Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)
Когда они возвратились в покои султана и сели вместе с любимым сыном хозяина выпить черного кофе, налитого в маленькие чашечки, его величество больше часа расспрашивал гостя об особенностях западного коневодства, об уходе за жеребыми кобылами и о различных ветеринарных медикаментах. Петер, видимо, сумел удовлетворить его любознательность – в конце беседы Абдул Меджид пригласил его во внутренние покои. Просторные залы, через которые они проходили, были наполнены драгоценностями, несметным количеством украшений из золота и серебра, в некоторых же комнатах сверкали лишь груды редчайших камней. В зале с табакерками падишах остановился, обошел столы, взял тяжелую золотую табакерку, на которой были выгравированы арабески, и молча протянул ее низко склонившемуся Петеру. В другом зале он разрыл пирамиду драгоценных камней, лежавших на агатовом подносе, и, выбрав сапфир покрупнее, подал его Петеру со словами: «Для мадам». Затем он распрощался с гостем.
Петер был на верху блаженства, но его ждал еще один сюрприз. Перед отъездом из Царьграда он был произведен в инспекторы оттоманских конюшен падишаха, получил титул лива-паши и почетный архалук. Кроме того, ему вручили орден Полумесяца II степени, который Бервиц тотчас прикрепил к персидскому полковничьему мундиру. Не подвел его Царьград и в коммерческом отношении: оскудевшая было за время путешествия по Азии касса вновь пополнилась. С деньгами и славой возвратился цирк Умберто через маленькие балканские княжества в Будапешт, а оттуда прибыл в Вену.
Там Бервиц повстречал свою кузину Эльзу, глубоко опечаленную смертью мужа, майора Гаммершмидта, и немало обеспокоенную своим будущим. Бервиц утешил ее, взяв с собою в качестве кассирши. Он помнил, как удобно и выгодно было несколько лет тому назад, когда цирком управляли шесть членов одной семьи. Петер полагался на своих сотрудников, доверял им, но в сознании его постоянно жила мысль, что цирку надлежит быть не просто доходным «делом», что основой его, как и в прежние времена, должна являться семья. Агнесса полностью разделяла мнение мужа, не улавливая, правда, связи его взглядов с какой-либо традицией. И когда она получила из дому известие о том, что ее кузен-голландец Франц Стеенговер окончил гимназию и вместо того, чтобы учиться дальше, собирается во что бы то ни стало поступить на службу в одну из колоний, она, переговорив с Петером, написала кузену, и тот охотно променял мечту о далеких странах на не менее экзотические скитания с цирком.
Так цирк Умберто выкристаллизовался и достиг той стадии развития, на какой застал его чешский каменщик Антонин Карас в дни, когда зимовка в Гамбурге подходила к концу и все жили последними приготовлениями к очередному турне.
V
В тот памятный день, сидя вместе с Кергольцем в «Невесте моряка», Антонин Карас понял, что поступил правильно, согласившись работать в цирке. Было бы просто глупо упустить такой редкий случай. С него, казалось, свалились все заботы, и, сдвинув шляпу на затылок, он пил за здоровье Кергольца.
– Ну, будь здоров, браток, чертяка этакий, пособил ты мне!
А Керголец вторил:
– Твое здоровье, старый дурень, каменщицкая твоя душа! Провалиться мне на этом месте, если ты еще не станешь у Бервица шишкой!
Гейн Мозеке, двигая заросшим кадыком, сипел:
– Пейте на здоровье! Может, еще по одной, а? Пропущу-ка, Карльшен, и я кружечку, а? Втроем небось и чокнуться можно как следует! Zum Wohlsein!
Домой Карас возвращался в необычайно веселом расположении духа, он даже что-то напевал, но, когда очутился на темной узкой лестнице, по которой нужно было взобраться на четвертый этаж, где жила вдова Лангерман, хорошее настроение его вдруг улетучилось. Как было не развеселиться! Этот толстяк Мозеке влил в него среди бела дня пять кружек пива, да еще на пустой желудок, – поневоле запоешь… Но тут его ждет не Мозеке, а сын, Вашек, ждет не дождется, когда придет отец. А отец, негодник, явится из пивной и скажет: «Так-то вот, Вашек, будем, стало быть, ездить с цирком». А Вашек… что ответит Вашек? Проклятая лестница, конца ей нет! Ничего он не ответит. Только взглянет – и все. То-то и есть, что взглянет. Ровно покойница Маринка. Глаза у него материнские, этакие голубовато-зеленые, не разберешь толком, какого они цвета. В точности ее… Лежит голубушка наша там, под лиственничкой, а глаза ее здесь, рядом с ним, и глядят на него, – дескать, как ты тут с мальцом… Потом глаза у Вашека сузятся и станут колючими. Сколько раз он примечал: стоит парнишке на что-нибудь уставиться, как взгляд у него делается колючим, будто у сарыча. Вот так же смотрела на него покойница, когда он, бывало, возвращался с Мильнером от соседей с «музыки». Под этим взглядом, браток, ты выкладывал последний крейцар, хотя тебя частенько подмывало утаить грош-другой на мелкие расходы. А! Какая хозяйка была, в работе – огонь. И парнишка в нее – ласковый, но упорный. Как он ему скажет, что подрядился к комедиантам?..
С тяжелым сердцем нажал Карас дверную ручку, не торопясь снял шляпу и повесил ее на вешалку. Фрау Лангерман открыла дверь из кухни. Рядом с нею стоял Вашек, к нему прижималась шестилетняя Розалия.
– Папа! – радостно закричал Вашек.
– Ну как, устроились? – осведомилась вдова.
– Вроде бы. Только чудно как-то, не знаю даже – радоваться или нет, – ответил Карас, не спеша переступая порог кухни, благоухавшей майораном.
– Что так? Присаживайтесь, присаживайтесь, мы не обедали, вас поджидали; потом все расскажете.
– Папа, нашел работу? – спросил мальчик.
– Нашел, сынок, нашел, да вот не знаю, что ты скажешь… Я… Ну… Оба мы будем теперь при цирке.
Карас ожидал тягостного молчания, но Вашек, которому достаточно было знать, что работа нашлась и они останутся вместе, поднял на него свои большие доверчивые глаза и спокойно спросил:
– А что такое цирк, папа?
У Караса отлегло от сердца. Он совсем забыл, что парнишка никогда не видел настоящих комедиантов, ни разу не был в цирке, – даже слово это редко залетало в их захолустную деревушку. Воспрянув духом, он подсел к мальчику.
– Это такой театр, понимаешь? Там есть господа и дамы, и они показывают людям красивых лошадей и разных животных, и каждое животное умеет что-нибудь делать – танцевать, к примеру, или играть на шарманке, забава такая. А когда люди вдоволь насмотрятся – театр разбирают, грузят на повозки и отправляются в другое место. Вот папка и поедет с циркачами, будет им строить и разбирать театр, и ты поедешь с папкой в фургоне и увидишь весь мир.
– А какие там животные, папа?
– Лошади, львы, тигры, ослик с козлом, медведи, слон…
– Слон? Настоящий слон? С таким носищем?
– Да. Здоровенный! В этой кухне не уместится.
– У-у… Я к нему подойду, влезу на него и буду ездить. На слонах ведь ездят, правда? Frau Langermann, Frau Langermann, ich werde reiten Elephant![11]11
Госпожа Лангерман, госпожа Лангерман, я буду ездить на слоне! (искаж. нем.).
[Закрыть]
– Ну, конечно, конечно, пострел ты этакий, – смеялась вдова, разливая суп. – Так какие же у вас новости, о каком это слоне он болтает?
Карас обстоятельно поведал ей обо всем, не утаив и своих сомнений.
– Боже милостивый! – всплеснула руками хозяйка. – Да вы должны благодарить судьбу – вам так повезло! А что бы сказала покойница… Все равно ведь вы уходили на заработки – разве знала она, как вы живете? Что же тогда говорить женщинам, у которых мужья в плаванье, годами не бывают дома, даже весточки не пришлют, а потом приходит сообщение, что муж… что муж давно уже на дне морском…
У фрау Лангерман увлажнились глаза. Словно сквозь дымку видела она тот мрачный, слякотный день, когда вот здесь же, в кухне, стояли два чиновника пароходной компании и смущенно рассказывали ей о том, как буксир «Розамунда» налетел в тумане на угольную баржу и рулевой Феликс Лангерман упал за борт; по Эльбе шел лед, и не было никакой возможности спустить лодку.
Справившись с собой, она добавила:
– По мне, так цирк в тысячу раз лучше – тут хоть все время по твердой земле ездишь. И Вашеку польза будет: свет повидает, людей, а это, господин Карас, для мальчика очень важно.
Так за обедом к Антонину Карасу нежданно-негаданно вернулось хорошее настроение. Ему пришлось подробно рассказать Вашеку о цирке, о том, что успел он там увидеть. Но самым большим сюрпризом оказались билеты на представление.
Какое впечатление произвело на сына первое знакомство с цирком, Карас не видел. Сунув трубу под мышку, он ушел из дому часом раньше, и едва переступил порог цирка, как его подозвал Керголец, вручил грабли и велел хорошенько разровнять опилки на манеже. Потом его взяли в оборот за кулисами, где он помогал перетаскивать клетки не то для львов, не то для каких-то других зверей и подметал освободившееся от клеток место. Потом примчался незнакомый паренек, спросил, кто здесь господин Каркас, и сказал, что его хочет видеть господин капельмейстер.
Леопольд Сельницкий, капельмейстер Бервица, человек гигантского роста, с огромными усами и бакенбардами, был уроженцем Вены и служил в свое время тамбурмажором у «Дейчмейстеров»[12]12
«Дейчмейстеры» – буквально: «Немецкие мастера». Название одного из австрийских полков.
[Закрыть]. Его косматые брови придавали лицу грозное выражение, хотя под глазами с набрякшими веками висели мешки – видимо, от злоупотребления алкоголем. Да и вообще всем своим видом Сельницкий напоминал старого добродушного сенбернара. Он был, пожалуй, единственным человеком в цирке, над которым жесткая бервицевская дисциплина была не властна. Сельницкий занимался только тем, что дирижировал оркестром; прочую работу он отвергал, как недостойную звания артиста. Дни и ночи этот жрец искусства был занят разрешением чрезвычайно важной проблемы – где бы хорошо поесть и выпить? Он не был чревоугодником в полном смысле этого слова и никогда не поедал ни богатырских обедов, ни роскошных ужинов. Но, восстав ото сна, он обычно причмокивал языком и находил, что теперь в самый раз отведать глазуньи с ветчиной и пропустить кружечку-другую пльзенского. Если пльзенского не оказывалось, он не пренебрегал и обыкновенным пивом, но так как оно было слабее, выпивал на кружку больше, придерживаясь им самим установленного соотношения два к трем, благодаря чему организм его всегда получал «тот же градус». Затем он забегал в цирк, узнавал, не нужно ли чего нового от оркестра, останавливался поболтать с одним, другим, опрокидывал три-четыре стопочки рому и объявлял, что пора закусить. Он величественно покидал цирк и отправлялся в один из своих излюбленных трактиров, где съедал гуляш или паприкаш, закуривал «Виргинию» и, сидя за четвертинкой австрийского вина, терпеливо ждал, пока ему снова захочется есть. Утолив голод порцией венгерской колбасы, Сельницкий отправлялся обедать, лениво ковырял в тарелке и со страдальческим видом уверял соседей, что «мог бы обойтись и без обеда», что он «никогда не придает обеду большого значения» и ест просто так, «чтобы заложить фундамент» под две-три кружки пива. Потом он пил черный кофе с коньяком, при случае не отказывался сыграть партию на бильярде, немного спустя выпивал «для вкуса» вермута и незадолго до начала представления появлялся в цирке, надевал красный мундир с расшитым золотом воротником и золотыми эполетами, не забывая при этом глотнуть рому из бутылки, которую тщательно прятал в свой шкаф. Затем он дирижировал почти без перерыва и большей частью – стоя спиной к оркестру. Обеспечив музыкальным сопровождением все номера программы, он снимал мундир и шел «немного освежиться» перед ужином и «немного промочить горло» после него.
Но Бервиц держал Сельницкого неспроста: ни в одном цирке музыка не звучала так бравурно, нигде марши не исполнялись с таким подъемом, нигде не было таких фанфар и тушей, как в цирке Умберто. Если же оркестр сопровождал сентиментальные сцены в пантомимах, никто не мог похвастаться столь нежными созвучиями. Особенно блистал Сельницкий на репетициях. Ставят, скажем, какой-нибудь номер с лошадьми. Сельницкий взглянет на манеж своими грустными глазами, глотнет рому и изречет: «Тут нужен „Вальс маргариток“ Ланнера»; или: «Для этого подойдет „Кавалерийский марш“ Штрауса»; или «Тут мы дадим попурри: „Богемскую польку“, трио из „Голубого гавота“, восемь тактов из „Интермеццо“ Шуберта и туш». Как он скажет, так и делали. Каждый номер воплощался для него в нотах, в конкретных музыкальных пьесах, которые тотчас начинали звучать у него в ушах, словно он читал партитуру; и всякий раз они в точности соответствовали темпу номера, ибо выбирались им с учетом присущего лошадям чувства ритма.
Господин Сельницкий еще с Вены владел немного чешским языком, на котором он и приветствовал Караса, прежде чем перейти на немецкий.
– Так вы и есть тот новый чех? Ну, дай вам бог удачи! Вы говорите по-немецки, не так ли? А как обстоит дело с вашей трубой, господин Карас? Вы знаете ноты?
– Не знаю, господин капельмейстер.
– Ну, это не беда, со временем подучите. Но играть на трубе вы умеете?
– Играю, да только по-нашенски, все больше аккомпанемент; правда, ежели вещь известная, то и за втору ведешь, а когда и за приму.
– Так, так. Я знаю деревенские оркестры. Ну, пока публика не собралась, сыграйте-ка мне что-нибудь, посмотрим, как у вас получается.
Карас был озадачен, без друзей ничто не шло ему в голову. Но делать нечего, он поднес трубу к губам, прикрыл глаза, четыре раза отбил такт ногой и, как, бывало, дома, в саду, под вечер, грянул в полную силу свою любимую «Все молодушки из лесу, а моей-то нету…»
В пустом круглом зале труба звучала громоподобно, Карас даже испугался и, повторяя фразу, перешел на пианиссимо. И вот уже песня взяла его за сердце, и он наигрывал чарующую мелодию мягко, ласково, он тешил себя ею, он словно изливал душу дрозду, черной птице, сокрушаясь о том, что «в лице у милой ни кровинки…»
Когда Карас открыл глаза, господин капельмейстер наливал себе рому. Стопочка на секунду исчезла под усами. Выпив, капельмейстер наполнил ее снова.
– Просим фас, пан Карас, – произнес он на ломаном чешском языке, – стаканшик на здорофье.
И пока Карас учтиво кланялся и пил ром, который он осилил лишь в два приема, господин Сельницкий продолжал по-немецки:
– Так я и думал. Настоящая чешская труба. Насчет нот не беспокойтесь. Все, что мы играем, вы будете знать через неделю. А если попадется что-нибудь потруднее – придете ко мне, я вам наиграю. Садитесь вот за этот пульт и играйте пока аккомпанемент. Все будет хорошо. Если в человеке есть божья искра – он не пропадет.
Господин Сельницкий опрокинул еще стопку, наклонился к Карасу, положил ему на плечо руку и произнес по-чешски, тихо и необычайно серьезно:
– Музыка… знаете… музыка федь не цирк. А это песенка фы не зыбавайт… Он годится, когда эти, на профолока, будут танцефать пиаффе ин дер баланце. Сервус!
На эстраду стали подниматься музыканты; они сбрасывали рабочие костюмы, натягивали красную униформу и, взяв инструменты, рассаживались по местам. Все они сердечно пожимали новичку руку и называли свои имена, но Карас от волнения ни одного не запомнил. Неожиданно услыхав из противоположного угла оркестровой раковины чешскую речь, он встрепенулся и уже вознамерился было пробраться туда, но в это время внизу кто-то хлопнул в ладоши и крикнул:
– Алло, музыка, начинайте!
То был Керголец; стоя у главного входа, он отдавал распоряжения. Цирк был еще пуст, но снаружи толпились люди, и музыка должна была подтолкнуть их к окошечку кассы. Господин Сельницкий отсутствовал. Трубач, крайний справа, обернулся и сказал:
– Ну что, ребята, начали?!
Музыканты изготовились, трубач, задавая такт, дважды взмахнул инструментом, и марш грянул. Карас присоединился к оркестру. Это был один из тех популярных маршей, добрую сотню которых они переиграли с Мильнером, нередко тоже без подготовки. Он только поглядывал на трубача и читал в его глазах, когда нужно сделать паузу или перейти на пиано. Тот, в свою очередь, тоже искоса поглядывал на Караса – сыграется ли новичок с ними. Сначала все шло вполне сносно. Но вот начали что-то медленное, и Карасу пришлось напрячь все свое внимание, а временами – отрываться от трубы и вслушиваться в незнакомую мелодию. Потом заиграли вальс, и дело снова пошло на лад: эс-там-там, эс-там-там. Ребята дули без передышки, едва успевая встряхивать инструменты. И все с ходу, без нот, одно за другим. Карас отметил про себя, что оркестр сыгран превосходно.
Наконец появился господин Сельницкий. Тут все немного передохнули, а Карас, конечно, вытянул шею, пытаясь разглядеть, что делается внизу. Оттуда доносился невообразимый гам. Куда ни посмотришь – всюду сидели люди, ряд за рядом, а по бесчисленным проходам поднимались все новые зрители. Громко кричали какие-то парни. «Где-то там и Вашек сидит», – подумал Карас, отчаявшись разглядеть сына в людском половодье. Да у него и времени на это не было. Господин Сельницкий вышел вперед, поклонился, расправил усы, взял палочку, оглянулся и… боже правый, вот когда началось! Они играли пьесу за пьесой, лишь на секунду отрываясь от инструментов. Даже когда господин Сельницкий переставал махать рукой, а внизу раздавались аплодисменты – это еще не означало, что можно передохнуть: палочка продолжала висеть в воздухе, затем взвивалась – и цирк сотрясали фанфары, протяжные, зычные, покрывая гром аплодисментов и возгласов; все старательно трубили, пока палочка наконец не опускалась. И сразу же начинали новую вещь. Карас и опомниться не успел, как пролетело три четверти часа. Да, это тебе не с Мильнером дудеть у соседей на святках!
Господин Сельницкий вдруг резко оборвал музыку и положил палочку. Все блаженно вытянулись на стульях. Караса снедало любопытство, и он снова попытался заглянуть вниз. До сих пор он видел только спину господина Сельницкого, его палочку да несколько заполненных зрителями верхних рядов. Что происходит на манеже, он со своего места увидеть не мог. Теперь, когда оркестранты задвигались, Карас привстал и заметил Кергольца – тот быстро сворачивал ковер, Поодаль от него на арене стоял господин во фраке и цилиндре, с большим кнутом в руках, тут же вертелся какой-то чудаковатый малый в широченных, болтавшихся на нем, как на гвозде, штанах и белом жилете до колен; спереди, из выреза жилета, торчала грязная манишка. Нос этого чудилы напоминал красную шишку, рожа была белая, на подбородке торчала рыжая бороденка, макушку прикрывала маленькая шляпа с пером.
– Так ты думаешь, Август, что в Гамбурге живут одни глупцы? – спросил элегантный господин.
– Хо-хо, – произнес колченогий и ответил что-то, чего Карас не разобрал, но от чего зрители пришли в восторг и расхохотались.
– Это клоунский реприз, – объяснил Карасу сосед, – его дают, чтобы подготовить следующий номер.
Карас боялся показаться чересчур любопытным и снова сел, слыша в паузах между взрывами смеха, как клоун в десятый раз спрашивает у того, другого: «Господин шпрехшталмейстер, какая разница между коляской и кастрюлей?»
Эту старую шутку Карас знал (далее следовало: «Если не знаете – не садитесь в коляску, чтобы не угодить по ошибке в кастрюлю»), она была в ходу у всех ярмарочных потешников, и Антонин невольно рассмеялся раньше зрителей – еще до того, как коротыш посадил в лужу великосветского господина. «Жаль, – подумал он, – что Вашек не поймет половины слов, не больно-то силен в немецком, но смеяться небось все равно будет – любит, когда чудят». Тут господин Сельницкий постучал палочкой, и музыканты приготовились; реприз заканчивался, и оркестру нужно было снова приниматься за дело. Все вещи игрались по памяти, чему, впрочем, Карас не удивлялся. Но он заметил и нечто новое для себя: иногда господин Сельницкий вполголоса произносил: «Внимание!», затем пристально смотрел вниз и дирижировал тщательнее обычного, меняя при этом ритм. Тут уже оркестранты глаз не сводили с его костяной палочки, и Карасу казалось, будто музыка звучит не сама по себе, а словно приспосабливаясь к тому, что происходит на манеже. Там, по всей вероятности, выступали лошади, так как время от времени он видел красные и белые султаны, развевавшиеся друг подле друга. До конца представления оркестр отдыхал всего только дважды, во время разговорных номеров, да еще раз господин Сельницкий резко оборвал музыку, и в цирке стало тихо, как в церкви.
– Сальто-мортале, смертельный прыжок, – шепнул Карасу сосед. Внизу что-то громко хлопнуло, словно выстрелило несколько ружей. Карас не решился привстать; все сидели наготове, и господин Сельницкий не опускал палочки. Вдруг внизу кто-то крикнул: «Ап!» – и в ту же секунду воздух сотряс оглушительный залп. Дирижер взмахнул рукой, и могучие фанфары слились с громом аплодисментов и возгласами одобрения.
Карас намеревался сразу же после представления расспросить, что это было, но едва они кончили играть и господин Сельницкий вышел, как все музыканты наперегонки помчались вниз. Недоумевая, Карас последовал за ними. Внизу его поймал Керголец и сунул в руки внушительную охапку серого полотна.
– Натяни на барьер! – крикнул он Карасу, – Иди по правой стороне и смотри, как делает другой, слева.
Карас с трудом пробирался на манеж сквозь хлынувшую к выходам толпу. Цирк гудел от говора, выкриков, смеха. Антонин остановился у левой кулисы и только тут понял, что ему нужно делать. Передняя стенка лож первого яруса была обита плюшем, и ему, видимо, следовало надеть на плюш чехлы. Вытаскивая из охапки один кусок полотна за другим, он принялся натягивать их на красную обивку. С непривычки дело подвигалось медленно, и он управился со своей половиной гораздо позже напарника. Публика уже вышла, и цирк словно вымер. Вскоре появился Керголец без сюртука и жилета, с засученными рукавами.
– На конюшню, Тонда, кормить. Живее! Только сперва униформу сними.
У Караса голова шла кругом. Следуя примеру остальных, он забежал в гардеробную, скинул свой великолепный мундир и, оставшись, как и Керголец, в одной рубахе и штанах, помчался на конюшню. Конюхи выносили оттуда целые вороха сверкающей сбруи, другие пробегали с бадьями, полными воды, с мерами овса и охапками сена. Керголец выдавал корм и тотчас запряг Караса в работу. Человека, который бежал впереди, сгорбившись под тяжестью сена, Антонин узнал – тот весь вечер дул в бас-бомбардон. Когда Карас возвратился в третий раз, Керголец толкнул его в бок.
– Поздоровайся вон с той бабой, это директорша.
Вместо «бабы» Карас увидел незнакомого безусого мужчину в рейтузах, осматривавшего копыто у одной из лошадей. Только подойдя ближе, он обнаружил в незнакомце некоторые признаки прекрасного пола.
– Добрый вечер, мадам, – произнес он тогда, вспомнив утренние наставления Кергольца.
– Вечер добрый, – кивнула она и, взглянув внимательно на Караса, опустила копыто лошади. – Вы новенький?
– Так точно, новенькие мы, – ответил Карас, невольно сомкнув пятки, выпятив грудь и застыв навытяжку, – рабочий и трубач Карас Антонин.
– Антонин… Антонин… Кажется, у нас больше нет Антонинов, – сказала, разглядывая его, Агнесса Бервиц, – так что тебя ни с кем не спутаешь. Прекрасно. Мы еще увидимся, Антонин, а теперь ступай – лошадки не должны ждать.
Она кивнула и снова занялась копытом. Теперь Карас понял причину охватившей цирк лихорадки: в первую очередь здесь полагалось обслуживать бессловесных тварей, и только потом люди выкраивали время для себя. Немного погодя, когда вслед за другими Карас докладывал Кергольцу о выполненной работе, ему опять почудилось, будто он рапортует офицеру. Здесь этот чертов Керголец отнюдь не был тем добродушным земляком, каким он предстал перед Карасом в «Невесте моряка». Широко расставив ноги, он стоял с листом бумаги в руках и спрашивал начальственным тоном:
– Кто дежурит сегодня ночью?
Отозвались три человека. Керголец заглянул в бумагу, и кивнул.
– Остальные на сегодня свободны. Да, вот еще что: есть распоряжение дирекции послезавтра всем без исключения перебраться в фургоны. Новый тентовик Карас Антонин определяется в восьмой номер. Осмотрите каждый свою койку и вообще все и доложите мне завтра, если что неладно. А теперь – разойдись, спокойной ночи!
– Спокойной ночи! – закричали все и взапуски помчались к шкафчикам, чтобы переодеться и отправиться по домам.
Карас задержался, желая выяснить у Кергольца, чем вызвано такое распоряжение.
– Скоро в путь-дорогу, Тоник, и нужно, чтобы люди после зимы снова попривыкли к житью на колесах, а то начнется потом в дороге – одно не так, другое неладно. Ты поселишься со мной в «восьмерке». Удобства там не ахти какие, ну да ничего, привыкнешь.
– А мой парнишка?
– С нами поедет, в нашем же фургоне. Я о нем не забыл.
– И вот что еще, Карел: когда тут у вас на работу выходят?
– В шесть часов, Тоник. В шесть утренняя кормежка зверей и уборка конюшен. Придешь – спроси меня, я уже буду здесь.
– Спасибо тебе. Спокойной ночи.
И Карас ушел, проникнувшись к этому человеку еще большим уважением. Натягивая куртку, он снова вспомнил о Вашеке: как-то он там, понравилось ли ему в цирке? Карас заторопился домой, чтобы поскорее расспросить сынишку о том, в чем сам принимал участие, но чего, к сожалению, не видел.
Не будь Антонин Карас таким простым человеком, он, пожалуй, иначе объяснил бы себе тревогу, которую испытывал в эти дни, думая о сыне. Надо сказать, что Вашека он знал довольно плохо. Обычно они проводили вместе лишь несколько зимних месяцев, когда халупы занесены снегом и жизнь, замирая, протекает в тесных клетушках. Возвращаясь поздней осенью домой, отец принимался за дрова и колол их в сарае, пока его не выживал оттуда мороз. В минуты отдыха он осматривал сруб, хлев, все свое хозяйство, починял одно, другое, затыкал мхом щели в окнах, промазывал глиной пазы между бревнами, изредка ходил в лес за хворостом. В то время Вашек еще беззаботно носился с мальчишками по деревне и появлялся дома, на кухне, только когда его принуждал к этому голод. Потом выпадал снег, и Карасы подолгу не выходили за порог своего дома. Антонину было после чего отсыпаться, и он отдыхал, с наслаждением расправляя усталые члены. Но залеживаться Антонин не любил. Уже вскоре, разыскав добрый кусок твердого дерева, он принимался вырезать из него что-нибудь для хозяйства или фигурки для «вифлеема».[13]13
«Вифлеем» – распространенные в Чехии рождественские макеты, изображающие отдельные сцены из священного писания.
[Закрыть] По субботам за ним заходил Мильнер, музыканты отправлялись в одну из окрестных деревень и возвращались только в понедельник.
Для Вашека у Караса оставалось не слишком-то много времени. К тому же человек он был неразговорчивый, предпочитал пустой болтовне работу, и мальчонка держался тех же правил. Вашек привык к суровой жизни, с детства видел вокруг себя тяжелый, изнурительный труд и с ранних лет в меру своих сил помогал родителям. Видя, что мать часто хворает, что с нею творится неладное, а отец приходит домой усталый, Вашек, очень впечатлительный и чуткий, вел себя молодцом и старался заменить мать где только мог. Иногда целые дни проходили у него в работе: то поможет на кухне, то уберет в хлеву, то сбегает в лес за хворостом, за шишками, принесет грибов, черники, травы. Парнишка во всем проявлял унаследованную от отца сноровку. Своим первым складным ножом он не только срезал прутья для кнутиков и свистулек, но пытался также вырезывать из дерева разные вещицы – вроде тех, над которыми в зимние месяцы трудился отец. Если мать летом хворала, шестилетний Вашек принимал на себя все хозяйство: и за козой смотрел, и обед варил, гордясь тем, что может заменить взрослого. Зато когда выдавалась свободная минутка, когда матери становилось лучше и она сама отсылала его побегать, он пулей вылетал из дома.
Тут уже его темперамент проявлялся сполна – в деревне ему было тесно. Вашек быстро сделался вожаком своих сверстников, был зачинщиком всех драк и проказ. Казалось, какая-то неведомая сила побуждала его во всем быть первым: никто не умел так бегать и прыгать, так ловко лазить по деревьям и бросать камни, как он. Играя весною с ребятами в лунку он уносил домой изрядное количество фасолин. Вашек первый находил вылупившихся в кустах шиповника крохотных сорокопутов и осиные гнезда на межах, это он придумал вставать на плечи друг другу, чтобы дотянуться до свисавших ветвей приходского сада и полакомиться первыми черешнями и грушами. Если ребята собирались за раками, они обязательно звали Вашека, своего признанного вожака. Во всем, что наполняло жизнь детворы – от кувыркания до пения на клиросе, – Вашек принимал участие и проявлял при этом столько кипучей энергии, что неизменно оказывался во главе других. Иногда Вашек прибегал к силе – физический труд с малолетства развил его мускулы, – но чаще брал проницательностью и смекалкой. Ни одна мелочь, имевшая хоть какую-то цену в глазах мальчишек, не ускользала от внимания паренька. Выбежав за охапкой ботвы для козы, он примечал, где дозревают стручки и где дрозды вьются над гнездом с птенцами. Любое незнакомое дело увлекало его своей таинственностью. Во время игры в салки он мог вдруг задержаться у кузницы и, затаив дыхание, глядеть, как старый Баруха разогревает в горне железо, а потом кладет его клещами на наковальню. С таким же любопытством присматривался он к тому, как готовят печь под хлеб или замешивают известковый раствор, когда отцу или другому каменщику случалось подработать в деревне. В воскресенье, перед обедней, его неизменно можно было найти на колокольне, где он наблюдал, как звонарь раскачивает колокол. А обычные похороны превращались для него в захватывающее зрелище: Вашек так и ловил глазами каждый жест священника и пана учителя, дирижировавшего хором. Если же он кому-нибудь и завидовал, то, пожалуй, только ребятам из имения, где было много коров и лошадей: Вашек мечтал попасть туда, чтобы поуправлять гнедыми, подёргать вожжами, пощелкать кнутом да побраниться, как это делали панские конюхи.
Но за все, чего Вашеку недоставало, его вознаграждал лес. Снежненские леса, это зеленое чудо, могли околдовать кого угодно! В деревне, в поле – освещение ровное, очертания предметов отчетливы, там все привычно и реально. Но войдите в лес! Два шага – и ты окружен полумраком и мягким сиянием, словно проходишь сквозь завесы из вуали, и за каждой из них тебя ожидает таинственное приключение. Шпалеры елей, зеленые вереницы лиственниц, колоннады буков, старый, ветвистый дуб, мшистая, похожая на подушку, кочка, нагромождение скал, словно алтарь великанов, – не лес, а заповедник баллад и сказок. Сюда Вашек предпочитал ходить в одиночку: по лесу нужно пробираться потихоньку, полегонечку, чтобы ни одна валежина не хрустнула. Только так можно подсмотреть его волшебные тайны – погоню фазана за курочкой, проделки сойки, пасущихся ланей и маленьких серн, забавы барсуков перед норой. Только ступая очень осторожно, можно выследить гнездо орлицы, логово зайца или тайники белок. Видишь в лесу и много печального – птичьи перья с запекшейся кровью, мертвых зайчат, белеющие в траве кости животного. Леса недвижны, но в них все в движении, в игре и борьбе: дятлы долбят кору деревьев, олень с трудом продирается сквозь кустарник, кукушка высматривает чужие гнезда, зеленый дятел дает о себе знать протяжным жалобным криком, гадюка, свернувшись кольцами, притаилась в малиннике, поблескивает уж на берегу ручья.