова ждут одних вестей, дачевладельцы в основном – других. Дачевладельцы спят и видят: пронесся ураган, возглавляемый этим бешеным, но, надо сказать, удачливым командармом Дыбенко, и все вернулось на круги своя. Снова гусь свинье не товарищ, снова из Симферополя движутся линейки, и дамы в белых батистовых блузках стойко переносят тяготы пути, чтоб оказаться в уголке захолустном, но все же райском.
А сейчас в райском уголке скрытая, почти без выстрелов, идет война. По ночам сигналят с окрестных гор не успевшие сбежать деникинцы, а в море ответно вспыхивают – короткие, длинные – азбукой Морзе огоньки, передают сведения о численности и передвижении наших. И ходит по городу непонятный человек с интеллигентной наружностью петербуржца, с мандатом коменданта города – Борис Лавренев. Фамилия у него благозвучная, дворянская, и будто бы в Московском университете получил он образование. А – резок, предан сумасшедшим идеям большевиков, всех, кто пытается обратиться к нему, как к человеку своего круга, обрывает беспощадно.
Бывшие считают коменданта Алушты тоже бывшим, усердствующим перед новой властью – пока. Бывшие ничего не знают о будущем, которое выпадет на долю Бориса Лавренева, одного из первых по времени и лучших советских писателей романтиков и маринистов.
Впрочем, будущее еще и перед ним маячило неясно, хотя в Алуште именно в девятнадцатом задумал он издать поэтический сборник вместе с другим поэтом, Григорием Петниковым, служившим в политотделе Крымской армии. Однако ничего не осталось от того сборника, растрепал его ветер революции, оказавшийся суровее, чем предполагали молодые поэты.
Неустойчивое равновесие сил летом девятнадцатого года было нарушено: всего 75 дней на этот раз продержалась Советская власть в Крыму… Увозили раненых из Ялты и Гурзуфа, пешком через Алушту проплелись те, кому транспорта не хватило. И все наступали на горло коменданту, требовали лошадей, подвод, продуктов в дорогу.
А дальше события разворачивались так. 21 июня, около пяти вечера, красноармеец с вышки крикнул:
– Товарищ комендант, во море дымить!
Полным ходом к берегу, наставив на него двенадцать пушек, шел французский дредноут "Жан Бар". А у наших, у красных, у Бориса Лавренева и его роты, оказалось сорок семь винтовок, пулемет и одна горная пушка.
От дредноута отделился катер. Комендант скомандовал:
– Пулемет к купальне! Орудие за сарай. Стрелков в цепь.
А дальше стоит передать слово самому Лавреневу, живописавшему это событие так:
"Катер к берегу пошел, а я на пристань.
Близко. С кормы привстал маленький, чернявый (в жизнь его не забуду):
– Parlez-vous francais? Сдавайтесь. Всем, кроме коммунистов, пощада. Бороться смешно.
Решил, если подойдут под пристань – по взмаху шашки, в катер гранату, а сверху по башкам из «льюиса» полью и ходу в горы".
Однако по непонятным причинам с катера стрелять не стали, вернулись на дредноут, дредноут свернул на восток, полчаса спустя с востока, от Судака, прогремели залпы.
А за этим последовал приказ отступать на Симферополь, поскольку на побережье от Ялты до Керчи белые высадили десант. Отступая, столкнулись с конной группой численностью в 150 сабель, два пулемета.
Конную группу удачно смяли, залегли за отвесной скалой, стали ждать, когда появится эскадрон.
"…Впереди эскадрона вылетел рыжий конь.
Сверкнула шашка, и эскадрон лавой понесся по шоссе.
Ближе, ближе. Двести, сто пятьдесят шагов.
– Стрелки пачками, пулемет два круга, батарея три патрона, беглый… Огонь!
Беловатый туман шрапнели медленно расходился над пылью шоссе… Особый эскадрон… прекратил существование. Путь был свободен".
В юности читаешь, заглатывая страницы. Каким я себе представляла тогда Лавренева, автора «Марины», «Ветра», "Сорок первого"? Не помню. Но когда узнала, что он был комендантом Алушты, удивилась. Чему? Несоответствию между какой-то подчеркнуто кабинетной внешностью писателя и его биографией? Несоответствию между громкой известностью писателя и моим маленьким, пыльным городом под черепичными крышами? Или удивило то, что я застала город в том же обличии, в каком видел его писатель, и купальни еще стояли те же самые, куда он отправил пулеметчиков на случай высадки десанта?
Профессор Маркс
Имя Н. А. Маркса в Крыму вспоминают часто. Еще и потому, что многие считают его одним из прототипов профессора Горностаева из неумирающей пьесы Тренева «Любовь Яровая».
Начиная этот рассказ, надо сказать, однако, что Н. А. Маркс долгое время был не профессором, а генералом. Причем, что это был за генерал, говорит хотя бы выписка из "Послужного списка" четырнадцатого года: "Генерал-лейтенант Маркс имеет ордена: Св. Владимира 3 степени, Св. Анны 2 и 3 степени и Св. Станислава 1, 2 и 3 степени… Персидский Льва и Солнца 2 степени со звездой и Бухарский – золотой звезды 2 степени".
Однако боевой генерал, 35 лет прослуживший в пехоте, начавший свой путь в армии унтер-офицером, Маркс в 1906 году под влиянием либеральных веяний службу свою оставил и поступил вольнослушателем в университет. И скоро благодаря настойчивости и исключительным своим дарованиям стал профессором археологии.
Таков первый резкий поворот судьбы этого удивительного человека. Второй случился в годы революции и гражданской войны в Крыму. Впрочем, поворот если и был резким, то не таким уж неожиданным. Ведь еще в четырнадцатом, снова попав в армию, Маркс сумел предотвратить ряд необоснованных арестов, еврейских погромов. А в мае семнадцатого года встречал в одесском порту прах мятежного лейтенанта Шмидта и возложил на гроб его венок: "Лейтенанту Шмидту, который погиб за свободу, и его сподвижникам". В девятнадцатом году, а с него начинается наш рассказ, генерал Маркс командовал не воинским подразделением, а Феодосийским отделом искусств, где служил вместе с революционно настроенным писателем Вересаевым…
Рядом с Феодосией в это время на Акмонайских позициях прочно удерживались белые. Но профессор белых не боялся, как не боялся он, впрочем, ничего на свете, кроме тьмы невежества. Ибо душа у Никандра Александровича Маркса была беспокойной душой просветителя. Просветительство, служба в советском учреждении припомнились профессору, когда Феодосию заняла Добровольческая армия…
Поставили к стенке несколько рабочих за сочувствие большевикам, крестьян за то, что осмелились возделывать помещичьи земли, как свои собственные. Топтали по полу Феодосийского отдела искусств смешанные с брызгами стекла плакатики, брошюры, открыточки тех лет. Одна особенно почему-то раздражала. На ней были изображены детские, тесно сблизившиеся головки кружочками, надпись: "Мы требуем!"
– Господа, полюбуйтесь, какой разврат: уже и младенцы требуют!
– Чтоб мух, видите ли, не было требуют. Чтоб грудью их кормили… материнской! – расхохотался еще один из топтавших.
– По заказу генерала какого-то рисовалось.
– Как – генерала? Какого генерала?
Добровольческая армия пила, гуляла, расстреливала, наводила страх, загоняла обратно в подвалы, в глинобитные мазанки. Профессор Маркс, знавший, что ему не поздоровится, когда придут белые, тем не менее, не успел уйти в горы, как предлагали, или эвакуироваться: в Феодосию с большим опозданием привезли зарплату для учителей. Маркс же не счел возможным выехать из города, не раздав денег. Пока учителя получали зарплату, оказалось – путь отрезан. Маркс удалился в свои Отузы, но очень скоро, ночью, к нему ворвались, были грубы, однако, уходя, штабс-капитан сказал жене профессора:
– Мадам, можете не волноваться. Суд будет скор и справедлив. – В дверях офицер обернулся, длинно подмигнул светлым глазом. – Снимут с генерала порточки, всыпят шомполов по первое число, и никакой Руссо не поможет…
Профессора некоторое время продержали в Феодосии в одном из номеров «Астории», "Хотите – убейте, но бить себя не позволю!" – крикнул при допросе профессор озверевшему есаулу.
Потом Маркса повезли в Екатеринодар через Керчь, где в это время совершались массовые казни. Пьяные от безнаказанности деникинцы митинговали, призывая друг друга к твердости и впадая в истерику. По дороге два раза профессора выводили из теплушки на такие митинги. Оттесняя конвой, протискивались к профессору вплотную: "Что? Сам Маркс? Красный главнокомандующий? Зачем миндальничать, в расход пустить – будет урок публике, господа!"
Неизвестно, чем для Маркса кончилось бы все это, не кинься вслед за ним Максимилиан Волошин. Волошин старался смягчить обстановку, представляя Маркса не как генерала, а всего лишь как частное лицо – профессора в отставке. Чудом и стараниями Волошина генерал живой вернулся в Крым. Но в Отузах оставаться было опасно.
"А где тут живет Маркс? – спрашивали деникинцы местных жителей. – Как это никто не удосужился прекратить его позорное существование?"
Злоба накалялась, но, в конце концов, Марксу удалось уехать на Тамань, там он встретился с красными, получил от одного из кубанских отрядов полуфантастическое предложение командовать всеми частями Красной Армии на Кавказе, добрался до Екатеринодара и здесь был выбран ректором Екатеринодарского университета.
К сожалению, здоровье его, подорванное арестом, ослабло, Маркс умер зимой следующего года. В памяти екатеринодарцев и вообще современников он остался как красный профессор.
Что же касается другого профессора – Горностаева, он похож на Никандра Александровича даже частностями своей судьбы. Правда, Горностаев менее активен.
И еще: читая воспоминания Вересаева, думаешь, что и внешность Горностаева (которого Швандя, ни много ни мало, путает с основоположником научного коммунизма) имеет прямое отношение к наружности Никандра Александровича с его "огромной головою и густыми спадающими волосами, как львиная грива". Однако фотографии говорят: нет, тип лица у него совсем другой. А львиная грива сильно преувеличена.
Что ж, львиная грива и огромная голова, и соответствующая борода были у другого интеллигента, тоже преданного идеям просветительства и знакомого Треневу, – у Максимилиана Александровича Волошина. И перекличка имен, наверное, как-то подсказана тем, что многие звали Максимилиана Волошина коротко – Макс.
Впрочем, решать вопрос о прототипах всегда сложно. Да и нужно ли? Важно, что были люди, та часть русской интеллигенции, которая отлично понимала, в каком долгу она перед всеми, кому застили свет.
О Папанине
Время покорения Северного полюса я помню хорошо. Особенно те дни, когда страна волновалась: успеют снять со льдины или не успеют? Не знаю, как взрослые, я в глубине души была твердо уверена – успеют. Но уверенность уверенностью, а все-таки несколько раз на день и даже ночью мы с бабушкой ходили в город слушать, что скажет раструб-тарелка, висевшая на столбе посреди базара. Называлась тарелка громкоговоритель, теперь это слово почти забыто.
У некоторых были свои «тарелки» дома. Но мы, присвечивая себе фонарем "летучая мышь", шли в центр с самой дальней окраины Алушты, с Поповки, которую еще не привыкли звать Ильичевкой.
Стояла дождливая, но теплая погода, фонарь выхватывал перевитые, стеклянно отсвечивающие струи воды, лужи под ногами отражали керосиновый красный огонь, тихо было, медленно текло время в Алуште.
В других городах оно наверняка текло не так, иначе никогда бы людям не добраться до Северного полюса. Я до боли в груди чувствовала бег этого времени и тосковала. Как я тосковала в маленькой, сонной Алуште, где хлюпали лужи, звенели козьи бубенцы, и ничего не могло случиться!
Когда папанинцев наконец сняли со льдины и привезли в Москву, в Алуште и Алуштинском районе тоже началась «эпидемия»: отряд имени Папанина, дружина имени Папанина, несколько колхозов имени Папанина! Тогда я не знала, что Иван Дмитриевич Папанин наш земляк и не только земляк, но активный, смекалистый, удачливый борец за Советскую власть в Крыму.
Десант, высадившийся 17 августа 1920 года близ деревни Капсихор, был тот самый десант, которым командовал Мокроусов. Крым был битком набит отборными белогвардейскими войсками, а партизанские отряды, возникавшие то тут, то там на полуострове, были разрознены, не имели связи ни с Новороссийском, где укрепились наши, ни с Харьковом, где Фрунзе собирал силы в кулак, готовясь к штурму Перекопа.
Получив от партии задание, Алексей Мокроусов стал подбирать для десанта людей такой хватки и сметки, чтоб один мог заменить, по крайней мере, троих, когда придет время действовать. Конечно, еще лучше не троих – десятерых.
– А чего ж, – усмехнулся на его слова знакомый коренастый морячок с маленькими усиками и быстрым взглядом карих глаз. – Прямо скажу, браток: хочется погулять по крымской земле, закис я здесь без горячего.
Морячок был знакомый механик из Севастополя, рабочий морского завода Иван Папанин.
– Значит так: есть одна старая калоша – катер «Гаджибей», надо выбить у начальства еще чего-нибудь в том же роде, – перебил морячка Мокроусов, усмехаясь. – Ишь глаза разгорелись, что есть возможность идти к черту в зубы!
– Ну, кто у кого в зубах побывает, это бабка надвое сказала, – подмигнул Папанин товарищу.
Папанину, прежде всего, поручили отремонтировать две полуразвалившиеся посудины – катера «Витязь» и «Гаджибей». «Витязь» был столь плох, что до крымского берега так и не добрался. А «Гаджибей», имея на борту одиннадцать человек, прошел от Анапы до побережья между Алуштой и нынешним Морским, которое тогда было маленькой глинобитной деревушкой.
Небольшое суденышко заливало водой, загорелся мотор водяной помпы. Мотор починили – подмокло магнето.
– Лезь вниз, щупай свечи, – крикнул Папанин помощнику, а сам схватился за рукоятку мотора, с бешеной силой вращая ее. – Есть искра? Нет? Не горюй, сейчас будет. Заставим явиться.
Папанин вращал рукоятку с таким остервенением, будто от этого зависела жизнь. Впрочем, она действительно от этого зависела.
– Есть? Не дрейфь – скажу прямо: сейчас будет!
Наконец мотор чихнул, затарахтел неуверенно. Перевели дыхание, стали всматриваться в незнакомый берег. Только Папанин сидел к нему спиной, утирая пот тыльной стороной ладони. Потом поднялся, стал рядом с Мокроусовым:
– Тут в белого полковника играть не придется. Вид у нас с тобой для полковников не подходящий…
Все они с ног до головы были перемазаны копотью, соляркой.
И тут я на минуту прерву рассказ, чтоб картинка уступила место цифрам. В то время, когда Мокроусов с Папаниным еле смогли раздобыть катер, в Крым прибывали десятки американских, английских, французских пароходов с оружием и боеприпасами. Так, пароход «Фараби» из Нью-Йорка привез 455 пулеметов, 2333 места с оружием. На одном из транспортов прибыло и дальнобойное орудие для перекопских укреплений. Врангель располагал той частью Черноморского флота, которая не была затоплена в Новороссийской бухте, то есть двумя линкорами, несколькими крейсерами и миноносцами. Союзный флот, шныряющий в Черном море, насчитывал 7 линкоров, 18 крейсеров, 42 эсминца и множество других судов.
И вот мимо всех этих щук августовской ночью двадцатого года прошел маленький катер и стал в виду недалекого берега. Было утро. Балочки, поросшие диким миндалем и терпентинником, поднимались от моря в горы, по ним и надо было идти.
– Ну, двинули, ребята.
– Подожди, со стариком попрощаемся…
Катер медленно, неохотно погружался в воду, его надо было потопить, чтоб не оставлять следов. Наконец, когда скрылись под водой палубные надстройки, погрузили на собственные спины ящики с патронами, пулеметы, диски к ним, ручные гранаты…
Встретившись с партизанскими разведчиками, пройдя добрую половину полуострова, попали в тавельские леса. Потом Иван Дмитриевич Папанин вместе с другими участниками десанта провел несколько боевых операций, а еще через некоторое время, имея важные сведения о противнике, направился к Фрунзе в Харьков.
Так как проскочить через перекопские укрепления не было никакой возможности, то решили отправить Ивана морем до Новороссийска.
– Рискнешь? – спросили его, потому что переправа предстояла совсем не простая, а сложная как головоломка.
– Рискну.
– И правильно. Лучше тебя, Ваня, этого никто не сделает.
Сам Папанин пишет в дальнейшем в своих воспоминаниях так:
"Написали донесение, зашифровали, достали аптекарские резинки, и я спрятал донесение на ноге, выше колена, прижал его резинкою. Но как добраться? Побережье охранялось усиленно. Один местный житель согласился переправить меня в Советскую Россию. Пошли лесом, и вышли в село Туак. Но там – облава, мы ущельем, в горы…
Контрабандисты приехали за продуктами. Они подкупили охрану. Чтоб продукты не достались белякам, жители за бесценок сбывали их контрабандистам, а те переправляли в Турцию.
Меня в Ускуте спрятали в курятник. Да куры чуть было не выдали. Потом в мешке, будто куль зерна, перенесли в фелюгу…"
Я начала рассказ о Папанине с описания времени своего детства вот еще почему. Недавно у своих друзей, на столе девочки-школьницы я видела портрет адмирала в парадном мундире и с двумя звездами Героя на груди. Мундир-то был парадный, тяжелый, шитый золотом, а знакомые глаза знакомо держали смешинку, не побежденную временем. Смотрели, как сорок лет назад по всех плакатов, фотографий, портретов.
– Откуда это у тебя? – спросила я, рассматривая надпись на обороте снимка: "Милой Олечке от старого десантника…" – Откуда ты знаешь Папанина?
Объяснилось все просто: крымское телевидение готовило передачу к юбилею, Оля с мамой-редактором полетели в Москву…
Господи, как изменилось время, ход его, бег! Телевидение – быт. Самолеты – тоже быт, станция СП-20, 21, 22 и так далее – быт… И только портрет у Оли на столе, только мои детские воспоминания – не быт, а что-то совсем другое. История? Романтика? Мгновенное касание, приобщение к подвигу?
Композитор и комиссар
Ясным осенним утром в дверь постучали двое в обтрепанных шинелях и с винтовками через плечо. Лица их были землисты и строги. Один сказал, окидывая взглядом кабинет:
– Сгодится. Будем комиссара нашего к вам поселять.
Второй добавил:
– И чтоб ласково с ним. Такого человека хорошего, может, за всю жизнь видеть не придется. – Красноармеец не уточнил, кому. Ему самому или композитору, о котором, впрочем, он не знал, что тот композитор. Да и вообще предполагал, очевидно, что музыка рождается сама по себе из звуков вечерней степи, когда на закате ведут коней к реке, или хотя бы из плеска волн, набегающих на берег вот тут у самого низенького серого дома, где он решил поселить своего комиссара. Решил побаловать покоем, хорошей «буржуйской» обстановкой, среди которой диковинно блестел рояль и, потирая узкие руки, испуганно стоял невысокий, тщедушного сложения хозяин.
А комиссар от «обстановки» и от вторжения в чужой мир отказался. Еле уговорил хозяин комиссара, тронутый деликатностью, занять если не рабочий кабинет, то хотя бы комнату рядом с ним. И вечерами теперь они часто сидели у рояля, слушая друг друга.
Комиссар, Валентин Викентьевич Орловский, был молод, широкогруд, внимателен и завидно уверен в том, что говорит.
– Хлебом мы скоро всех накормим. – Слова его звучали несколько странно в разграбленном гражданской войной, сером и тихом от голода Судаке. – Хлебом скоро. Хлеба человек съест столько, сколько организм требует, не больше. А культура? Есть на культуру норма? Большевики, во всяком случае, устанавливать такую норму не собираются.
В ответ Александр Афанасьевич Спендиаров играл комиссару романс "К розе". Композитору казалось: романс этот своею жизнерадостностью и простотой звучания должен нравиться его слушателю, так решительно взявшемуся переустраивать мир, поворачивать его лицом к всеобщему счастью.
…В другие вечера композитор играл гостю солнечные, как летняя быстро бегущая речка, "Крымские этюды". В промерзшем флигеле, сложенном из дикого серого камня, скупо горело желтое пламя коптилок, тени летали по стенам, живыми вздохами дышало море.
Новый облик мира, обещанный комиссаром, был не ясен, но симпатичен Александру Афанасьевичу Спендиарову. И Спендиаров всматривался в него с надеждой человека робкого, не привыкшего к житейским бурям, но больше всего на свете ценящего справедливость.
Причем нельзя сказать, чтоб только всматривался. Принимал посильное участие в перестройке мира, как он сам говорил, нес свой кирпич, чтоб положить в новые стены. Так, на одном из митингов исполнялись под его руководством и в его аранжировке революционные песни 1905 года. На демонстрации шагал он под красным знаменем, а дома уже не только музыкой – только что придуманными словами новой песни пытался выразить свое чувство общности с теми, кто борется за лучшее будущее.
Боролись, объявляя себя единственно непогрешимыми, многие партии: эсеры, октябристы, татарские буржуазные националисты. Даже анархистов заносило в Судак горячей, пестрой волной гражданской войны. Обстреливали Судак и те самые интервенты, от которых так счастливо отделался комендант Алушты Борис Лавренев.
А жизнь шла… Дети переписывали партии для судакского хора, приходила на репетиции батрачка Катя Середа, стояла у рояля, опустив загорелые, привыкшие к чугунам и ведрам руки, пела, выгибая нежную шею и не очень веря в свою новую судьбу, а скорее из сочувствия к барину, застрявшему вместе со своей музыкой в глухом углу… Пели дочери неокрепшими голосами арии из еще не вполне родившейся оперы «Алмаст», пели и ходили на окрестные холмы за травой для коровы – на нее была вся надежда в это голодное, зыбкое время. Она была бесспорной ценностью семьи, а музыка – неизвестно…
Между тем в это холодное и голодное время, сам не вполне сознавая величину и значение своего подвига, композитор на новую ступень поднимал армянскую музыкальную культуру.
Как странно, будто вся жизнь прошла всего лишь подготовкой к этим голодным, полусогретым жестяной печкой годам, когда опухали слободские дети, а от него самого несло невыносимым запахом дельфиньего мяса. Когда разваливалась обувь на дочерях, секлись от щелока серые простыни, когда скудость быта он оспаривал великолепием звуков возрожденной им, собранной по крупицам народной армянской музыки.
…И вот теперь у него в доме поселился большевистский комиссар, разговоры с ним шли не о том, как прожить будущую неделю, а о трагической судьбе армянского народа. Опера была тоже об этом, и, возможно, эпическую тему гражданской верности он выбрал и разработал именно под влиянием бурь, стучавшихся в окошко флигеля в Судаке, еще так недавно надежно огораживавшего своего хозяина от уличного шума.
У комиссара оказался к тому же великолепный молодой бас, и композитор решился попросить его разучить арию персидского хана. Комиссар пел старательно и не менее старательно вникал в рассказ о взаимоотношениях Армении с персами.
…Вот так странно порой рождается классика, достояние целого народа.
…Расходились по комнатам поздно, но сон был ломок, Спендиаров просыпался от первого удара синицы, выходил из дома посмотреть на розовый в лучах солнца Алчак, на очертания генуэзской крепости. И та армянская крепость, которую в истории и в его опере обманом взяли персы, тоже была красива и легка. И тоже вознесена на скалу, только у подножия ее не билось море.
А может быть, музыка, даже классическая, действительно рождается сама по себе из ритма волн, из глухого бормотанья старого бубенчика на шее козы, из пения Кати Середы, повторяющей песни, которые пела ей мать?
О своих позднейших воспоминаниях генерал Валентин Викентьевич Орловский писал о композиторе: "Ему не нужно было как-то по-особенному болезненно врастать в советскую действительность. Он был готов с первых же дней служить Революции".