412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Зорин » Обагренная Русь » Текст книги (страница 10)
Обагренная Русь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:55

Текст книги "Обагренная Русь"


Автор книги: Эдуард Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

Летели под полозья саней снежные версты, курчавилась позади взвихренная конями поземка.

За Суздалем раскрылись знакомые просторы. Еще недолго – и блеснут посеребренные инеем шеломы боголюбовских церквей, а пока, оставив сани, Константин пересел на скакуна и ехал рядом, с удовольствием подставляя лицо холодному встречному ветру.

День ото дня по-новому раскрывалась перед ним жизнь. А ведь еще совсем недавно все было для него просто, и рассказы пестуна были просты и внятны, и книги, читанные им, вещали со своих украшенных вязью страниц простые и очевидные истины. Были друзья и были враги. Были князья и были бояре. Были холопы и смерды, христиане и поганые. А еще был меч, который, как внушали княжичу, решал все споры, потому что правому помогал бог, а неправого он карал.

Вспоминал Константин как брал его с собою отец на половцев, как подгоняли на него кузнецы новенькие доспехи, как снаряжали на конюшне боевого коня, как плакала украдкой мать и Всеволод мягко журил ее, потому что настала пора приучать сына к нелегкому ратному делу – не век же держаться ему за бабин подол.

Помнил Константин, как, исполненный гордости, ехал он подле отца во главе большого войска.

Шли по левому берегу Дона, располагались на ночлег, окружали стан свой возами, в степь высылали дозорных. Малыми силами прощупывали, далеко ли половцы. Но половцев не было – степняки уползали на юг, боясь опасной для себя встречи.

Звездан говорил Константину:

«Об отце твоем, Костя, далеко разлетелась молва. После смерти Мономаха не было до сей поры князя, который отвадил бы половцев от нашей земли. И виною тому были мы сами. Не иссякло мужество в русском человеке, и храбрые вои у нас не перевелись, и мечи наши не хуже прежних были, а источила нас, как червь источает могучий дуб, усобица: русский бил русского, в соседе видел врага лютого, а чужеземцы брали то, что само шло им в руки. Да что там говорить – сами приводили врагов своих, чтобы справиться брату с братом, сыну с отцом... Много бед претерпели мы, пришла пора сводить счеты. Нынче знают степняки, кто супротив них встал, и сдается мне, пройдем мы до их зимовищ, а не скрестим меча, ей-ей».

Мал был тогда Константин, гордился, что боятся грозные степняки отца его, но жалел: хотелось ему побывать в жаркой сече, покрасоваться на виду у дружины, заслужить у отца скупую похвалу – вот-де сын мой, все видели, как насел он на лихого половецкого наездника, как одним ударом рассек его брони, навзничь поверг и привел в свой стан с веревкой на шее.

Во снах тешил себя Константин: сидит он во Владимире на великом столе, высится на крутом берегу белоснежный терем, Клязьма синеоко поблескивает вни зу, а в сенях, облаченные в причудливые одеяния, толпятся иноземные послы – пришли они с грамотами от своих владетелей из ближних и далеких стран искать его дружбы и покровительства; во дворе холеные кони храпят, седобородые гусляры ждут, когда кликнут их на почестей пир, девицы-красавицы, закинув головы, ищут, не покажется ли в окошке молодой князь, не приветит ли их своей улыбкой. Сладкой далью рисовалось княжичу будущее...

Но разбивали наставники его хрупкие сны. И читал он у прадеда своего Мономаха: «В дому своем не ленитесь, но за всем смотрите; не полагайтесь на тиуна или на отрока, чтобы не насмеялись приходящие к вам ни над домом вашим, ни над обедом вашим».

«Князева ли это забота, Звездан, – спрашивал он дружинника, – заглядывать у сокалчих в горшки?»

«Князь всей вотчине своей хозяин, – отвечал Звездан. – Ну сам рассуди, Костя, – кому о хозяйстве твоем радеть, как не тебе самому?»

«А смерды, а выжлятники, а конюшие на что?»

«Они тебе помощники. И думцы тож. Как скажешь, так и исполнят. Но слово твое должно быть разумно, Костя. Все, что молвят тебе, выслушай, десять раз проверь, а уж проверив, не отступайся. Ежели, вняв одному, а после вняв другому, поступишь и так и этак, проку не жди. Ежели, не знаючи, начнешь поучать смерда: паши тогда-то и сей, что я скажу, набьешь бретьяницы свои не зерном, но насмешками. Ежели думца своего пошлешь к соседу, предлагая мир, а сосед тебя сильнее, что подумает он о тебе?.. Все знать и все объять должен князь, и в трудах жизнь его, а не в праздности».

Странной тогда показалась Константину твердая речь Звездана. Удивился он:

«Так почто ж тогда всяк хощет быть князем?!»

Улыбнулся Звездан, не ответил ему.

Стал Константин приглядываться к своему отцу – и понял: прав был Звездан. Не утехами и не пирами полон был день Всеволода: вставал он до зари, спать ложился затемно, во все дела вникал князь, на думе молча выслушивал бояр, слово свое молвить не спешил. И то, что раньше было для Константина за семыо печатями, нынче открывалось в суровой повседневности...

...Солнце красным шаром скатывалось за заснежен ные холмы. Заалели сугробы, синие тени разрезали глубокие овражки. С полуночи потянуло холодком.

На подъезде к Боголюбову обоз спустился с пологого берега и вытянулся черной лентой на ледяном покрове Нерли...

4

Во Владимир прибыли, когда было уже совсем темно. В иных домах уже спали, в иных готовились ко сну. На княжом дворе стояла тишина. Лишь когда обоз въехал в ворота детинца, то тут, то там стали появляться люди, засуетилась челядь, выскочили отроки, помогая усталым дружинникам спускаться наземь с опостылевших за долгую дорогу седел.

Бросив мимолетный взгляд на терем, Константин увидел два светящиеся оконца, одно из которых было отцово (Всеволод, страдая бессонницей, давно уже бодрствовал по ночам), а второе оконце выходило на двор из ложницы княжича, и он понял, что Агафья не спит и, предупрежденная кем-то, терпеливо ожидает его приезда.

Постучав на всходе валеными сапогами, чтобы стряхнуть налипший на них снег, Константин дернул на себя тугую дверь и шагнул в темноту сеней, из которых потянуло в лицо ему приятными запахами родного жилья.

Как ни уютно было ему в древнем Ростове, как ни стремился он в прежнюю столицу княжества, где не было присущей Владимиру повседневной суеты и где он мог спокойно предаваться чтению и долгим беседам с книжниками, все чаще волнение охватывало его, едва только представлялся случай побывать в доме, который еще совсем недавно был ему ненавистен, а теперь привлекал все больше и больше, и встреча с Агафьей тревожила его загадочно и непонятно.

Константин не стал беспокоить отца в его уединении (наговориться у них хватит времени с утра), споро пересек сени и вошел к жене.

Не обманулся княжич в своих предположениях: Агафья, точно, ждала его и принарядилась к встрече. Была на ней вытканная золотыми и серебряными нитями тонкая шелковая рубаха, на руках сверкали каменьями массивные браслеты, на шее поблескивало красными рубинами любимое Константиново ожерелье. Тело жены благоухало благовониями, глаза горели призывно и ясно, в разрезе полуоткрытых губ белели влажные зубки, и, прильнув к ним истосковавшимся ртом, он почувствовал их приятный и трепетный холодок.

Возбужденное состояние мужа тут же передалось Агафье, и, стараясь удержать вдруг подступившие к глазам слезы, она смотрела на него снизу вверх бабьим преданным взглядом, но страх и робость были в нем, потому что нежданная нежность Константина могла оказаться мимолетной и доброе начало их встречи не впервой обрывалось то резким словом, то колючей усмешкой, от которой ей так часто делалось не по себе.

А Константин, прижимая к себе жену, не мог не видеть ее тревогу и с незнакомым чувством овладевшего им раскаяния вслушивался в ее прерывистое дыхание, смотрел в ее наполненные слезами глаза, искал в себе добрых слов, однако не находил их, потому что годами воспитанная в нем строгими пестунами приличествующая князю сдержанность подсовывала слова привычные и чужие, говоримые почти всеми мужиками в подобных случаях:

– Ну, будя, будя реветь-то. Видишь, жив я и здоров, злые люди не посекли, волки не съели...

– Господи, да как почернел-то, – отстраняясь, чтобы лучше видеть, разглядывала его Агафья. – Иль не кормили, не поили тебя в Ростове?

– Вот он бабий разговор, – отвечал Константин. – Не на пышные хлеба ездил я в Ростов, а по повелению батюшки. Отъедаться дома буду – небось припасла уж сладких пирогов?

– Как же не припасла-то! – обрадовалась Агафья. – Давно ждала тебя, Костенька, а ты припозднился.

– Иоанн неторопок. С его-то обозом едучи, совсем истомился я, да как оставишь епископа на полпути? Ему поспешать некуды. В своей епархии дела у него всюду, в любой деревеньке с попом протолкует весь вечер, утром не добудишься...

– Обстоятелен старец и оттого батюшке твоему по нраву, – согласилась Агафья, все еще держа руки на плечах у Константина. – Слава богу, что и так доехали.

– Да что нам станется! На своей земле мы хозяева, и дружина у нас молодец к молодцу.

Голос Константина теплел. Напряжение сошло с лица Агафьи. Она откинулась от мужа, засуетилась, сунулась к двери, стала звать девок, чтобы, не мешкая, накрывали на стол.

Константин облегченно сел на лавку, скинул сапоги, расстегнул пояс. Приятная истома настраивала мысли его на спокойный лад. Вот и ладно, вот он и дома. И печи истоплены жарко, и ковры, брошенные на пол, ворсисты и мягки, приятно покалывают ступни ног, и вкусно пахнет дышащей паром снедью, и жена глядит не наглядится, старается предупредить любое желание.

А ладная у него Агафья, даже под просторной рубахой угадывается при движении крепкое молодое тело, открытая шея бела, завитки светлых волос на затылке, пронзенные светом расставленных повсюду свечей, отливают золотом.

Не вытерпел княжич, тихо подошел сзади, обнял жену за плечи, прижался к ее спнне.

– Ой, что ты! – выдохнула Агафья, юрко обернулась, затрепетала на его груди...

Остыли на столе жареные куры, потушенные свечи белели в темноте, Константин лежал, разметавшись, дышал неслышно, как ребенок. Приподнявшись на локте, Агафья разглядывала его лицо, осторожно проводила пальчиком по его нахмуренным бровям. Неужто и впрямь заглянуло в ее окно заблудившееся счастье? Да какому же богу ей молиться, кому ставить свечи?!

Утром был Константин еще приветливее прежнего. Раньше таился он Агафьи, а нынче говорил при ней с отцом о своей поездке в Ростов.

Всеволод слушал его с интересом, переспрашивал – давно уже не бывал он в прежней боярской столице, и былая неприязнь к ней с годами притупилась. Однако же частые поездки Константина настораживали его. Жива, жива еще в нем была давнишняя память: изрядно насолили ему ростовские бояре, да и сейчас, поди, не вовсе смирились – недаром, знать, доносили князю, сносятся они с новгородцами, недаром купцы ростовские чаще других хаживают к берегам Волхова. Оно и понятно: с новгородцами торговать – большая честь, да и выгодно – через них лежат пути за богатое Варяжское море, товаров много идет через Новгород, мена разнообразна, но не наведываются ли вместе с купцами туда и боярские послы, не сулят ли своей помощи, ежели пошатнется Низ, ежели у Всеволода ослабеет рука?

Константин уверял отца:

– Старых врагов твоих в Ростове не осталось – Иоанн вымел их без пощады, а те, что притаились, нам не вредны: не соберется вокруг них большая сила – урок-то, тобою, даденный, пошел впрок. Неповадно им будет в другой раз подставлять однажды битую спину.

– Доверчив ты, Костя, еще не научился глядеть в корень. А смысл в любом нашем действе скрыт великий: что подумали в Ростове, когда увидели тебя живущим у них – и не в гостях, а у себя дома?

– Нравятся мне тамошние края...

– Да мало ли кому что нравится! – воскликнул Всеволод. – Не простой ты каменщик, а сын мой. И не просто живешь ты в Ростове, а, сам того не ведая, вселяешь поверженным боярам ненужную надежду: вот-де Всеволод уйдет, а сын его возродит былое.

– Ложь это, отец, – с жаром возразил Константин. – Нешто я делам твоим супротивник?

– Эко куды хватил! – рассмеялся Всеволод. – Да разве ж я тебя в чем виню?

– Дай мне город на Руси – в Ростов я и ни ногою!

– Вот оно, – сказал князь. – Смекнул я: во Владимире ты – просто княжич, а Ростов тебя из-за того манит, что от меня далече, и там ты все равно что удельный князь...

Не стал лицемерить и изворачиваться Константин:

– И верно, мудро ты рассудил, хоть я об этом и не подумал. Привольно мне в Ростове – сам я себе хозяин.

– Покуда сам, сердце мое не тревожится, – предупредил его Всеволод, – а что, как и теперь уж не сам? Что, как и теперь ведут тебя бояре на невидимой узде?

– Не конь я...

– Все мы не кони. И до тебя жили бойкие князья, а после оглянулись туда-сюда да прикинули, и вышло, что руки у них связаны и творят они уже не свою, а чужую волю. Не все тебе по младости ведомо, а то, что и ведомо, то непонятно. Гляди, стреножат, так уж потом от них не спастись. Ты же у меня старший, и так мню я: старшему должна остаться наша земля, а младшие братья будут тебе верными помощниками...

– Сколь обещаешь, батюшка, а и малого удела мне не дал. Вон Ярослав со Святославом, на что мальцы, меча-то в руке удержать не в силах, а туда же: сидят в своих вотчинах, суд вершат скорый и прямый. Я один, по твоему разумению, не созрел?

– Вон и Юрий тоже.

– Юрий сам за себя скажет. Я же об одном молю: дай мне землю, а терем на ней я и сам срублю.

– Али мой терем тебе не по нраву? – улыбнулся Всеволод с хитрецой.

– Твой терем не по мне покуда – зело велик, – угрюмо ответил сын.

– Я его в твои же лета брал, а не устрашился... Не скрою, годы умудряют. Книги подкрепляют опыт, и любовь твоя к ним мне в радость. Но как научишься владеть мечом, ежели в собственной руке не познаешь тяжести разящей стали?

– Так почто же еще и нынче не уступишь мне своего стола? – внезапно побледнев, произнес Константин, и глаза сына встретились с отцовыми.

Лицо Всеволода покрылось красными пятнами. Агафья вскрикнула по-заячьи беспомощно и перекрестилась.

Вот-вот разразится буря, вот-вот случится непоправимое. Под скулами у Всеволода заиграли железные желваки, глаза сузились.

– Дерзок ты, Костя, – сказал он раздельно, тяжело подымаясь с лавки, – дерзок и неразумен. В пору наказать тебя, да как на родную кровь прогневаюсь?

– Прости его, княже, – едва слышно пролепетала Агафья.

– Молчи уж, – повернулся к ней князь. – Вы, бабы, по-своему мудры, но не мне твои советы выслушивать. Образумь мужа своего – тебе он, может, и внемлет: да видано ли это – хоронить отца своего заживо? Слыхано ли?

– Не я, отец, сам ты начал. А сказанное мною – к слову. На стол твой, на коем сидишь ты по праву, не стремлюсь я и в голове такого не держу. Но как учиться мне владеть мечом, коли не вложен он мне в руку?..

– Не всяк меч тот, что в доброй кузне отлит. Умом изощрившись, сослужишь иную службу земле своей вернее и тверже, нежели на бранном поле, – смягчаясь, проговорил Всеволод. – Вот и не даю я тебе покуда удела, дабы возле меня учился ты непростой науке: на думе не вижу тебя, а вижу – так пребываешь в молчании, яко иные из осторожных бояр. Что за душой у тебя, не ведаю. Мыслей твоих не знаю. Вот и веду свою речь к тому, что настала пора и тебе впрягаться в нелегкий мой воз, чтобы дале тянуть его по ухабам и рытвинам, а то живешь, как вольная птица, – куды там как хорошо и безгрешно: благодать!..

Зря погорячился Константин – не желал ему отец наносить обиды, не хотел унижать перед прочими сынами своими – и впрямь возлагал на старшего лучшие свои надежды.

– Прости, отец, – сказал он, склоняя голову. – Не подумав, сголомя, говорил пустое...

– Не все пустое в твоих словах, сыне. Есть и правда в них, и нетерпение твое мне понятно. Но не потому не даю я тебе и Юрию уделов, что не люблю вас, а потому, что иная у меня задумка. И в трудную минуту хощу я видеть вас рядом с собой, а не в чистом поле по разную сторону: брат против брата, русский на русского, суздальский меч на владимирскую сталь. Хощу, чтоб, взяв и Святослава с Ярославом, стояли вместе против всех, кто посягнет на нашу вотчину. Досталась она нам от Владимира Мономаха, а он был умный князь и не зря поставил над Клязьмою наш светлый град – провидел будущее...

И все-таки не спокойным удалился Всеволод от сына, все-таки зрелым умом своим понимал: полон княжич невысказанных сомнений, и еще не раз всколыхнут они неокрепшие мысли. И либо темные силы разбудят в нем коварство и бессмысленную жестокость, либо светлая цель выпестует гибкость и твердость. И если мысли свои мог он в него вложить, и если вложить мог даже свой опыт, то как вложишь в него свою душу?!

Тонка и неуловима связь прошлого с настоящим, и незримые нити, соединяющие их, проходят не через разум, но через сердце...

Когда ушел отец, когда затихли шаги его в переходе, робко прильнула к Константину Агафья:

– Что пригорюнился, соколик мой? Не серчай на отца. Хоть и сказывал он горячо, а любит тебя.

Усмехнулся Константин, лицом к лицу, утонул глазами в теплом взоре жены:

– Да с чего взяла ты, будто обиделся я на батюшку?..

– Почудилось мне...

Константин отвернулся, отстранил жену, сел к столу, задумался.

Таяла долгожданная радость. Вот и снова он дома.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

В распевной избе было холодно. Чада, подобрав под себя обутые в лапотки ноги, сидели на лавках вдоль стен, согревали, поднося к губам, замерзшие руки. Егорка ближе всех был к дьякону, громоподобный голос Луки оглушал его: Егорка жмурился и мотал головой.

– Почто крутишься, яко грешник на сковороде? – схватил его за ухо Лука. – А ну, встань и повторяй сказанное.

У Егорки память острая, и хоть вертелся он и вид у него был, будто мысли заняты посторонним, а повторил все слово в слово:

– Согласий суть четыре: простое, мрачное, светлое и тресветлое. Распевы же суть володимирский, ростовский и новгородский...

Лука про себя порадовался: хваток, хваток малец, и улыбка чуть тронула уголки его губ, но тут же спохватился и обвел чад суровым взглядом:

– Наука учит умного, ибо пустого меха не надуть, Нешто бьюся я с вами понапрасну? Почто рот разинули, глядите в потолок? Не тот токмо распевщик, кому бог голос дал, – этак-то и глумотворты на торгу не хуже вашего петь горазды... Ты, Прокоп!

– Ась? – поднялся с лавки долговязый паробок. Из коротких рукавов потрепанного кожушка его торчали покрасневшие от холода руки. Выпуклые глаза преданно смотрели на Луку.

Чада зашушукались, послышались смешки.

– Цыц вы! – прикрикнул дьякон громовым голосом. – Куды отлетаешь ты мыслями своими, отрок? Реки, что есть осмогласие.

Прокоп беспомощно оглянулся по сторонам.

– Осмогласие суть... осмогласие суть...

– Эк одно заладил, – фыркнул Лука. – Аль с места не стронешь воза?

Теперь уже все смеялись не таясь. Лука поддернул рукава однорядки:

– Подь сюды!

Прокоп продолжал гнусавить, хлопая глазами:

– Осмогласие суть...

– Подь сюды, кому велено! – зарычал Лука.

– Из памяти вылетело, – захныкал Прокоп, не двигаясь с места. – Пожалей, дьякон...

– Я те пожалею, – шагнул вперед, схватил его левой рукой за шиворот Лука, – я те мозги-то на место поставлю. Сымай порты!

– Да почто порты-то сымать? – дурачком прикинулся Прокоп. – Холодно, чай, в избе.

– Скоро жарко станет, – теряя терпение, зловеще пообещал Лука и стал выбирать прислоненные к углу гибкие березовые прутики: один выберет, хлестнет по воздуху со свистом, другой попробует, а сам на паробка поглядывает – как, мол, нравится?

Униженно улыбаясь, Прокоп развязывал на штанах тесемки.

– Прытче, прытче, – поторапливал его Лука. – За нуждою-то куды как проворен.

– Так то за нуждою, – протянул Прокоп и шмыгнул носом. Не утерпев, Лука сам сдернул с него штаны.

Чада давились от смеха, иные, скорчившись, хватались за животы.

Сухонький Лука статью был едва ли покрупнее Прокопа. Наскакивая на отрока, он подталкивал его к перекидной скамье. Прокоп же дурашливо делал вид, будто запутался в спущенных ниже колен штанах, двигался маленькими шажками, у самой скамьи с грохотом повалился на пол, заскулил, по-щенячьи:

– Ой, убился! Ой, коленку зашиб!..

Встал на четвереньки, чтобы подняться с полу – тут Лука и воспользовался случаем: жарко вжикнул березовый прутик, взвился Прокоп, да поздно – заалела поперек его костлявого зада узкая полоса. Только-только выпрямился он, а дьякон, ловко присев, наложил ему поперек первой вторую полосу.

– Шибко бьешь, дьякон! – заорал Прокоп, отскакивая на середину избы.

– В другой раз умнее будешь, – удовлетворенно проворчал Лука и бросил в угол использованный прутик.

У Прокопа слезы выступили на глазах, но он улыбался через силу; пряча взгляд, дрожащими пальцами завязывал на штанах неподатливые тесемки.

– Плеть не мука, а вперед наука, – пробасил дьякон. – Ступай-ко на место да запомни: перечить мне – ни-ни.

– Запомню, дьякон, – пообещал Прокоп.

Вечером, возвращаясь в монастырь на ночлег, говорил он Егорке:

– Сбегу я от Луки: сечет меня, что ни день. Аль корову я у него съел?..

– Да не со зла он, – пробовал защитить дьякона Егорка. – Нрав у него такой.

Злобно посмотрел на него Прокоп – Егорка прикусил язык, страшно ему стало. Еще свежо было у него на памяти, как встретил его Прокоп в самый первый ночлег.

Всех старше он среди чад, всех крупнее. Бродивший до того со смиренным слепцом, не приучен был Егорка к кулачному бою: старца в народе почитали, жалели и поводыря – добрые бабки обихаживали, молодицы, подавая хлебушко, умиленно ахали, охали, Егорку обласкивали: сиротинушка!..

А тут поглядел Прокоп на его новенькие, Лукою даренные чеботы:

– Кажись, чеботы-то мне по ноге – сымай!

Заупрямился Егорка:

– Не тебе чеботы дьякон дарил.

– Вона как, – ухмыльнулся Прокоп и смазал его кулаком по загривку.

Отлетел Егорка в другой конец кельи, ударился головой о стену и сполз на пол. А Прокоп уже снова над ним стоит, рукав закатывает:

– Так чьи чеботы?

– Мои, – пискнул Егорка, вставая, и новая затрещина откинула его к другой стене.

Больше возражать Прокопу он не стал, покорно снял, отдал ему чеботы. А Прокоп сунул ему свои худые лапти.

Егоркины рубаха и штаны были Прокопу малы, а вот заячью шапку взял – пришлась она ему впору. Забрал он и новую сукманицу, своя-то у него прохудилась.

Утром Прокоп быстро управлялся со своим сочивом, потом съедал половину того, что было в миске у Егорки. Отбирал он еду и у других чад – его все боялись: у Прокопа были крупные крестьянские руки, и тяжелые кулаки его не знали усталости.

По утрам келью, где они жили, полагалось убирать всем по очереди – одного Прокопа это словно бы и не касалось. И опять-таки никто не решался напомнить ему об этом. За Прокопа убирали другие, он в это время блаженствовал, развалившись на своей лежанке, грыз сухари да еще и ворчал, когда его беспокоили.

По ночам стал замечать Егорка, что Прокоп, когда все уснут, выходил будто бы за нуждою, а возвращался много времени спустя. И всегда исчезал он почти в один и тот же час, а возвратившись, подолгу ворочался и чавкал, накрывшись сукманицей.

Вот задача! Надумал Егорка проследить за Прокопом: что это делает он среди ночи на монастырском дворе?..

У Прокопа глаза бедовые: все видит он и все примечает. И шагу не ступит, чтобы кому-нито не навредить. То тын раскачает, то запустит в чужие ворота ледышкой.

Нынче попался ему на глаза ухоженный пес – ясно, с боярского двора: серый с подпалинами, правило пушистое, морда длинная. Помахивая хвостом, доверчиво приласкался к чадам.

– Подь, подь сюды, – чмокая губами, приманил его Прокоп.

Заиграл пес, запрыгал вокруг чада, Егорка уж нащупал за пазухой огрызок аржаного сухарика, хотел угостить его, а Прокоп изловчился да ногою пса по улыбчивой морде – раз.

Завизжала борзая, заскулила, завертелась на снегу. Засмеялся Прокоп, а у Егорки – слезы из глаз.

– Будя реветь-то, – дернул его за рукав Прокоп, – кажись, хозяин объявился...

И верно: из ворот выскочил могучего сложения челядин в овчинном полушубке – морда красная, в ручище здоровенная палка.

Заорал он, кинулся к чадам – тем только дай бог ноги. Челядин толст был и грузен, а они увертливы, но все равно с трудом ушли.

У самого монастыря с трудом перевели дух.

– Да, наломал бы он нам бока, – сказал Прокоп с улыбкой. – Шибко осерчал за пса.

– А тебе-то почто было бить животину? – не стерпел, огрызнулся Егорка. Крутящаяся на снегу борзая с окровавленной мордой так и стояла у него перед глазами.

– Эко жалостливый ты какой, – хохотнул Прокоп и шлепнул Егорку по спине. – Холопа да смерда, чай, тоже бьют, а никто не вступится. Нынче Лука по мне прошелся березовым прутиком – ты слезы не уронил, смеялся небось со всеми...

– Дык за дело тебя Лука-то, – пробормотал Егорка.

– За како тако дело, а? – вскрикнул Прокоп и схватил Егорку за грудки. – За како дело?..

Поперхнулся Егорка, побелел, слова застряли у него в горле.

– Вот стукну тебя – это за дело, – тряхнул его Прокоп, да так, что у чада лязгнули зубы. – Куды судить-рядить меня взялся? Животину ему жаль, а человека ни за что ни про что наказуют, так человека ему не жаль.

Повернул он к себе Егорку спиной, поддал коленкой под мягкое место – покатился малец в сугроб, воткнулся головою в снег по самые плечи, задрыгал ногами.

Подбоченясь, хохотал Прокоп:

– Гляди-ко, крест кладет по-писаному. Ай да Егорка! А и то: с поклону голова не заболит. Выползай покуда – в монастыре ишшо свидимся.

И пустился наутек, потому как заметил приближающегося от ворот детинца Луку.

– Батюшки, – сказал, подходя к торчащему в сугробе Егорке, дьякон, – уж не Прокоповы ли что забавы? Как шел я, кажись, его издалека видел.

Вытянул Егорка голову из снега – поморгал, с удивлением уставился на Луку.

– Кто же это тебя, малец, так ловко пристроил? – покачал головой Лука.

Да не таков был Егорка, чтобы товарищей своих выдавать, отвечал смиренно и со смущением:

– Поскользнулся я, вот и угодил в сугроб...

Ясное дело, не поверил ему Лука, но пытать мальца не стал – пожалел его:

– Хошь, пойдем ко мне, нынче Соломонида пирогов испекла?

– Ну, – вытряхивая снег из ушей, обрадовался Егорка. Непривычно ласковый дьякон насторожил его, однако и расплывшаяся было по лицу улыбка мигом растаяла. – А не врешь?

– Я завсегда правду говорю, – нахмурился Лука. – Дьяконица-то моя тебя заутре поминала.

Пошли к Луке. Сбив с обуви снег на порожке, вошли в избу. Егорка снял шапку, перекрестился на образа, сказал степенно, как взрослый:

– Здрава будь, тетка Соломонида.

– А, Егорка к нам в гости, – отходя от печи с железным противнем в руках, ласково отвечала дья

коница. – Давно не захаживал, раздевайся, садись к столу.

От противня, от распластанного на нем румяного пирога исходил ароматный запах грибов.

Чинно сели на лавки, Лука разрезал пирог, кашлянул и загадочно поглядел на жену.

– Чего тебе? – проворчала Соломонида.

– Медку бы нито...

– Ишшо чего, мальца-то спаивать.

– Мальцу квасу подай.

Соломонида поворчала, но перечить мужу не решилась – только и всего, что, выходя, громко хлопнула дверью. Лука ухмыльнулся. Скоро жена вернулась с двумя жбанами: в одном был мед, в другом – квас.

Никогда прежде не видел Егорка подвыпившего дьякона. И вот, сидя напротив него, дивился безмерно.

На глазах преображался Лука. После первой чары стал он смурным и безулыбчивым, после второй и третьей взялся попрекать Соломониду: и пироги не допеклись, и мед горьковат, и в избе не прибрано, а когда в жбане меду оставалось на донышке, вдруг встал из-за стола, приосанился и запел – да так, что хоть уши затыкай: громче не певал он и в соборе.

Но что больше всего испугало и удивило Егорку – песни Луки, те самые бесовские и богомерзкие песни, которые еще совсем недавно сам дьякон подвергал поруганию.

Со страхом глядел Егорка в широко разевающийся рот Луки: и где это только, в какой неводомой пучине, рождается нечеловеческий, грому подобный рык?!

Замахала руками Соломонида, кинулась прочь из избы, а у Егорки поползли по спине мурашки. Боясь шелохнуться, сидел он, скособочившись, на лавке и, словно завороженный, глядел на Луку.

Глаза дьякона помутнели, на шее вздулись жилы, хилое тело его напрягалось и дрожало. Казалось, тесно Луке в его тщедушной оболочке; казалось, еще немного – и голос разорвет ее и ринется, освобожденный, и не выдержат трухлявые стены избы, и все рассыплется в прах...

Вбежала в избу Соломонида, заверещала, вцепилась дьякону в плечи – и оборвался голос.

– Аль ошалел, оглашенный! – кричала вне себя дьяконица. – Сызнова за старое – выдь-ко, погляди: собрал народ возле плетня всем на посрамление!..

И снова, еще пуще прежнего, испугал Егорку внезапно преобразившийся лик Луки: жилы на его шее опали, с глаз словно сдернули пелену – стали они ясными и злыми.

Оттолкнул от себя дьякон Соломониду, как был, в одной рубахе и холодных штанах, ринулся за дверь – с улицы донеслась брань и истошные крики.

Дьяконица сунула Егорке шапку в руки:

– Беги, беги, милый, нынче нам не до тебя!

Следом за ним вывалилась во двор, где метался на снегу, как подраненный зверь, Лука.

– Сопель! Сопель! – неслось со всех сторон. На плетне висли ребятишки.

Егорка юркнул за их спины и последнее, что увидел он, был дьякон, бегущий к плетню с вывороченным колом в поднятых над головой руках...

2

Возвратившись на монастырский двор, долго не мог прийти в себя Егорка. Может, оттого и спал он плохо, может, оттого и слышал, как заскрипела под Прокопом лежанка.

Приоткрыл малец глаза, вгляделся в темноту – длинная фигура Прокопа неслышно скользнула к двери. Скрипнули державцы, дверь приоткрылась и хлопнула.

Егорка соскочил на пол, сунул ноги в лапти, наскоро накинул кожушок, вышел следом.

За дверью было морозно и ветрено. В ясном небе стояла полная луна – двор был облит ее голубым сиянием, снег колюче искрился, резкие тени пересекали разгребенные монахами дорожки.

С часто бьющимся сердцем Егорка прижался к осыпанным изморозью сосновым кряжам стены. Прокоп был где-то рядом. Мальцу казалось, что он даже слышит его дыхание.

Что-то звякнуло невдалеке, потом – скрип-скрип – донеслись осторожные шаги. Собравшись с духом, Егорка выглянул из-за стены: Прокоп был уже в другом конце двора. «Куда это он? – удивился малец. – Уж не к келарю ли в гости повадился?» Знал он: в том углу, под трапезной, были монастырские кладовые.

Еще сильнее разобрало Егорку любопытство. Едва только скрылся Прокоп под всходом в трапезную, про скочил и он через облитый светом двор, присев на корточки, спрятался за сугробом.

Прокоп, видно, услышал его шаги: взлохмаченная голова его высунулась из-под всхода, повертелась в разные стороны и снова исчезла. Егорка вздохнул с облегчением.

Теперь ему не было страшно, теперь он догадался, куда ходит по ночам Прокоп: отыскал он щелку в кладовых, вот и грызет под сукманицей краденое, а все не в коня корм – иначе с чего бы отбирать ему каждое утро то у Егорки, то у других чад половину налитого им в миски сочива?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю