Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)
– «Гулливер среди лилипутов», как я и говорил, А когда выйдет слон – вступят фаготы.
Ганс ревниво следил за приготовлениями. Ведь дебютировали его воспитанник и лошади из его конюшни. Тем не менее он до последней минуты не знал, к чему их готовят. Для самостоятельного номера того, что они делали, было мало, это выглядело бы бедновато. Только когда Бервиц приказал Ар-Шегиру привести слона, Ганс понял, что это антре[100]100
Здесь: вступление к номеру (франц.).
[Закрыть]. Все шло хорошо, но вот пони закончили выступление, и тут случилось неслыханное: Ганс кинулся на манеж до того, как директор разрешил всем разойтись. Бервиц нахмурился и стиснул шамберьер, готовый хлестнуть Ганса, а тот махал руками и кричал:
– Неверно! Неверно! Совсем не так!!!
От подобной дерзости Бервица передернуло, но Ганс продолжал взволнованно кричать:
– У антре нет конца, господин директор, извольте взглянуть! Разве это концовка для наездника – махнуть шляпой? А Вашку – наездник, господин директор, и Еленка – наездница, да еще какая!
Лицо Бервица помрачнело. Шамберьер в его правой руке вздрагивал. Но Петер сдерживался.
– Что ты хочешь сказать, Ганс? – ледяным тоном спросил он. Ар-Шегир на слоне, директорша у барьера, господин Сельницкий в оркестровой раковине замерли. Они знали, что в любую минуту может произойти взрыв. Но Ганс был уже не в силах остановиться.
– Дети уходят неладно, господин директор! Им бы не грех удалиться как наездникам!
– Как же именно? – Бервиц с трудом пересиливал себя.
– Лошадки в конце должны поклониться, когда они стоят возле Бинго! Подогнуть правую ногу! А тогда уже могут кланяться и дети!
– Дурень ты, дурень! – Бервиц понемногу остывал. – Разве Мисс и Мери умеют кланяться?
– Умеют, господин директор, – сопел Ганс, – видит бог, умеют, все наши пони умеют – ведь я обучал их этому полтора месяца.
Директор с минуту пристально смотрел в лицо конюху. Затем повернулся к Агнессе.
– Мадам, – крикнул он так, будто провозглашал новый закон на горе Синай, – сообщите в канцелярию, что на конюха Ганса налагается штраф в пять марок за самовольный выход на манеж.
И повернулся к кулисам.
– Ар-Шегир, Елена Бервиц и Вашку – приготовиться! Репетируем конец. Репетицию проводит конюх Ганс. Господин капельмейстер, не забудьте заменить музыку!
– Музыка останется та же, – обернулся господин Сельницкий к оркестрантам, – только после фаготов дадим туш F-dur. Благодарю вас, господа, начнем.
Внизу, на манеже, стоит Ганс. Его бросает то в жар, то в холод. Такого с ним еще не случалось: оштрафовали и в то же время поручили провести репетицию. Простодушный Ганс сбит с толку, растерян. Но вот к нему подходит директор и протягивает свой шамберьер. Ганс молча берет его, неловко кланяется и отходит к середине манежа. Директор большими шагами удаляется через вход для зрителей, и Ганс остается на манеже один. Он не знает, с чего начать, судорожно сжимает шамберьер, и от этого рука неожиданно начинает двигаться сама – шамберьер три раза щелкает в воздухе. Самое страшное позади. Ганс кивает в сторону кулис:
– Еленка, Вашку, пожалуйста, еще разок. А ты, Ар-Шегир, малость обожди. Алле!
Елена с Вашеком медленно выезжают на манеж.
– Стоп! – командует Ганс и, встав между детьми, показывает им, как нужно правой ногой дать пони знак поклониться, как отпустить поводья и откинуться в седле, чтобы лошадь не потеряла равновесия и встала в позицию. Дети пробуют, а Ганс тихонько уговаривает лошадок. Мери и Мисс понимающе фыркают: после четвертой попытки они уже уверенно подгибают правую ногу, вытянув левую вперед и склонив голову до самой земли, дети тоже кланяются. Затем из-за кулис вываливается слон Бинго, и лошадки повторяют поклон вместе с ним. Дело сразу идет на лад. Госпожа Бервиц хлопает в ладоши:
– Браво, Ганс!
Повторили четыре раза, пять, восемь, десять – поклоны получаются безукоризненно, обе лошадки, поднимаясь, трясут головами – в них пробудилось честолюбие исполнителей. Гигант Бинго задумчиво наблюдает за репетицией, высматривая – до какого места ему полагается дойти.
– Браво, Ганс! – повторила Агнесса, выйдя на манеж после того, как конюх всех отпустил. – Так действительно гораздо лучше. Я передам директору.
Она взяла шамберьер и направилась к себе. Бервица в фургоне не оказалось. Франц, забежавший перекусить, сказал ей, что Петер в канцелярии – к нему только что явились Миттельгоферы с очередной жалобой.
– Нашли время! – усмехнулась Агнесса. – Как бы они сегодня не свернули себе шею!
Бервиц действительно вышел из цирка разъяренный. Вмешательство этого старого дурака Ганса нарушило незыблемый порядок. Что стало бы с цирком без дисциплины? Концовка… Само собой: «одна голова хорошо, а две – лучше», – говорил себе Петер в тех случаях, когда кто-нибудь из служащих являлся к нему с новой идеей. Свидания эти почти всегда происходили с глазу на глаз, никаких разговоров на людях не велось, и, если предложение осуществлялось, львиную долю лавров пожинал директор, воплощавший чужой замысел в новом номере. Петер взял за правило прислушиваться к сослуживцам – нередко они подавали разумные идеи. Но он никогда не сознался бы в своей непричастности к этим идеям. Он был убежден, что ему принадлежат и мысли подчиненных. Он отвечает за все их поступки, отчего же ему не попользоваться почетом, если кому-нибудь из них придет в голову что-либо стоящее?
Выходка Ганса казалась ему недопустимой. Сколько людей видело и слышало, что директор Бервиц подготовил номер с неудачным концом! Какой-то конюх перещеголял его. Почему это другим приходят в голову более интересные мысли, чем ему, Петеру Бервицу? Ведь, если разобраться, в цирковое искусство как таковое лично он внес довольно мало нового. В его голове рождались преимущественно идеи, касавшиеся чисто внешней стороны дела: как понаряднее одеть исполнителей, как разнообразить рекламу, кого ангажировать, куда ехать. Взять хотя бы путешествие в Персию. Кто из его конкурентов решился бы на что-либо подобное? Даже его покойный отец спасовал бы, не говоря уже о старике Умберто. Те подолгу возились с каждым номером, шлифовали его от представления к представлению, но ничего по-настоящему значительного так и не создали. А Петер вывел цирк на широкую дорогу – сколько антреприз в Европе могут с ним сравниться? Да, он не отказывается от чужих идей – их подают ему то Агнесса, то Гаудеамус, то Сельницкий с Гамбье, то Керголец с Ар-Шегиром, а теперь еще и конюх Ганс! Но чего бы стоили все их выдумки, не будь его – человека, который их осуществляет?! К тому же он умеет отблагодарить за идеи. За них, слава богу, можно заплатить. Заплатил – и в расчете. А вот чтобы провести идею в жизнь – для этого нужны его воля, его возможности. Значит, центральной фигурой в цирке является все же он, Петер Бервиц!
Эти размышления несколько утешили Бервица, но уязвленное самолюбие и тщеславие еще давали себя знать. В таком «ощетинившемся» состоянии и застали его лилипут Миттельгофер с супругой. Подойдя, карлик осведомился, не могли бы они переговорить с господином Бервицем по важному делу.
«Вот подгадали, – мелькнуло у Петера, – прямо под нож». Не высказав, однако, своих мыслей вслух, он приветливо кивнул и сказал:
– Прошу вас, господа, в канцелярию.
Знай господин Миттельгофер директора Бервица немного лучше, он насторожился бы, услыхав это «прошу вас». Когда Бервиц, обращаясь к служащим, говорил «прошу вас» и становился подчеркнуто любезен, все знали – в нем кипит злость, и спешили унести ноги.
– Не угодно ли присесть? – произнес Петер, когда все трое вошли в вагончик. – Чем могу служить?
Господин Миттельгофер, ничтоже сумняшеся, заявил, что поскольку цирк Умберто въезжает в альпийские страны, где у них с женой отличное реноме, для них очень важен максимальный succès[101]101
Успех (франц.).
[Закрыть]. А добиться его они не смогут, так как им приходится танцевать под незнакомую музыку. Маэстро, несомненно, первоклассный музыкант, но выбранная им пьеса не может сравниться с произведением, которое они привезли с собой и которое в программе играют для слона. Подобное отношение оскорбительно и нетерпимо, и они решительным образом настаивают на том, чтобы их номер был отодвинут от выступления слона и сопровождался привычной для них музыкой.
Сделайте одолжение, – ответил Бервиц, – но вы уверены, что в другом месте программы вы будете иметь хотя бы тот же успех, что сейчас?
– В любом месте, – раздраженный карлик вскочил, – в любом месте программы мы будем иметь двойной сюксе, если сможем выступать под свою музыку. Не правда ли, Эмилия?
Госпожа Миттельгофер ретиво поддакнула. Директор оставался по-прежнему вежлив, и только взгляд его был холоден, как лезвие кинжала.
– Насколько я понимаю, – вы согласны на любое другое место. Извольте. Но что, если ваша затея увенчается провалом?
– Это исключено, господин директор. Поставьте нас куда угодно, только дайте нам нашу музыку.
– Но все же… Что, если я окажусь прав и успеха не будет?
– В таком случае, – маленький человечек побагровел, – в таком случае это означало бы… – я не хочу никого обидеть… – что истинное искусство не для цирка… и мы… с вашего позволения… были бы вынуждены считать контракт расторгнутым.
– Стало быть, вам угодно в случае провала считать контракт расторгнутым. Означает ли это, что и я смогу считать его таковым?
– Само собой разумеется, господин директор.
– Гм, столь серьезное обстоятельство следовало бы оговорить специальным параграфом, чтобы потом не было никаких недоразумений. Вы, конечно, не возражаете?
Господин Миттельгофер кивнул, и Бервиц подозвал Стеенговера – тот только что вернулся и, сидя в углу, жевал бутерброд с сыром. Две фразы в дополнение к контракту были тут же продиктованы. Миттельгофер самоуверенно подписался под ними. Бервиц тоже нацарапал свою фамилию.
– Превосходно, – произнес он, выпрямляясь во весь рост. – Я рад, что мы договорились без суда. Завтра вы будете танцевать под вашу музыку и выступите первым номером.
– Ах! – воскликнула госпожа Миттельгофер. – Это невозможно!
– Вы убиваете нас! – воскликнул господин Миттельгофер.
– Весьма сожалею. Параграф гласит: «В любом месте программы». А очередность номеров устанавливаю я. Честь имею! Франц, отвори господам дверь!
Бервиц остался непоколебим. На следующий день, прежде чем на манеж вихрем вылетела римская конница, раньше чем прозвучали фанфары, возвещавшие обычно о начале представления, на арене появились оба лилипута и принялись танцевать. Зрители еще входили в зал, растекались по проходам, отыскивая свои места; люди окликали знакомых, покупали программы. Но даже тот, кто уже сидел на месте, не мог обнаружить в программе имен выступавших. Занавес был задернут, и номер походил на жалкий финал не то репетиции, не то предыдущего представления. Супруги протанцевали раз, другой, третий. В зале стоял гул, аплодисментов не последовало. Капельмейстер поднял руку, чтобы сыграть туш, но, быть может, впервые за всю историю цирка, сразу же опустил ее и отложил палочку.
– Провалились с треском, – осклабился он, обращаясь к музыкантам.
– Я тебе покажу сюксе! – произнес в ту же минуту Бервиц, стоявший еще в цивильном платье у входа, в толпе зрителей. Затем он поднял голову и взглянул на Сельницкого.
– Начнем! Фанфары!
Грянули трубы и литавры, занавес раздвинулся, показались две лошадиные головы со звездой на лбу. Бервиц нырнул за кулисы и остановил Кергольца.
– Скажи Вашку, чтобы приготовился. Сегодня они с Еленкой выведут Бинго.
Для Вашека это был день славы и блаженства! Он носился от одного к другому, сообщая всем о великом, замечательном событии – о том, что он сегодня впервые выступит на манеже. Ему хотелось известить и тигров, и львов, и медведей, всех, всех – даже достойного преемника Синей Бороды, даже песиков Гамильтона, лошадей, и пони и, конечно же, гиганта Бинго.
– Бинго, миленький Бинго, сегодня я выведу тебя на манеж! Будь умницей, Бинго, и, пожалуйста, не отвлекайся, а уж мы с Еленкой постараемся для тебя!
Во время антракта Вашек, обходя публику со львенком, собрал на несколько марок меньше обычного – он все боялся, что не успеет переодеться в свой роскошный костюм. Однако времени хватило даже забежать в оркестр, потянуть усердно трубившего отца за рукав и показаться ему в белом воротничке и черном цилиндре, Спустившись по лестнице, он – какое счастье! – столкнулся с четой Миттельгофер; ни с кем не попрощавшись, с чемоданчиками в руках и кислой миной на лицах, те покидали цирк. С какой радостью отвесил им Вашек большой поклон помер четыре – как взмахнул цилиндром, как шаркнул ногой в лакированном штиблете! Он специально поднялся на три ступеньки, чтобы не потерять их из виду, и все махал шляпой и кричал: – Farewell! Mit Gott! Allez![102]102
Прощайте! (англ.). С богом! (нем.). Ступайте! (франц.).
[Закрыть] Счастливого пути! Stia bene! Adios![103]103
Счастливого пути! (итал.). Прощайте! (исп.).
[Закрыть] Glückliche Reise![104]104
Счастливого пути! (нем.).
[Закрыть] «Не пил, не ел и околел!»!
После чего стал повторять нараспев:
– От горшка два вершка
Лилипутова башка!
Даже усаживаясь под присмотром Ганса на Мери, он продолжал мурлыкать свою дразнилку.
Первое выступление дочери директора и всеобщего любимца Вашку привлекло многих служащих к центральному входу в зал. Оркестр в ослабленном на одну трубу составе – Карас не выдержал и, с разрешения капельмейстера, смотрел вниз, на манеж – заиграл выходной марш.
Отец мог быть спокоен. Вашек выехал уверенно и смело, а его загорелая, широко улыбающаяся рожица и веселые глаза под лихо насаженным цилиндром сразу же завоевали сердца зрителей. И Елена рядом с ним выглядела миниатюрной амазонкой – прелестная хрупкая фигурка. Дети отлично держались в седлах; их приветственные жесты отличались безукоризненной грацией и подлинным благородством.
– Oh, wie herzig! – вздыхала госпожа Гаммершмидт, – so putzig![105]105
Ах, как мило, как трогательно! (нем.).
[Закрыть]
– Très эрцик, très эрцик[106]106
Очень мило (смесь франц. и искаж. нем.).
[Закрыть], – поддакивал капитан Гамбье.
– У них великолепно получается, – сказала Агнесса мужу, – осенью отдам Еленку в балетную школу.
– Отличное антре, – вполголоса заметил Петер. – А этот мальчуган, этот Вашку, кто бы мог подумать! Смотри, как браво он держится!
Еще никогда Бинго не вознаграждали такой дружной овацией. Ай да Ганс! Все шло превосходно, и Петер Бервиц потирал руки: он избавился от назойливых лилипутов и нашел им гораздо более совершенную замену. Еще до того, как представление окончилось, он послал Сельницкому обещанную бутылку иоганнисберга.
Самыми счастливыми в тот день были Вашек и добряк Ганс. Вот только после представления для конюха наступили трудные минуты. Была как раз получка – в цирке все денежные выплаты называли гонораром и выдавали его четыре раза в месяц, частями, с тем чтобы люди могли лучше распределить деньги в дороге: первого, восьмого, шестнадцатого и двадцать четвертого. Шталмейстер Керголец выплачивал гонорар тентовикам, конюхам и униформистам, принося деньги в мешке; крупные купюры в кассу, как правило, не поступали, и жалованье выдавалось мелочью. Вот и сегодня Керголец, после представления и уборки, стал выкликать служащих одного за другим; Ганса на месте не оказалось – он предпочел удрать подальше, чтобы только не слышать о штрафе. Но Керголец велел разыскать его и, когда тот явился, прочел в ведомости:
– «…вычитается пять марок штрафа, выплачивается вознаграждение в десять марок за репетицию финала, итого – на пять марок больше…»
В результате Ганс пригласил Кергольца, Караса и Восатку на кружку пива, отпраздновать удачу Вашека. Вашек же после ужина присел возле фургона в обществе Малины и Буреша.
– Что скажете, дядюшка Малина? – спросил он у старика, не в силах молчать о своем счастье.
– Что ж тебе сказать? – шутливо отозвался Малина. – Ты ездил прямо как тот Горимир из Бубна.
X
Успех! Успех! Какой это был стимул для честолюбивого сердца Вашека! Как воспылал он жаждой деятельности, стремлением проявить свою энергию, выделиться! Достаточно ли для него этого шапито с конюшнями и зверинцем? Семилетнему мальчугану становится в нем тесно. Он не может дождаться утра – скорее бы попасть к повозкам со зверями или на конюшню. Уход за четырьмя «пончиками» он уже полностью взял на себя. Ганс лишь изредка, стоя у станка, поучает его: «Щетку держи в той руке, которая ближе к голове лошади. Долго не три, не то перхоть появится. Скребница для щетки, а не для лошади. Глаза и губы обязательно вытирай, на каждую лошадь заведи отдельную тряпку. Копыта сперва вымой, а потом уже смазывай. Чисти их только деревянным ножом…» И Вашек старательно обхаживает доверенных ему животных: расчесывает им челку, гриву и длинный хвост, чистит ясли, выгребает навоз, подстилает солому подлиннее. Через полгода он уже усваивает все повадки конюхов и частенько, стоя рядом с Гансом, оценивает взглядом знатока поступь выбегающих из конюшни скакунов, отпуская критические замечания. Он наблюдает и за чужими лошадьми, умеет отличить плоское копыто от скошенного, козлиного: Ганс внушает ему, что копыто – это самое главное, потому как оно принимает на себя всю тяжесть коня и наездника.
Вашек готов целые дни проводить на конюшне, но разве может он не наведаться к капитану Гамбье, когда тот, повязавшись синим фартуком, рассекает лошадиные туши на десятифунтовые порции и разносит их на вилах тиграм и львам. Вашек непременно должен присутствовать при этом, видеть, как скачут звери, почуяв пищу, слушать хриплый рев и утробное рычание хищников, вцепившихся в мясо, любоваться, как они, насытившись грациозно склоняются к бадейке и не торопясь, с наслаждением пьют. А как не поиграть со львятами! Они теперь живут в фургоне у Гамбье, им уже дали имена – Борнео и Суматра, и растут они не по дням, а по часам. Скоро Вашек не сможет выносить их в антрактах: они царапаются острыми когтями, а это далеко не безопасно – ведь маленьких хищников уже кормят мясом. Зато в фургоне или на залитой солнцем лужайке они резвятся за милую душу: гоняются друг за другом, борются. Господин Гамильтон подсадил к ним молодую сучку терьера – какую они подняли возню! Вашек среди них – словно четвертый детеныш, он то становится на четвереньки, и львята с песиком набрасываются на него, то делает из скомканной бумаги мышку, и львята припадают перед прыжком к земле – ну, вылитые кошки; а то растянется на солнцепеке, на теплой земле, усталые «котята» свернутся клубком у него на груди и мурлычут, пока не уснут.
Но разлеживаться Вашеку некогда. В клетках много других зверей, понаблюдать за которыми не менее интересно. Сколько развлечений доставляет одно только стадо непоседливых обезьян! А рядом с ними сидит на жердочке попугай Фифи с розовым хохолком, наимудрейший из всех, знающий не то шесть, не то семь языков; он умеет кричать по-обезьяньи, лаять, как гиена, насвистывать несколько тактов из «Ach, du lieber Augustin»[107]107
«Ах, мой милый Августин…» – популярная немецкая песенка.
[Закрыть], скрипеть, как немазаное колесо, свистеть, как Керголец перед началом представления, и выкрикивать услышанные в разное время восклицания: «Антон, Trinkwasser![108]108
Воды! (нем.).
[Закрыть] Внимание, Ганс, поехали! Ар-Шегир, алле! Бинго! Бинго! Open the door!»[109]109
Открывай! (англ.).
[Закрыть] Вашек поглаживает его легонько по взлохмаченной головке и настойчиво повторяет: «Пепик, Пепик, что делает Кача?» – желая, таким образом, расширить его репертуар.
Между зверинцем и конюшней – пристанище Бинго. Вашек никак не может обойти своего друга-великана; приветствуя мальчика, слон радостно трубит. Вашек помогает Ар-Шегиру выливать на Бинго в жаркие дни ушаты воды и садится на корточки рядом с индусом, когда тот большим напильником полирует Бинго ногти. Ар-Шегир ни на шаг не отходит от Бинго. Если же ему приходится отлучаться, слона развлекает Вашек. Он берет его за хобот и шепчет ласковые слова, а Бинго кончиком хобота ощупывает мальчику лицо. Затем Вашек подносит слону охапку сена, и Бинго выдергивает из нее клочок за клочком и кидает себе на темя. Вскоре на его голове образуется венок с вуалью; Вашек внизу радостно хлопает в ладоши. Но вот слон наклоняет голову, вытягивает хобот, Вашек обхватывает его, и Бинго ставит мальчика себе на голову, в душистое гнездо из сена. Вашек блаженствует наверху, в трех метрах от земли, ему чудится, будто он ведет священное животное где-то там, в Сонепуре на Ганге, в оживленном центре торговли слонами, о котором ему частенько рассказывал Ар-Шегир: отец Ар-Шегира много лет назад купил там Бинго. Старый индус словоохотлив; он научился уже сносно болтать по-немецки, и теперь все, о чем бы он ни заговорил, оборачивается у него сказкой да присказкой. Больше всего на свете любит он посидеть после работы с Бинго; Вашек усаживается напротив, и Ар-Шегир начинает нараспев одну из десяти тысяч легенд «Школы жизни»:
– Жил-был скупой, и повадился он красть в огороде лук. Вора поймали и привели к царю. Царь допросил его и предложил на выбор: либо сто динаров откупа, либо сто ударов палкой, либо сто луковиц на закуску. Скупой, конечно, выбрал лук. Принесли ему сто луковиц, он и принялся за них. Съел семь луковиц, потом еще семь раз по семь, и сделалось ему так худо, что стал он просить царя наказать его палками. Разложили вора, принесли палки и всыпали семь горячих да еще семь раз по семь. От боли скупой закричал, что лучше он заплатит сто динаров. Так вот и получилось, что он понес наказание трижды, хи-хи-хи!
Ар-Шегир смеется тонким дискантом, скаля зубы. Когда раздается его смех, Бинго замирает, поднимает хобот и тихонько трубит. Он все отлично понимает, этот Бинго. Слон – высшее, благородное существо, его праматерь летала на крыльях, пока йог своим заклятьем не обрек ее ходить по земле; особенно почтительным к Бинго нужно быть в засушливую и ненастную пору, потому что Бинго – повелитель дождей. Так говорит Ар-Шегир, и Вашек беззаветно верит ему.
Но что это за топот и ржанье раздаются за брезентовой стенкой конюшни? Вероятно, директорша кончила репетировать с липицианами, и они возвращаются к себе. После работы липицианы всегда радостно ржут, и остальные лошади вторят им. Теперь начнет репетировать господин Перейра, и Вашек мчится в зал. Сперва римская конница – бешеная скачка по манежу. Расставив ноги, Перейра стоит на двух лошадях сразу, на двух рыжих красавцах с белыми звездами на лбу и белыми чулками на передних ногах. Это старые знакомцы Вашека английские полукровки Лепорелло и Трафальгар. Как только они заканчивают второй круг, выбегает золотисто-буланая Валентина, с темной гривой и темной полосой по хребту, на левой ноге ее выжжено большое S – тавро конюшен Швайгангера. С развевающейся гривой мчится она за двумя конями, и те расступаются на бегу, пропуская Валентину. Теперь Перейра едет, расставив ноги, на трех неоседланных лошадях. А из-за кулис уже выбегает мерин Дагомей, буланый, с розовой кожей и белой гривой; он нагоняет мчащуюся галопом тройку, протискивается между Валентиной и Трафальгаром, и под господином Перейрой оказываются уже четыре лошади, карьером несущихся по кругу. Две темно-рыжих по краям, две буланых посередине. Но вот господин Перейра переступает с Трафальгара на Дагомея, Трафальгар замедляет шаг, отстает, затем вновь догоняет остальных и занимает место между Дагомеем и Валентиной. То же проделывает Лепорелло, и господин Перейра заканчивает выступление, стоя на двух буланых, в то время как рыжие бегут между ними.
Когда он соскакивает и дает всем четырем по куску сахара, на лошадь садится Алиса Гарвей, портниха и наездница; Вашек уже знает, что в цирке все владеют несколькими профессиями. Алиса работает на темно-серой кобыле Бонасера с черной гривой и черной мавританской головой. В кобыле смешалась андалузская и неаполитанская кровь, у нее горделивая осанка и красивая поступь. Господин Перейра говорит, что она сродни липицианам; он думал взять ее для «высшей школы», но нашел, что она слабовата на «задние руки». Прошло несколько недель, прежде чем Вашек стал разбираться во всех этих лошадиных «руках» – передней, задней, левой, правой, прежде чем понял, что так называют в цирке ноги лошади. Теперь он сам нередко употреблял чисто профессиональные выражения наездников, говоря, например, что Бонасера «бодает» сверху. Вашек присматривается к лошадям, все подмечает и вскоре начинает понимать – у каждой лошади есть что-нибудь свое, особенное, отличающее ее от остальных. Он часами может наблюдать за тренировкой наездника, хотя бы той же Алисы Гарвей, за тем, как она встает, танцует на лошади, поднимается на носки, прыгает сквозь обручи и через ленты. Чудно: Алиса – девушка некрасивая, лицо ее густо усеяно веснушками, но на лошади, во время искрометной скачки, она вдруг превращается в обворожительную красавицу, ее гибкое, стройное тело с длинными ногами движется в едином волнообразном ритме с массивным крупом темно-серой кобылы.
Затем возвращается господин Перейра на Сантосе. Семилетний вороной ганноверец теперь, летом, особенно красив – бока лоснятся, глаза так и пышут огнем, тонкие ноги танцуют на месте. Очутившись посреди манежа, конь замирает, стоит будто отлитый из металла, и мускулы его напряжены в ожидании сигнала. Вступает музыка, и Перейра, застыв в седле, начинает проделывать с Сантосом ритмичные аллюры высшей школы верховой езды. Конь идет испанским шагом, рысью исполняет пассаж, галопом делает шанжман ренвер, пассады, поднимается на дыбы, готовясь к левадам, и стремительными кабриолями заканчивает первую часть номера. Конечно, Вашек еще во многом не разбирается, но как зритель он чувствует, что работа господина Перейры – образец театрализованного искусства; каждый шаг лошади, каждое ее движение – воплощенная красота, выпестованная и доведенная до совершенства человеческим разумом, человеческой волей и человеческим терпением. Вашек пристально следит за едва уловимыми движениями рук и ног наездника, за малейшим поворотом его туловища; послушная лошадь двигается неестественными, но изящными шажками, преодолевает силу тяготения и инерцию, встает на дыбы или летит по воздуху в замедленном прыжке. Все делается неторопливо, спокойно, даже тягуче – одно упражнение за другим, – напоминая легкую, грациозную игру, но Вашек видит, как от неимоверного напряжения взмокла прекрасная шерсть Сантоса, как, окончив работу, Перейра сбрасывает за кулисами костюм и двое служителей растирают полотенцами его обессилевшее, покрытое холодным потом тело.
После Перейры репетируют, как правило, воздушные гимнасты. Особое уважение Вашек питает к задумчивому испанцу Баренго, который выделяется среди остальных. Собственно, шумный господин Ларибо гораздо ближе Вашеку – мальчику импонирует веселый задор молодого, пышущего здоровьем француза; господин же Баренго – человек замкнутый и возвышенный, и делает он все так, словно священнодействует. Прямо поражаешься, с какой легкостью работает он наверху, на трапеции, как стремительно пролетает по воздуху серебристым пламенем, изящно и мягко ступая на мостик, словно ему это ровно ничего не стоит. Но здесь, на земле… Нет, Вашек еще не встречал людей, столь отрешенных от обыденной жизни. Он было вспомнил их деревенского священника, но тотчас отверг это сравнение. Куда священнику! Тот по сути дела простолюдин, разве что в праздник тела господня, с дароносицей в руках, он действительно напоминал господина Баренго, шествующего с женой и господином Гектором к веревочной лестнице. Вашек не прочь взобраться наверх, поглядеть, как все это там, под куполом, устроено. Говорят, от сильного ветра наверху все начинает звучать – гудят туго натянутые канаты, удерживающие мачту, мягко хлопает брезент, звенит флаг над шапито, и даже сама деревянная мачта словно бы начинает петь. Но когда Ларибо хотел однажды взять мальчика с собой, господин Баренго остановил его, погладил Вашека по голове и сказал:
– Mi chicuelo[110]110
Мой мальчик (исп.).
[Закрыть], не оставляй твердую землю. Здесь могила все-таки подальше, а когда мы наверху – она прямо под нами.
Он произнес это так серьезно и внушительно, что Вашек невольно опустил голову. Теперь он не просится под купол и, спрятавшись в складке занавеса, с раскрытым ртом наблюдает за головокружительным воздушным танцем, за изящным, скрадывающим напряжение мускулов полетом белых тел, за бесшумным вихрем, прочерчивающим удивительно плавные кривые. «Наверно, так летают ангелы», – благоговейно вздыхал Вашек в первые дни, но впоследствии, уже кое-что постигнув, говорил себе: «Куда ангелам! Разве они могут скрутить на лету двойное сальто!»
Многое хочется увидеть, узнать! А сколько нужно сделать самому! Перебирается цирк в другой город – Вашек едет на Мери и отвечает за трех других «пончиков», которые трусят рядом. Останавливаются на ночлег – и Вашек проворно соединяет шнуром брезентовые полотнища походной конюшни, а потом отправляется с конюхами за овсом, сеном, водой; обтирает пони соломой и осматривает их копыта – этого настойчиво требует Ганс. Наутро палатку нужно снять, уложить на повозку, и снова – в седло, в путь-дорогу, навстречу солнцу, дождям и ветру. А когда цирк приезжает на место, Вашек помогает устанавливать и оборудовать шапито, возится с занавесками и складными стульями для лож. Вот уже замкнулся барьер, обрамляющий круглую площадку, подъезжают повозки с опилками. Пять-шесть возов опилок вбирает в себя манеж, если грунт ровный; опилки нужно утрамбовать – это входит в обязанности цирковых тяжеловозов – и полить водой. Тут тоже хватает дела для мальчугана, все зовут его на помощь, и он управляется с тысячью разных поручений.
А когда наступает вечерний досуг и мужчины, расслабив мускулы, рассаживаются вокруг дымящихся бачков, Вашек возвращается в бригаду отца, гордый тем, что в общее дело вложена крупица и его труда. И все в цирке знают – маленький Вашек не ребенок-баловень, а младший товарищ по работе, и любят его за то, что он с такой легкостью, без понуждения, умеет бросить игру и помочь там, где это нужнее всего. Сначала взрослые умилялись «славному карапузу», теперь отношение к нему стало иным. Вашек заслужил уважение и признание, все убедились, что маленького проворного мальчугана отличают серьезность и настойчивость взрослого; потому-то между ним и окружающими быстро установились отношения немногословного мужского братства. В цирке не говорят друг другу комплиментов. Неженка страдал бы здесь, пожалуй, от грубости. Как ни странно, даже разбитной, привыкший к пинкам и окрикам африканец Паоло впадал порою в легкую грусть, сокрушаясь, что некому погладить маленького красивого Паоло, приголубить мягкой рукою, добрым словом; каким бы счастьем преисполнилось его сердце, встречай оно хоть изредка дружескую теплоту, ласковое участие. Вашек же тверд как кремень, натура его скорее проявляется в том, как он чертыхается и плюет себе на ладони; ему становится не по себе, когда его обнимает цирковая гранд-дама госпожа Гаммершмидт, его среда – взрослые мужчины, и прежде всего друзья из «восьмерки», с которыми он чувствует себя как равный с равными.