355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Зорин » Обагренная Русь » Текст книги (страница 1)
Обагренная Русь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:55

Текст книги "Обагренная Русь"


Автор книги: Эдуард Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Эдуард Зорин

ОБАГРЕННАЯ РУСЬ


РОМАН


Эдуард Зорин.

Это заключительная часть тетралогии Э. Зорина о владимирском князе Всеволоде Большое Гнездо, о Руси начала XIII века. В ней рассказывается о последних годах жизни и правления Всеволода и вновь вспыхнувшей жестокой княжеской междоусобице после его смерти, – междоусобице, которая ослабила Русь накануне татаро-монгольского нашествия.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ

ПРОЛОГ

1

От случайной искры не единожды дотла сгорал Владимир, стольный город великого князя Всеволода Юрьевича. Не единожды заново подымался из пепла – краше прежнего.

Выравниваясь у подножья высокого холма, на вершине которого гордо стояла пятиглавая Богородичная церковь, в виду могучих стен княжеского детинца текла неторопко золотистая Клязьма. У рубленных из добротного дуба исадов покачивались на спокойной волне приплывшие из далеких стран лодии, под просторными навесами громоздился товар, гудел разноголосо неиссякающий людской поток, и в плавную русскую речь вплетался чужедальний говорок булгар, угров, свеев, венецианцев и греков.

Далеко по земле прошел слух о Владимире, знают о нем не только бывалые купцы и хожалые людишки, чьи пути пролегли и рядом и за тридевять земель, – все чаще обращаются к нему ищущими взорами могучие владетели с запада и востока.

С утра туман неторопливо растекался по низине, уходящей в сумеречные леса и гнилые болота Мещеры, первые солнечные лучи купаются в хлебах Владимирского ополья; от Рязани, от Чернигова и от Киева поспешают ко Всеволоду гонцы, а вместе с ними и степенные послы от короля венгерского и польского, от князя волынского и галичского, от митрополита и самого византийского патриарха. Едут от Новгорода через Великий Ростов и Суздаль бояре и посадские с берегов Варяжского моря и Белоозера, везут щедрые дары от франков и германского императора.

Иноземным путникам все здесь в диковинку, опасные леса вселяют суетную тревогу, и не верится, что за мраком и гибельной грязью зловонных трясин стоит на холмах украшенный позолоченными главами соборов, опоясанный богатыми посадами город, который славят, не лукавя, в песнях своих вездесущие гусляры.

Зовет их к себе на пир в просторный и светлый терем великий князь Всеволод, слушает песни, подносит гуслярам в чарах густого меду и заморских тонких вин.

Сидит князь на своем золотом стольце, сам хоть и тоже пьет, а не пьянеет, зорко присматривает за боярами и дружинниками, ломает в прищуре седеющую бровь.

Никому и невдомек, никто и ведать не ведает, как надсадно болит у него по ночам сердце, как ходит он в тревоге босой по ложнице, глядит с тоской и недобрыми предчувствиями в сереющее оконце.

Да и сам не верит Всеволод, что вершат прожитые в беспокойстве годы свой неумолимый суд. Душа молода у князя. Задумок на три жизни хватит с лихвой. И далеко еще, ох как далеко до исполнения самой заветной его мечты.

По-прежнему неуемен князь, по-прежнему крепко держит в узде горячих и нетерпеливых думцев.

Как-то явился во Владимир прославленный книжник из Галича, разворачивал перед Всеволодом большой пергаментный лист.

– Что это? – изумился князь, ибо на листе том были начертаны непонятные линии и знаки.

– Земля наша, княже, – ответил с улыбкою книжник. – Вот Волга стекает в Хвалисское море, а это Клязьма пала в Оку, а над Клязьмою – твой стольный град...

Положил Всеволод ладонь на пергамент – мизинцем достал до Булгара, под пястью скрылась земля половецкая, безымянный палец дотянулся до Новгорода, указательный до Галича, а большой уперся в Киев.

Засмеялся Всеволод, позабавился:

– Хитер ты, книжник, уважил старого князя – всю Русскую землю разом вместил на пустяшный пергамент. А сколько по ней хожено-перехожено – кому сие ведомо?!

И после того разговора, удаляясь ото всех, подолгу сиживал князь над подаренным ему чудесным чертежом. Не давал он ему покоя, заманивал, завораживал. Вглядывался Всеволод в причудливые извилины рек, и виделись ему живые картины, былое проходило перед его внутренним взором. Едва ли не каждая верста на том щедро отмеренном пути оставила свою отметину – что-то в тумане виделось, а что-то до ослепительности отчетливо, словно только вчера случилось.

Ах ты, молодость, молодость, – была, и нет ее, будто полая вода вспенила реку и влилась в бескрайнее море. Казалось вон как шумела да сколько наделала переполоха: стечет широким устьем – и выйдет море из берегов вздыбится седыми гривами волн, ударит в скалы, опрокинет лодии. А оно даже не шелохнулось.

Невесело думалось иногда, да еще зимою, да еще к непогоде. Это чернолюдью кажется, что неведомы ему сомнения, это слава о нем, как о самом мудром из князей, идет по Руси. Кому знать, сколько раз останавливался он, цепенея в растерянности, сколько раз опускались от бессилья руки?.. Но всегда чело его было спокойно, а мысли были ясны. Ясны они и теперь, и Всеволод привычно глушил в себе тайную тревогу.

Есть ли печалиться от чего? Как ни трудно было, но многое из самого тяжкого позади. Не рассеялись по ветру его труды, отовсюду зримы – из близи и из далекого далека. Считаются с ним, перечить ему опасаются. И не только свои князья, и не только митрополит киевский, но и византийский патриарх, глава православной церкви. Не по душе пришлось ему, что поставил Всеволод в Новгороде едино своею волей нового владыку Митрофана, а как возразишь? Повелеть патриарх не в силах, хочет договориться полюбовно, чтобы чести своей не уронить: что, как все князья русские последуют Всеволодову примеру?! Вот и толчется уж который день на княжом дворе его посол, высокий поджарый ромей, в котором и под просторными одеждами угадывалось крепкое тело не затворника, но бывалого воина.

Изредка глядя в оконце, Всеволод рассматривал его с улыбкой. Поубавилось, поубавилось у ромея прыти – в первый-то раз явился он куда каким молодцом, глядеть ни на кого не хотел, а нынче разговоры говорит и с конюшим, и с постельничим князя, смеется, похлопывает их по плечу, заискивает. А то как думал: прибыл из Царьграда – тут все перед ним на колени? Пущай еще поостынет маленько. Не станет Всеволод ни перед кем шапку ломать: сам он себе и хозяин и господин. У себя на родине никто ему не указ... Вон и от румского султана явились послы, и от хорезмшаха Мухаммеда, косятся друг на друга, разъезжают по городу, наряженные, яко бойцовые петухи, но владимирцев уж давно ничем не удивишь: всего насмотрелись вдоволь. Кого только не приносило попутным ветром в детинец ко Красному крыльцу Всеволодова высокого терема!.. Парились в русских банях, пили русские меды, льнули к русским белотелым бабам, жадными взорами оглядывали торговище, дрожащими от алчности пальцами прикасались к небрежно сваленным в груды драгоценным мехам, покупали мечи и золотые безделушки, увозили добро обозами, привыкнув к грабежам на своих дорогах, дрожали от страха и того не ведали, что во владимирских пределах не грозила им никакая опасность; князевы люди надежно стерегли торговые пути, в обиду гостей не давали – за то отвечали собственной головой...

Зря ждет приема гордый ромей: Всеволоду самое время приспело отправляться на молитву – прямо из терема вел переход на полати его любимого дворцового собора. Строили переход искусные мастера, стены украсили резными ликами, в окна вставили блестящие стеклышки в свинцовой оправе.

На полатях князя уже ждали княгиня Мария и дети. Из сыновей не было одного только Святослава – он княжил в Новгороде; из дочерей – Собиславы и Всеславы.

Радовался князь, что видит почти всю семью свою в сборе. Войдя на полати, перво-наперво задержался он возле жены, погладил по головке самого младшенького – Ивана, смущенно жавшегося к материным коленям, потрепал по щеке Владимира, потом обратил взор свой на старшего из всех – Константина, одиноко стоявшего, ссутулившись, в стороне. Взгляд у Константина отрешенный, чужой, и это давно беспокоит Всеволода. Сын – книгочей, по ночам не всуе палит свечи, Всеволод сам зело начитан и любит людей грамотных и рассудительных, но всегда ли на пользу сие?.. Иль в иную пору и по иной причине стал портиться у Константина нрав? Не с того ли пошло, как повелел ему отец жениться на Агафье, дочери Мстислава Романовича?.. Больно сдавило сердце: вот она, сыновняя благодарность. Понимать надо: не о себе ведь пекся, когда скреплял этот брачный союз, – о Руси. Не потому не взял в жены Константину розовощекую и голубоглазую дочку Василька витебского Любашу, что хотел сыну зла, не потому.

Но недолго печалился князь. Повернувшись к смущенно потупившей глаза Агафье, он снова посветлел лицом, с лукавой улыбкой окинул ее добрым взглядом – не тяжела ли, вон как раздалась, того и гляди, лопнет на чреслах рубаха...

Юрий и Ярослав о чем-то беседовали друг с другом. Когда вошел отец, замолчали почтительно, но глаза у обоих были по-прежнему озорны. Всеволод положил Юрию руку на плечо, хотел что-то сказать, но потом передумал и приблизился к Верхославе. Из всех его дочерей была она самой любимой – недаром, выдавая за Ростислава Рюриковича, справил он ей неслыханно богатую и шумную свадьбу. Хоть и давно это было, а свежо еще в памяти. На Борисов день явились во Владимир сваты от Рюрика – князь Глеб туровский, шурин его с женою, тысяцкий Славн, Чурыня и великое множество других бояр. Дал Всеволод за дочерью немало золота и серебра и сватов одели щедро – никто в обиде не остался. Вез Верхославу до третьего стана, плакал, расставаясь с нею, и Мария плакала, потому что бог знает, когда еще доведется свидеться, – может, и никогда. А дальше послал он с дочерью боярина своего Якова и иных передних мужей, многих с женами. И рассказывал ему Яков, вернувшись, что с лишком двадцать князей пировали вместе, встречая Всеволодову дщерь, что отдал Рюрик снохе своей на кормление город Брагин и поднес ей великое множество даров – пленен он был ее красотой, радовался за сына. И верно: взяла Верхослава все лучшее от русской, греческой и ясской крови. Телом была бела молодая княжна, лицом смугла, глаза большие и черные, как у Марии. И нравом ровна, и умом изворотлива. Полюбили ее на чужбине, мужу своему и свекру со свекровью пришлась она по душе. Не забывала Верхослава и своих родителей: то весточку пришлет, то сама в гости приедет. Вот и нынче привезла она показать деду с бабкой родившуюся два года тому назад внучку. Во крещении звали девочку Ефросинией, а по прозвищу – Смарагд, драгоценный камень.

– Поди, поди к деду, – подтолкнула ее в плечико Верхослава.

Всеволод присел на корточки, придавил девочке пальцем пухленький носик, поцеловал в височек, в кудрявый завиток светлых волосиков.

Из-за спины Марии вынырнула Елена, самая младшенькая из Всеволодовых дочерей, ревниво подергала отца за рукав. Всеволод рассмеялся и взял ее на руки.

На полатях у каждого было свое, раз и навсегда заведенное место. У Верхославы места не было – давно уж не гостила она у родителей, Всеволод указал ей взглядом встать рядом с матерью.

Служба началась.

2

Вечером в малой палате, где хранились книги и свитки и куда доступ был лишь немногим из близких к Всеволоду людей, собрались бояре Фома Лазкович, Дорожай, Михаил Борисович, Яков, тиун князя полу-половчанин Гюря, а также игумен Рождественского монастыря Симон, духовник княгини Марии.

Все они привыкли друг к другу, были неразговорчивы, входили тихо, рассаживались по лавкам, ждали князя.

В дверях появился Всеволод. Присутствующие встали, приветствуя его поклоном.

Князь уселся в обитое бархатом кресло, насупясь, окинул взглядом думцев. Из тех, кто обычно был зван, не оказалось троих: епископа Иоанна, задержавшегося в Ростове, Кузьмы Ратьшича, отряженного еще на той неделе «с речьми» в Киев к Рюрику, и боярина Лазаря, приставленного к Святославу, чтобы приглядывать за строптивыми новгородцами.

Бежит время, меняются вокруг Всеволода люди, иных уж и на этом свете нет. Давыд смоленский два года тому назад отдал богу душу. Ярослав черниговский тоже недолго протянул. Сел на место его Игорь Святославич, коего имя ныне ведомо в любом уголке Руси, но справедливо ли?.. Непутевый и вздорный князь, тем только и славен, что ни одной драки мимо него не прошло. А «Слово о полку Игореве» у гусляров на устах, тешат простой люд, разносят пустую молву. Да вот только пуста ли она? Безобидна ли? Через годы о иных достославных ратоборцах и не вспомнят, зато Игорю воздадут не за труды его, коих и не было, но за мнимые благодетели, вложенные в него неведомым певцом...

Прихотливо вьется Всеволодова мысль, и не всегда верно судит он, не всегда и сам за должное воздает хвалу. Было время, упрекал он сестру свою Ольгу за то, что поддержала она в бабьей своей ревности галицких бояр, восставших против Осмомысла, который завещал оставить после себя наследником дел своих Олега, сына безродной полюбовницы своей Настасьи, ушла из жизни, а крамолу посеяла – сел-таки Владимир на галицкий стол. И что же? Не много времени прошло, и переменился к нему Всеволод. И не только родственные чувства возговорили в князе – не мог стерпеть он своевольства Романа волынского, и был Владимир в тугом луке его стрелою, нацеленной на Волынь... Думал Всеволод во власти скорбных чувств, когда дошла до него весть о смерти племянника: вот князь, достойный самой высокой похвалы – много вынес он, и в плену томился, и унижен был, а отцова стола при жизни Роману не отдал.

При воспоминании о Романе темной кровью наполнялось Всеволодово сердце. Много сил отдал он, борясь за Владимира, а стоило только положить племянника в княжескую корсту, как сел Роман на галицкий стол и теперь утвердился на нем прочно. И еще сильнее томило и мучило Всеволода то, что видел он и понимал, а другим увидеть еще было не дано, а понять и подавно. Не потому невзлюбил он Романа, что считал Галич едва ли не своим уделом, а потому, что и тот на своей Волыни не терпит многовластья и Галич нужен ему не на кормленье (Волынь кормит князя щедро), а для того, чтобы еще крепче утвердиться в Червонной Руси. Не потому ли, что видел в нем будущую недюжинную силу, с которой еще придется сойтись в поединке, ежели дело свое не предаст, ежели сил хватит и жизни самой на задуманное?..

Кто в мыслях его прочтет, кто разгадает тайное? Сидящие в палате бояре? Дети его? Внуки?.. Все чаще и чаще задавал себе Всеволод вопрос: а не распадется ли Русь, которую собирает он – вот уже сколько лет – воедино, вновь на мелкие осколки, едва только тронет тело его тлен? Не поглотят ли ее, истерзанную усобицами, кочевые орды, не ляжет ли она в пепелищах под копыта чужих коней?..

Затянулось молчание. Притихли бояре на лавках, на князя глядели с вопросом: почто званы они в палату? Знали они – вести были разные, но плохих гонцы не привозили. Так отчего же безмолствует Всеволод, отчего глядит и не видит их, своих верных думцев? Отчего побелели пальцы, вонзившиеся в мягкие подлокотники кресла? Или неможется ему, или недоволен боярами и перебарывает в себе внезапный гнев?

Игумен Симон, с бескровным лицом, оперся обеими руками о посох, подался вперед; скуластые щеки Гюри покрылись капельками пота, узкие степные глаза его стали еще уже; Фома Лазкович склонил набок кудлатую голову, растерянно жевал губами седой ус; Дорожай накручивал на палец шелковый поясок, в вымученной улыбке кривил рот; длинный и прямой, как шест, Михаил Борисович подрагивал коленкой, напряженно покашливал; один только Яков не выражал волнения, глядел на Всеволода открыто и преданно.

– Донесли мне, – хриплым голосом проговорил наконец князь, – донесли мне, будто склоняют Романа в латинскую веру. Правда ли сие?

– Правда, княже, – сказал Дорожай, перестав накручивать на палец поясок. – Прибыл в Галич нунций от самого папы, допущен был ко князю и в присутствии бояр его обличал царьградского патриарха, хулил православную веру и обещал ему помощь, ежели согласится Роман отдаться под покровительство святого Петра.

Усмехнулся Всеволод:

– Экая честь для Романа!.. И что же он?

– Велел гнать от себя посла, – отвечал Дорожай.

– Чем же не приглянулась ему латинская вера? – простаком прикидываясь, допытывался князь.

Боясь оплошкой прогневить Всеволода, Дорожай помедлил с ответом. Молчали и прочие думцы, потупив глаза, старались не глядеть в лицо князя.

– А вы почто притихли, бояре? – обратился к ним Всеволод.

Игумен еще крепче сжал посох, возмущенно засопел.

– Ты? – всем телом повернулся к нему князь.

– Не на всякий вопрос твой, княже, готов у меня ответ, – уклончиво проговорил Симон, – но тако смекаю я, что не пристало князю менять по прихоти своей от дедов и прадедов завещанную нам веру...

Симон выручил думцев – все согласно закивали, заговорили вразнобой:

– Не пристало, княже...

– Игумен прав.

– На том и стоим спокон веку...

– Папа далеко, какая от него подмога? – это Яков произнес. Всеволод поощрил его взглядом, слабо улыбнулся.

Не решаются главное сказать бояре, а может, им главное и невдомек? Главное Роман знает и он, Всеволод. Не ляхов и не угров боится галицко-волынский князь – за ним вся Русь. И не чужаком чувствует он себя в своих пределах – щитом, берегущим землю пращуров от чужеземных посягательств.

Неспроста зачастили и во Владимир на княжеское подворье шустрые послы от латинян. Зашевелились до того смирно сидевшие за землями литвы и ливов немцы, потянулись к самому новгородскому порубежью.

Один из наказов боярину Лазарю, отправленному в Новгород с княжичем Святославом, был – через готландских купцов, через заходящих с товарами ливов и куршей разузнать все, что касается епископа Альберта, про коего сообщали Всеволоду из Полоцка, будто зело хитер он и кровожаден и умеет тонко вести дело.

Свои князья добивались вот уж сколько лет благосклонности Великого Новгорода, то один, то другой сидели в нем, судили и справляли войско, строго блюли рубежи земли Русской, теснили от своего порога чудь, свеям на Невоозере и по Волхову баловать не дозволяли, блюли интересы торгующих, откуда б они ни ехали и ни плыли.

До сих пор и с немцами ладили. Ладили вроде бы и сейчас, но говорили верные и прозорливые людишки:

– Будто хворью какой поразило, княже, немецких гостей. Ране-то шибко набивались они в друзья, по избам мотались, ни единой пирушки не пропускали, да и к себе звали, не скупились на угощенье. Нынче притихли...

– Что же нынче-то?..

– Бог весть, княже. Ты высоко сидишь – тебе далече видно. Но и нашими словами не погнушайся, выслушай.

Со вниманием слушал их Всеволод, приметливости дивился: это только на первый взгляд русский человек прост и безоглядчив. На деле он и смекалист и решителен.

Побывали новгородские купцы не только у ливов, но пробрались и к Альберту в стан, видели крестоносцев в Гольме, алчущий крови и легкой добычи сброд. Люди епископа бесчинствуют, но им не откажешь в мужестве. Они знают, что им делать, и не остановятся перед жертвами – папа Иннокентий благословил их на этот поход. Что ж, сперва крестить литву и ливов, а потом? Куда устремятся их взоры?..

Всеволод знал и опытом жизни всей понимал: законы бытия суровы и неотвратимы. Опасность надвигается не только с юга, из половецких степей, нависла она над Русью и с запада, и под черным крылом ее не время князьям сводить родовые счеты, делить и без того разделенную на мелкие уделы землю.

Говорил Фома Лазкович, и все сидели не шевелясь:

– О коварстве степняков, княже, тебе давно ведомо. Ведомо тебе и о том, как любят кичиться и ромеи, и латиняне, и франки, и немцы своей рыцарской доблестью. Не хочу попусту клеветать, есть и среди них люди, достойные всяческой похвалы. Но вот что расскажу я об епископе Альберте, как приводит он ко кресту тех самых ливов, о коих доносят тебе из Полоцка...

Всеволод, закинув ногу на ногу, подался вперед:

– До сего часа берег вести, боярин?

– Сам ты, княже, меня давеча, как шли с заутрени, слушать не захотел, – оправдался Фома. – Да и вести-то таковы, что нынче к беседе...

– Говори, говори, – поморщился Всеволод.

– Ты уж не обессудь, княже, – приложив руку к сердцу, почтительно поклонился в его сторону боярин и продолжал: – Живет Альберт за каменной стеной, в крепости. С ним слуги, рыцари, попы. Дело-то ясное: боится, как бы не закололи его, как заколол бывшего здесь до него епископа Бертольда смелый лив Иманта.

Фома Лазкович сам недавно возвернулся из Плескова, где тоже блюл Всеволодовы права и приводил в чувство тех, кто не соглашался с поставлением в Новгороде нового владыки. Поэтому слова Фомы особенно весомы, все ждут, что он скажет дальше.

Боярин говорил, не торопясь, оглаживая унизанными перстнями пальцами холеную бороду:

– Долго уговаривал Альберт ливских князей, дабы уступили они ему часть земли, на коей испокон веков и деды и прадеды их жили и беречь ее внукам и правнукам своим завещали. Совсем уж отчаялся немецкий епископ, а тут ему и свои рыцари проходу не дают – уж очень понравились им эти края, богатые птицей, и звериными ловами, и рыбой... Долго думал Альберт, как ему быть, и вот додумался. Разослал он гонцов своих к ливским князьям с приглашением на пир. «Ладно, – говорили гонцы ливам от имени епископа, – земля мне ваша не нужна. И зла на вас я в сердце своем не затаил. Корабли мои стоят с поднятыми ветрилами, готовые в любой час к отплытию на родину. И хочу я вас на прощание щедро угостить, вы уж не побрезгуйте...» Кто знать мог, на какое коварство решился сладкоустый латинянин?! Съехались на зов его доверчивые ливы, ели-пили, что на столах было, хмелели быстро и по сторонам не глядели, потому как нехорошо глядеть по сторонам, будто не доверяешь хозяину. Им бы и впрямь поглядеть да поразмыслить, почто вдруг исчез хозяин, почто музыканты перестали дуть в свои сопелки, а слуги более не подносили горячих блюд... Уснули, опоенные епископом, ливские князья, а когда проснулись, то поняли, что обмануты, потому что оружия у них не было, а в окна заглядывали и смеялись над ними рыцари и их слуги. «Эх вы, дурни, – говорили они, – не хотели отдать нам, что вам не нужно, – теперь возьмем то, что хотим». И верно, потребовал у них Альберт лучшие земли, а чтобы не вздумали нарушить договор, взял у каждого по сыну, посадил на корабль и увез к себе за море...

– Экую сказку выдумал ты, Фома, – отмахнулся от него Всеволод. – Гладко сказываешь, да только отколь тебе про все это знать?

– На то мы и слуги твои, княже, – отвечал Лазкович без обиды и с достоинством, – чтобы все видеть и слышать и тебе про то доносить... Не для того, чай, ездил я в Полоцк, чтобы с боярами тамошними меды распивать – слаще наших-то медов на всей Руси не сыскать. Так почто же за семь верст киселя хлебать, коли женка моя настаивает меды и на ягоде, и на чабере, и на разной пахучей травке – от тоски и дурного глаза?!

Засмеялись бояре шутке, расслабились. Игумен Симон и тот, на что старче строгий и зело книжный, а тоже не смог спрятать в бороде лукавой улыбки.

– И верно, Фома, – хлопнул Всеволод боярина по плечу, – за то и жалую я вас, что не едите хлеб свой втуне.

– Завсегда с тобой, княже, – поклонился боярин. – И на добром слове тебе спасибо.

После такого зачина принялся Всеволод с боярами улаживать и другие дела. Тут первый вопрос был к тиуну:

– Скажи-ко, Гюря, почто и до сей поры стоят заборола обгорелые у Волжских ворот? Когда еще тебе сказано было подновить городницы и вежи, согнать на валы древоделов, плотников и городников...

– Всех согнал, княже, – вставая, ответил Гюря, и щеки его покрылись жарким румянцем. – Да вот беда новая приключилась...

– Это что же за беда такая? – насторожился Всеволод.

– Не углядел воротник – мальчонки-то костерок и разложили под самой городницей...

– Экой воротник! – возмущенно пристукнул Всеволод ладонью по подлокотнику кресла. – Наказать да чтоб в другой раз глядел! И тебе... – он строго, исподлобья вгляделся в лицо Гюри, – и тебе... глядеть надобно. На то ты и тиун. Зело красив наш город, а пожары не то что деревянных, а и каменных храмов не щадят. Только прошлым годом погорело шестнадцать церквей...

– Так, княже, – покорно подтвердил Гюря.

– А дале что?

– Все в руках божьих, – растерянно пробормотал тиун. Вопрос Всеволода застал его врасплох. Да и что надумаешь противу огня? Спасу от него нет. Вон и князев двор не единожды горел, и Богородичная церковь... Ставил ее Левонтий одноглавой, а как сгорела, так и обстроили со всех сторон, еще четыре главы возвели, расписали всю изнутри, обложили золотом, и каменьями иконы – и что же? Сгорела сызнова, благо еще Богородицу вынесли, едва спасли.

– В руках-то божьих, – оборвал тиуновы спокойные мысли Всеволод, – да что, как стражу поставить от лютого огня?

Вдруг оживились бояре, перестав позевывать, уставились на князя своего с удивлением: это какую же такую стражу?..

Понял думцев своих Всеволод:

– Аль невдомек?

– Вразуми, княже...

– Что-то в толк не возьмем.

– Небось дома-то прыгнет уголек из печи, так ты его тут же – водой, – сказал князь, обращаясь к тиуну.

– Вести-имо, – широко заулыбался Гюря. – Нешто избе сгорать?

– С уголька-то и весь пожар.

– С него, княже...

– Вот и указ тебе нынче мой. Пущай не только воротник у своих ворот за огнем глядит, но и сторожа, коей надлежать будет ходить по городу, и особливо по ночам, за разными людишками присматривать, а тех, кто угольками балуется, вести, ни о чем не спрашивая, на княж двор и бросать в поруб. И биричи пущай тот указ мой на торгу и в иных местах зачтут...

О княжестве радеть – не за теремом приглядывать, хотя и здесь не счесть забот: с утра до вечера в хлопотах, а иной раз подымешься и середь ночи. В чем малом недоглядишь, то после большой бедой обернется.

– На то вы и думцы при мне, – говорил Всеволод, – чтобы какой промашки не вышло.

– Завсегда с тобою мы, княже...

«О себе, о себе пекутся бояре, – отчужденно думал Всеволод. – Ране-то, покуда вотчинами, да угодьями, да прочими милостями моими не одарены были, хоть и тогда о себе радели, но и о княжестве тож, не боялись потерять, чего не было, правду сказывали, не прятались один другому за спину...»

Много еще дел у князя – вона каким хозяйством оброс, и к боярам у него больше разговора нет. Встал он – встали думцы, степенно вышли из палаты.

Задержался Симон, стоял, опершись о посох, ждал, когда за последним из думцев закроется дверь.

– Что опечалило тебя, отче? – спросил удивленно Всеволод.

– Худа княгинюшка, княже, – на жилистой шее игумена дернулся острый кадык.

– То дело мирское, отче. Все мы смертны, – сухо сказал князь. И вспомнил Марию такою, какою видел утром в церкви на полатях. Лихорадочный румянец, странный блеск в глазах. Тогда он о детях думал, на жену взглянул только мельком.

– Не телом токмо, но и духом неможить стала матушка, – говорил между тем Симон, утыкаясь бородою в князево плечо.

– Тебе-то отколь ведомо? – подозрительно косясь, отодвинулся от него Всеволод.

– Заговаривается княгинюшка, – будто не слыша вопроса, шепотом продолжал игумен, – молится денно и нощно...

– Вера животворит, – сказал князь.

– Лишнее на себя наговаривает...

– Един бог без греха.

Что Симон может знать о Марии!.. Не на духовной исповеди – по ночам слышал Всеволод ее вздохи и мольбы. С того началось, что стали являться ей во сне почившие один за другим близнецы Борис и Глеб. Любы были они Марии, сразу за Константином появились на свет – ждала она с тревогой, роды были трудные, но и радость была великой. За сынов благодарил княгиню Всеволод, кольца-обручи ей дарил, золотые колты, целовал ее, как во дни молодости в губы... Росли мальцы здоровенькими и ясными, громкими криками по утрам, ни свет ни заря, подымали на ноги весь терем. Лучших кормилиц приставили к ним, лучшие мамки неусыпно бдили возле их колыбели. Похожи были друг на друга близнецы и лицом и нравом, и оба пошли в своего отца. Оттого, видать, и зачастил Всеволод к Марии – случалось, что и в неурочный час: зайдет на цыпочках, постоит над сынами неслышно, подымет над головой свечу, поглядит на жену, улыбнется и выйдет. Ничто в ту пору беды не предвещало, а была уж она у самого порога. Как-то простыл под дождиком Борис – дали ему малинового взвару, к утру легче стало. Так день прошел, а потом обдало мальца жаром – тут и банька не помогла. Тает княжич, не ест, не пьет, криком заливается... К вечеру отошел. Схоронили Бориса. А без него и Глебушка чахнуть стал. Умер через год. И ежели бы не понесла о ту же пору княгиня Юрия, бог знает, как бы перемогла она ту беду. После еще четырех сынов подарила Мария Всеволоду, звонкие голоса наполняли княжеские хоромы, но смерть Бориса и Глеба словно надвое разделила ее жизнь. И теперь боялась она, как бы новое горе не постучалось в ее дверь. А ведь могло бы еще и худшее стрястись, когда пошел на Лыбеди под лед молодой княжич Константин... Истово, до изнеможения молилась Мария перед иконой Богородицы, просила заступиться за сына, страшные давала обеты, строго соблюдала посты, помогала монастырям и нищим... Слепые предчувствия ожесточили ее сердце: все чаще замечал Всеволод чужой и холодный блеск ее глаз. И холод струился из ее тела, когда он брал в ладони ее руки... Знает ли это Симон? В этом ли исповедовалась ему Мария? И знает ли она сама о том, как рушат годы ее былую красоту?..

Теперь страшится она за отправленного в Новгород Святослава, в прошлом году рыдала у стремени Константина, когда взял его Всеволод с собою на половцев. Зря ходили они на Дон. Узнав, что идет на них владимирский князь, бежали степняки, сняв свои станы. Через два месяца вернулись отец с сыном живы-здоровы. И снова – слезы, и снова причитания и свечки пресвятой Богородице.

Кажись, что ни день, то все больше монашек вокруг княгини. Черно от них, как от воронья, в светлом тереме. И это раздражает Всеволода, сбивает его мысли, рождает внезапный гнев.

...Не слушал князь Симона, стоял, отвернувшись; игумен растерянно потоптался, поклонился Всеволоду и, прямо держа спину, обиженно вышел.

3

После ужина, который прошел в трапезной без бояр (сидя рядом с Марией, князь ел скудно и молча) Всеволод снова возвратился в малую палату и велел дворскому кликнуть к себе прибывших из Рязани книжников.

Вошли не старцы, как ожидал князь, а два еще довольно крепких монаха, один из которых был высок и жилист, с длинным, хрящеватым, слегка изогнутым носом, другой – ростом чуть ниже, толст, курнос и подвижен. Лица у них были темны, обожжены солнцем и высушены ветрами, руки – натруженны и крепки. Ни мутности во взоре, ни чернецкой отрешенности и церковной святости. Глаза у обоих голубы и проницательны.

Появившиеся вслед за книжниками два расторопных отрока в коротких кожушках внесли и поставила посреди палаты большой, обитый медными полосами ларь. Поклонившись, они тут же удалились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю