Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
– Да это все Вашку.
Сослуживцы охотно признавали его заслуги. Он вышел из их среды и не отдалился от них, не замкнулся в стенах директорского фургона. Он жил их жизнью, разделяя их радости и печали. В самые трудные для цирка времена Вашек оставался с ними, сочувствовал им, всеми силами стараясь облегчить их участь. Когда дирекция не могла полностью выплатить гонорар, Вашек следил за тем, чтобы семьи с детьми получали больше бездетных, а последних подбадривал шуткой и остротой. Если кто-то из ребятишек заболевал, он постоянно интересовался здоровьем малыша и нередко за свой счет приглашал врача. Иной раз, удрученные и озлобленные неудачами, люди готовы были на все махнуть рукой, – но появлялся Вашек, сам начинал браниться и чертыхаться, хохотал над их общей бедой, над господами из Ничегонии и Попрошаек, и все заражались его весельем, и нищета уже не казалась такой страшной. Вашек принадлежал к семье директора, но с ним можно было поговорить о чем угодно, он всегда охотно помогал – если не деньгами, то по крайней мере добрым словом.
С ним можно было переносить любые трудности, да к тому же еще добиваться сюксе. Старые, опытные артисты прекрасно видели, насколько поднял он уровень номеров, и, когда друзья в разных городах отмечали их успехи, они не оставались безразличными к этим похвалам.
– Может быть, завтра нам нечего будет есть, – говорили они с улыбкой, – но зато нам обеспечен сюксе. А вот когда нет ни жратвы, ни сюксе – это гораздо хуже.
Этим последним утешением в трудную пору люди также были обязаны Вашеку, они испытывали к нему благодарность и не скрывали своих чувств. Трудно сказать, какими судьбами встречаются цирк с цирком, но, видимо, у всех, кто скитается по белу свету, есть, как у лесных зверей, свои заветные перекрестки и тропы. Они все знают друг друга, обо всем умудряются сообщить друг другу. Бервиц еще никем не назначал Вашека, но у цирковых шапито и в вагончиках, колесивших по Европе, уже шли разговоры о том, что это самый лучший директор.
Десять дней оставалось до окончания турне, когда к ним присоединился господин Гаудеамус. Его миссия выполнена, десять предстоящих выступлений гарантированы, остается лишь привести в порядок счета. Час или два в день он работает со Стеенговером, а в остальное время бродит по цирку. После долгого перерыва он снова может наблюдать Вашека вблизи. Господин Гаудеамус немало повидал в своей жизни и помнит десятки цирковых знаменитостей, имена которых время подернуло завесой неблагодарности и забвения. Но чем ближе знакомится он с деятельностью Вашека, тем больше восхищается им.
– Знаете, Вашку, ваш оптимизм поистине фантастичен! – сказал он ему однажды после репетиции.
Это радует меня, – ответил Вашек, усаживаясь на барьер ложи рядом с Гаудеамусом. – А что это, собственно говоря, такое?
– Оптимизм? Ну, как бы вам сказать… Это глубокая уверенность или, точнее, вера в то, что все в конце концов сложится наилучшим образом, умение не пугаться временных неудач. В этом секрет колоссальных успехов Америки. Вы похожи на американца. Все американцы – оптимисты, они буквально с молоком матери всасывают веру в успех и не допускают даже мысли о крахе. В этом, я говорю, вы похожи на американцев. Вы так и пышете верой в будущее. Другой на вашем месте, руководи он цирком в подобных условиях, давно бы уже сдался. А вы боретесь, как ни в чем не бывало.
Елена садилась на лошадь. Вашек проводил жену взглядом, а затем повернул голову к Гаудеамусу:
– Значит, вы думаете, что человек должен слепо верить? А вам не кажется, что такой вере грош цена?
– Не хотите ли вы сказать, что сомневаетесь в будущем цирка Умберто?
Вашек весело закивал мчавшейся по манежу Елене и снова повернулся к собеседнику.
– А если?
– Как, вы допускаете возможность краха?
– Вам я могу открыться, барон, вы умеете молчать: я не только допускаю такую возможность, я просто убежден, что крах не за горами. Все обошлось бы, если бы тесть решился избавиться от половины наших животных. Но он и слышать об этом не желает. Знаете, что он задумал? Продать здание и заработать на участке. Комбинация а-ля Кранц. Не знаю, удастся ли ему таким путем поправить наши дела… Если нет – конец наступит сразу же, мы и дня не продержимся. Если удастся – катастрофа отдалится, но она по-прежнему неизбежна.
– Я слышал, ваш факир вполне оправдал себя?
– Да, но этим мы лишь временно улучшили свое положение. Мы держимся над водой ценою колоссальных жертв, мы неминуемо должны выдохнуться. Оборудование быстро изнашивается, за что ни возьмись – все требует ремонта. На это не заработают и десять факиров. А ведь нужно еще учитывать возможные срывы, неудачи, провалы. Достаточно пустяка, и мы окажемся на мели.
– Не могу не верить вам, Вашку. Но помилуйте, откуда вы берете силы все время оставаться таким спокойным, улыбающимся? Это не оптимизм – теперь я в этом убедился. Но что же это тогда?
– А разве чувство долга – пустяк?
– Чувство долга?
Господин Гаудеамус тронул свои нафабренные усы. Долг… Да, конечно… Он сам когда-то присягал государю императору, а затем наставлял новобранцев… Но все это в далеком прошлом, в мире, который для него уже не существует. Возможно ли, чтобы в нынешние времена, да еще в цирке, нашелся штатский, чувствующий себя солдатом под присягой? И соблюдающий ее куда строже… чем это делал в свое время… ротмистр Макс фон Шёнштейн?!
– Гм… Вашку… Вы, я вижу, один из тех необыкновенных капитанов, которые, если верить морским рассказам, не покидают мостика тонущего корабля, предпочитая погибнуть вместе со своим детищем.
Вашек пронзил его ястребиным взглядом.
– Ошибаетесь, барон, – произнес он после паузы, – маленькая неточность в сравнении. Мой корабль – не цирк Умберто. Мой корабль – это мое искусство, а оно не тонет.
XII
День спустя после этого разговора господин Гаудеамус снова подошел к Вашеку.
– Я поразмыслил над тем, о чем вы мне вчера говорили, мой юный друг, – начал он, – и должен признаться, что мне импонирует ваш образ мыслей. Так бороться, да еще без всякой надежды на успех, для этого, черт возьми, нужен железный характер. Одного я только не пойму: как могли вы так легко примириться с возможной гибелью цирка Умберто? Ведь вы, насколько я понял, уже приготовились к тому, что дело лопнет…
– Да. Но мне вовсе не легко, барон, вовсе не легко. Напротив, мне очень грустно, и я предвижу в будущем большие осложнения.
– Не совсем понимаю вас. Вы полагаете, что цирк погибнет, но верите в свое искусство – и не ошибаетесь, разумеется. Что же тогда порождает вашу грусть и опасения?
Вашек ответил не сразу: барон коснулся больного места. Вашек не любил говорить об этом дома, а тем более с посторонними, но нередко он ощущал потребность поделиться с кем-нибудь своими переживаниями – просто чтобы слышать собственный голос и хоть ненадолго избавиться от гнетущей тяжести. Гаудеамусу можно было довериться, этот человек сроднился с ними, хотя и жил обособленной жизнью, был опытен и по-своему любил их. Вчера Вашек тоже сказал ему больше, чем намеревался, – пусть уж знает все.
Он взял господина Гаудеамуса под руку и отвел его в сторону.
– Буду откровенен с вами, господин барон, а уж вы, пожалуйста, никому об этом ни слова. Беда цирка Умберто состоит в том, что у его владельцев нет наследника.
– То есть как? А вы? Человек в расцвете лет, талантливее, чем кто-либо…
– Да, я налицо. Но я говорю не о себе. Я думаю о следующем поколении.
– Маленький Петер Антонин?
Вашек молча кивнул головой. Сердце его защемило.
– С ним что-нибудь случилось? Он нездоров?
– Здоров, барон, но абсолютно непригоден для цирка. Мальчик ужасно труслив. Он боится решительно всего, особенно животных.
И Вашек излил господину Гаудеамусу душу, поведал ему о своем горе, о тщетных попытках пробудить в мальчике хоть мало-мальский интерес к среде, в которой он растет и которой упорно избегает.
– Странно, – произнес Гаудеамус после минутного раздумья, – ваш сын, внук Бервица! Мать – наездница, бабушка души не чает в животных! Впрочем, и в самом деле, я никогда не встречал его у манежа.
– Я не хочу сказать, – добавил Карас, – что он ни на что не способен. Мальчик он умный, сообразительный, ему легко дается учение, он читает, пишет по-чешски и по-немецки; может быть, он будет неплохим студентом. Но взять на себя дело Петер не сможет. Будь я уверен в необходимости сохранить для него дело, я бы обломал Бервица и полностью взял все в свои руки. Но при нынешних обстоятельствах я все чаще подумываю о том, как бы устроить жизнь без этих бесконечных переездов. Сейчас Петер наверстывает упущенное в летние месяцы, но если мальчик пойдет учиться дальше, лучше уж осесть где-нибудь на одном месте. А это не так-то просто.
– Гм, – покачал головой господин Гаудеамус, – между прочим, в Гамбурге строят театр-варьете. Большое современное здание со всякими новшествами. Почему бы вам не взяться за это? Правда, в Гамбурге вряд ли что выйдет: предприниматель сам собирается директорствовать. Вы знаете об этом?
– Нет. Первый раз слышу.
– Жаль. Это будет серьезный соперник на зимнее время.
– Не было печали… Только вчера я говорил вам, что достаточно одного толчка. Может быть, варьете и послужит этим толчком.
– Ну, во всяком случае, не теперь. До зимы им не отстроиться. Насколько мне известно, раньше весны они не начнут. А вы к тому времени уедете.
– Почему, барон, «уедете», а не «уедем»?
Гаудеамус смущенно улыбнулся.
– А вы, Вашку, наблюдательны… Ну да что уж, я ведь затем, собственно, и подошел к вам вчера. Вы умеете смотреть правде в глаза. Не знаю, повернулся бы у меня язык сказать об этом вашему тестю. Постарел он за эти годы сверх меры… Вы сказали, что собираетесь зажить оседлой жизнью. Должен сообщить вам, дружище, что и я по горло сыт бесконечными скитаниями. Каждый день другой отель, другая кухня, другая женщина – так больше продолжаться не может. Мудрость старости повелевает ограничить себя. Одним домом, одной кухней, одной женщиной.
– Никак ли собираетесь жениться? – всплеснул Вашек руками.
– Собираюсь, – заявил, приосаниваясь, господин Гаудеамус.
Вашек искоса посмотрел на собеседника. На первый взгляд господин Гаудеамус казался молодцом, но, присмотревшись, нетрудно было заметить, что для поддержания красы его подозрительно черных усов и волос употреблено изрядное количество орехового масла, что кожа его испещрена сетью морщин, а веки набрякли и покраснели.
Женюсь, дружок, – повторил господин Гаудеамус, воодушевляясь, – да и что мне остается делать? Надеюсь, никто из вас не думает, будто за время службы в цирке я сколотил капиталец. Весь мой капитал – это мое дворянское звание. Его я счастливо сберег до преклонного возраста, хотя могу вам теперь признаться, что если бы имя можно было отчуждать, как выражаются юристы, в уплату за долги, то быть бы мне сейчас самым обыкновенным господином Гаудеамусом.
– Всех глубоко огорчит ваше решение. У нас не станет господина Гаудеамуса! Можно хотя бы узнать, кто эта счастливица?
– О, разумеется, какие у нас могут быть секреты! За доверие платят доверием. Госпожа Мелани Сакс, урожденная Кунерт, из Вены.
– Вдова…
– Да. Лучшие невесты – это вдовы: они знают, зачем выходят замуж. А госпожа Сакс вдобавок сочетает в себе степенную мудрость зрелого возраста с незаурядными хозяйственными способностями, что весьма благотворно сказывается на ее движимом и недвижимом имуществе. У нее особняк в третьем районе, вилла в Шпарбахе, фабрика в Леопольдове, виноградник в Гринцинге, три миллиона золотых в Земельном банке. Больших требований к ее красоте и патриотизму я предъявить не могу.
– Так вы станете фабрикантом?
– Да! Достаточно я помотался в качестве расклейщика афиш и зазывалы на ваши представления. Пора приступить к творческой работе и приумножить богатства сего мира.
– Прямо невероятно, барон, каких только превращений вы не претерпели! Что же вы будете производить на вашей фабрике?
– Крем, мой юный друг, помаду. Господин Сакс был выдающимся специалистом, поставщиком императорского двора. С той поры как государь император вступил на престол, он ежегодно посылал ему к рождеству корзину с пузырьками и склянками, которых хватало на весь год. Причем – даром, вы ведь знаете, какие Габсбурги скряги. За несколько фунтов надушенного сала господин Сакс получал от императора собственноручное благодарственное послание и право указывать на этикетках – Fournisseur de Sa Majesté[155]155
Поставщик его величества (франц.).
[Закрыть]. С нынешнего рождества его место займу я. Бервиц позавидует моей придворной карьере. Да, я удовлетворен! Как офицера государь император выгнал меня из Вены, как вазелинщику он собственноручно будет писать мне благодарственные письма. Voilà![156]156
Вот как! (франц.).
[Закрыть] Вы назовете это головоломным сальто, я вам отвечу, что для меня это весьма приличное сальдо.
– Еще бы, вас можно только поздравить, господин барон. Зато нам будет очень трудно без человека с вашим опытом и связями.
– Могу я, Вашку, дать вам один совет – его подсказывает как раз мой опыт. Не ведите дела по старинке! Не таскайте по дорогам этот ужасный караван. Это теперь не окупается. Дорого, а главное, очень медленно. Так можно было ездить пятьдесят лет тому назад. Тогда на все хватало времени. Но теперь, дружище, иная эпоха. Эпоха галопа. Я ощущаю это повсюду, куда бы я ни приехал. Европа перестает быть прежней спокойной Европой, американская лихорадка охватывает и ее. Я сроду не любил Америки. Мне претит страна, где пользуются термометром Фаренгейта. У них ничуть не жарче, чем у нас, но если верить Фаренгейту, то там сущее пекло. Своими астрономическими цифрами они доводят друг друга до истерии. Прекрасные, тихие времена умиротворения, когда мы свободно распоряжались минутами и днями, а неделя ровно ничего не значила, – эти времена теперь миновали, мир заражен бациллой спешки. Он вдруг увидел во времени товар и высчитывает до изнеможения: минута – доллар, минута – три доллара, минута – пять долларов. Цена минуты была открыта во время последнего кризиса и с тех пор утроилась. Обед, которым я наслаждался час, приходится проглатывать за двадцать минут, чтобы не потерять времени. Но ваши лошади, Вашку… они по-прежнему будут всласть, неторопливо хрупать овес, по-прежнему медленно, с наслаждением пить студеную воду, ибо они – благородные, высшие существа, а не рабы денежного курса, темпа и лихорадки. Вы со своим цирком по-прежнему будете добираться до какого-нибудь города десять часов, в то время как скорый поезд довезет вас за час. А за десять часов он доставит вас туда, куда на лошадях вам пришлось бы добираться десять дней. Так вы и будете ковылять по новой эпохе, расходуя триста шестьдесят пять дней на то, что следовало бы делать за месяц.
– В этом есть доля правды, барон. Но как быть? Как ускорить переезды? Нельзя же загонять лошадей!
– Это вам ничего и не дало бы. Есть только один выход, и я хотел бы на прощание порекомендовать вам его. Откажитесь от конного транспорта, прибегните к услугам железной дороги. Если вы не нагоните время на поездах, вы проедите сами и скормите животным весь свой доход.
– Да вы понимаете, барон, что это означает? Ведь придется тогда распродать имущество и начать все сначала! Разве мы можем пойти на это?!
– Не только можете, но и должны, если вы действительно хотите спастись. Вы должны выбирать большие города, где можно дать максимум представлений, и обязательно сократить время на переезды, чтобы как можно меньше проедать даром. Иначе ничего не выйдет, поверьте мне. В Америке именно так и поступают, Кранц тоже намерен перестраиваться.
– Кранц?
– Да. Он уже заказывает вагоны для слонов.
– На это опять-таки нужны деньги, большие, колоссальные деньги!
– Увы, – согласился господин Гаудеамус, – против этого зла наш блистательный век изобретений не смог найти действенного средства.
Невесело Вашеку. Цирк попал в безвыходное положение, препятствия громоздятся одно на другое, разве их преодолеешь, все время отставая. Зря они тогда отказались от поездки в Швецию, из чрезмерной щепетильности не решившись взять денег в долг. Случай упущен, а в долгах они все равно погрязли. Никогда не следует упускать шанса на успех, корил себя Вашек. Но урок был усвоен поздно. Они потеряли темп и не могли уже не только опережать эпоху, но даже идти с ней в ногу! Оставалось лишь вести повседневную борьбу за существование. Вашек не мог отделаться от тягостного предчувствия: чего доброго, конец наступит прежде, чем последует толчок извне… В цирке было слишком много стариков, которые один за другим практически выбывали из строя. Хиреющий Гамильтон, едва волочивший ноги Ар-Шегир, дезертирующий Гаудеамус, ветшающий Сельницкий. Да, и бравый капельмейстер сдал за последнее время, что сказывалось не только на внешности, но и на деятельности его. Он утратил былую выправку, опустился, усы на одутловатом лице поникли, взгляд помутнел. Пил он, пожалуй, не больше прежнего, но организм хуже справлялся с алкоголем, и временами капельмейстер напивался до бесчувствия. Сельницкий держался лишь благодаря привычке, и Вашеку было ясно, что на него надежда плоха, если придется переводить цирк на новые рельсы. Да и на кого из старых работников мог он рассчитывать? Шапитмейстер Венделин Малина, что называется, дышал на ладан, Керголец растолстел и обленился, а отцу было уже под шестьдесят, и он частенько поговаривал о возвращении в Горную Снежну. В городе их ожидало трухлявое здание и новый, неведомый конкурент. А делами по-прежнему вершил принципал: ему шел уже восьмой десяток, но он ни на йоту не соглашался отступить от раз заведенного порядка, а все неприятности и невзгоды воспринимал как несправедливость судьбы и черную неблагодарность по отношению к нему, Эмиру белых коней и высокому персидскому и турецкому сановнику.
Не оставалось ничего иного, как со всей осторожностью сообщить ему неприятную новость об уходе господина Гаудеамуса.
– Барон уходит… Гаудеамус уходит… – задумчиво повторял Бервиц.
Казалось, он не верил в это, и все качал седой головой, повторяя:
– Гаудеамус уходит… И Сельницкий уйдет…
– Да что вы, папа?! – воскликнул Вашек. – И Сельницкий тоже?
– Рано или поздно, голубчик. Должен уйти. И удерживать его нельзя. У него здесь не все в порядке…
Бервиц коснулся рукою лба.
Оказывается, накануне капельмейстер явился в пьяном виде на репетицию и чуть не вывалился из оркестра. Бервиц промолчал, но после репетиции подошел к Сельницкому и резким, начальническим тоном стал выговаривать ему. Впервые за их совместную службу. Выслушав его, Сельницкий поднял голову.
– Я не виноват, директор. Пока на манеже бегали лошади, а у нас наверху лежали ноты – все было в порядке. Но как-то я зашел случайно в шапито и увидел, что ноты скачут по манежу. Четвертушки, половинки, восьмушки, одна за другой, галопом.
– Может быть, четвертинки рислинга и восьмушки вермута?! – прикрикнул на него Бервиц.
– Нет, директор, – тоскливо зашептал Сельницкий, – ноты, самые настоящие ноты, с черными и белыми головками, на одной ножке. Над некоторыми даже чернела точечка – это означает стаккато.
У старого Бервица мурашки пробежали по коже – что за чертовщина!.. Он хотел было посоветовать капельмейстеру оставить свои глупые шутки при себе, но Сельницкий продолжал твердить свое: когда в цирке никого нет, он видит, как по манежу скачут ноты.
– Понимаете, директор, – добавил он, – это конец. Раз уж и музыка подалась на манеж – стало быть, конец. Теперь я пью, чтобы не видеть этого.
– Короче говоря, он свихнулся, – заключил Бервиц свой рассказ, – совершенно ничего не соображает. Да и не мудрено: в течение года он ежедневно с утра до вечера только и делал, что пил. Придется с ним расстаться. Но искать замену этим двоим, Сельницкому и Гаудеамусу, я не стану. Это сделаешь ты, я уже слишком стар. Приедем в Гамбург, продам здание – и точка. Забирай миллионы и устраивай все по своему усмотрению.
XIII
Молодые тентовики – Крчмаржик и Церга из Горной Снежны – едут впереди, одетые шведскими рейтарами: в широкополых черных шляпах с развевающимися страусовыми перьями, в ботфортах. У обоих трубы работы пана Червеного из Градца. Фанфары слышно за квартал, и люди сбегаются поглазеть на пеструю кавалькаду цирка Умберто, возвращающегося на свою зимнюю штаб-квартиру.
Петер Бервиц подавлен и утомлен печальными событиями. Но сейчас он молодцевато сидит в седле, зная, что весь Гамбург любуется тем, как он ведет свою дружину, и уныние его точно рукой сняло. На тонконогом берберийском жеребце он чувствует себя вельможей, заставляет коня то пританцовывать, то подниматься на дыбы; одно движение шенкелей, и своенравное животное повинуется ему, а он изящным жестом снимает серый цилиндр и благодарит толпу за аплодисменты. Агнесса Бервиц, в черной амазонке, в маленьком цилиндре с вуалью, едет рядом с мужем, горделивая, приветливая – настоящая маркграфиня или герцогиня. За ними Вашек с Еленой, прекрасная пара элегантных наездников в ярко-красных охотничьих куртках – гости, отправляющиеся с хозяином на лисий гон. Следом – нескончаемая вереница наездников, наездниц и неоседланных лошадей. Позади шествуют великан Бинго, великан Али-Баба, великан Сингапур, великанша Фатьма, великан Юсуф, великан Саиб – шесть слонов, степенно переваливаясь с боку на бок, идут по городу, поглядывая маленькими глазками на зеленные лотки с грудами моркови и цветной капусты, на апельсины и арбузы в витринах фруктовых лавок. Люди смеются при виде двух крохотных, весело тявкающих терьеров, – собачки снуют под ногами у Бинго, резвятся меж движущихся колонн. Чудесный осенний день. Яркие краски костюмов играют на солнце, тонкий нюх животных улавливает носящийся в воздухе легкий запах дегтя и рыбы – запах зимнего стойбища, где их ждут уют и тепло благоустроенных конюшен.
Ворота, ведущие внутрь здания, распахиваются, и в их проеме вырастает фигура летнего смотрителя. Он стоит, приветствуя въезжающего директора. Бервиц соскакивает с коня и в три шага оказывается у входа в зал, в свой собственный зал. Манеж лежит перед ним, как желтый лоснящийся блин, опорные столбы обметены, пыль со стульев стерта, окна под куполом вымыты. Вечером можно начинать. А смотритель тут как тут – с докладом. Толкует о мелочах – разбито оконное стекло, заново окрашены двери, починена водосточная труба. Бервиц кивает головой – ладно, ладно; но вот он, вздрогнув, впивается в смотрителя колючим взглядом.
– Третьего дня, – все так же монотонно бубнит служака, – приходили два господина из магистрата, назвались строительной комиссией и сказали, что пришли делать осмотр зданию – надежно ли.
– И вы их впустили?! – зарычал Бервиц.
– Я сказал им, что хозяина нет, что без вас не могу впустить. А они свое – дескать, мы исполняем служебные обязанности, и никто не имеет права чинить нам препятствия; мол, сейчас они только осмотрят, а протокол составят после, когда вернется хозяин.
– Неслыханно!
– Что я мог сделать? Они предъявили бумажку из магистрата.
– И вы впустили их?
Да, но не отходил ни на шаг.
– Интересно, что же они высмотрели?
– Все качали головами, говорили, будто здание – того, трухлявое, столбы ненадежны, кровля протекает и запасных выходов маловато.
– Скажите на милость! Десятки лет все было хорошо, а теперь вдруг стало не хватать запасных выходов!
– Я им сказал то же самое, а они ссылаются на новые требования.
– Ну-с, и с чем же они ушли?
– С тем, что без хозяина ничего решить не могут, сказали, что придут еще раз, когда вернется господин директор. Тогда, мол, и протокол составят.
– Благодарю, – кивнул Бервиц и отпустил смотрителя. С минуту он стоял неподвижно, закусив губу, затем повернулся и, мрачный, прошел через конюшню на пустырь за цирком. Часть повозок уже стояла на месте; другие только еще подъезжали. Лесенка у «единицы» была приставлена – очевидно, Агнесса была в вагончике.
– Завтра с утра пойду в магистрат, – выпалил он, едва закрыв за собой дверь.
– Что-нибудь случилось? – повернулась к нему Агнесса от зеркала, перед которым причесывалась.
– Кому-то там наше здание не дает спокойно спать. Приходила строительная комиссия, и у нее, видите ли, есть какие-то претензии.
– Не новый ли это конкурент? То варьете, о котором рассказывал Вашеку Гаудеамус?
– Очень может быть… Мне и в голову не пришло. Да, похоже, это дело их рук. Но с меня хватит. Продам здание – и дело с концом.
– Теперь? Осенью? Но это неразумно, Петер.
– Я вовсе и не собираюсь отказываться от него сейчас же. Можно поставить условием, что мы будем пользоваться им до весны. Но мне хочется наконец развязаться со всем этим, привести наши дела в порядок, чтобы у меня снова были деньги – много денег. Ведь за наш участок дадут теперь миллионы, дорогая, попробуй найди в центре города такую строительную площадку! И я же еще должен подчиняться этой дурацкой комиссии?! Являются в мое отсутствие какие-то голодранцы и начинают ковыряться, выискивать труху! Счастье, что я не застал их за этим занятием, не то пришлось бы, пожалуй, запротоколировать дюжину оскорблений и парочку увечий в придачу! Гнилые доски! Трухлявые столбы! Обломить бы один об их головы, тогда бы они убедились, что дерево еще вполне крепкое.
– Не надо так волноваться, Петер…
– Я не волнуюсь, но эти порядки меня бесят! Десятки лет я бьюсь как рыба об лед, чтобы прокормить тридцать семей, просадил на этом целое состояние и за время не слышал ни единого слова признания или поддержки; а вот напасть из-за угла, лишить средств к существованию – это они могут, на это власти готовы пойти хоть сейчас. Ух, чиновники! Сколько благотворительных представлений дал я по их просьбе в пользу бедноты, в пользу сирот, больниц, рождественского комитета. А теперь им, видите ли, не по вкусу мои доски! Небось нашли время, чтобы проверить сиденья в цирке Умберто – не рассыпятся ли они под их геморроем! Некому было взять шамберьер да погонять этих канцелярских крыс по манежу!
Петер Бервиц стучал по столу жилистым кулаком. В нем кипел долго сдерживаемый гнев, лицо его побагровело, на шее вздулись жилы.
– Ради бога, Петер, – упрашивала Агнесса, обеспокоенная этой вспышкой ярости, – не расстраивайся, не порти первый день. Здание действительно обветшало, но ты завтра же договоришься с ними. Зиму-то оно еще послужит. Сколько ты рассчитываешь получить за участок?
– Почем я знаю, – буркнул Петер, – миллионов пять, восемь, десять… Прежде нужно разобраться с этой комиссией! Как они смели явиться в мое отсутствие?
– Десять миллионов… Это ты, пожалуй, хватил, – заметила Агнесса, стремясь перевести разговор на другую тему.
– Хватил, говоришь? Ты, что же, собираешься торговаться со мной? Собственная жена! Дожил, дожил! Сколько же он стоит, по-твоему? Миллион? А? Ха-ха-ха! Госпожа Бервиц хочет лишить господина Бервица девяти миллионов! Вот так номер! Прямо хоть на ярмарку!
– Mais vous êtes un fou, mon cher[157]157
Да вы сошли с ума, мой дорогой (франц.).
[Закрыть], уж не видел ли и ты скачущие ноты, как господин Сельницкий?
– Нет, но я сожалею, что не видел скачущей по манежу магистратской комиссии, очень сожалею, очень… Мне эта травля уже осточертела!
– Мой милый, – медленно, с серьезным выражением лица, Агнесса поднялась со стула, – если вы не перестанете попусту браниться, я уйду. Я не намерена терпеть у себя в доме этот гвалт!
– А, – пыхтел Бервиц, – так я уже и покричать не могу в собственном доме, если мне хочется? Если я не могу не кричать?.. Если я должен кричать, чтобы не задохнуться! Впрочем, разумеется, я ведь только муж! Будь я вонючим львом или тигром, тогда госпожа Агнесса Бервиц мигом примчалась бы и засюсюкала, но так как я всего-навсего муж – ее тонкая натура оскорблена…
Не успел он кончить, как Агнесса прошла через вагончик и с треском захлопнула за собой дверь. Бервиц осекся. Секунду он смотрел на дверь, затем прошипел нечто невнятное и принялся яростно освобождаться от белоснежного пластрона. Он с такой силой рванул галстук, что тот лопнул. Бервиц тупо воззрился на него, потом снова зашипел, швырнул галстук на пол, схватил со стола серый цилиндр и отправил туда же, сорвал манжеты, бросил их на цилиндр, сорвал воротничок – хватил его об пол и принялся топтать эту груду ногами.
Выступая вечером со своими лошадьми, директор Бервиц был мрачнее тучи, ночью беспокойно ворочался во сне, а утром встал насупленный, тщательно оделся и, сухо обронив: «Схожу в ратушу», – направился к двери. Агнесса подняла голову – с какой ноги он шагнет? Бервиц шагнул с правой, и, удовлетворенная, она опять склонилась с иглой над старым костюмом.
Примерно в половине одиннадцатого Вашек начал повторную репетицию с тиграми. Он благополучно проделал с ними пирамиду, рассадил зверей по тумбам и только было собрался перейти к прыжкам, как вдруг заметил, что самая младшая тигрица с Суматры, Рамона, встревожилась и нахохлилась. Вслед за ней ощетинился и огромный Бенгали – глаза его загорелись зеленым огнем. Видимо, что-то произошло, так как волнение охватило и остальных тигров. Вашек продолжал спокойно разговаривать с ними, а сам медленно отступал в сторону – на случай, если Рамона и Бенгали вздумают броситься на него. И тут он обнаружил, что тигры смотрят не на него, что их раздражает что-то за пределами клетки. Оглянувшись на долю секунды, он оторопел. Возле решетки, как привидение, стоял Венделин Малина, бледный, с вытаращенными глазами.
– Рамона! Бенгали! Сесть! – прикрикнул Вашек на тигров. – Рамона, сидеть! Бенгали, сидеть!
Звери нехотя выполнили приказание.
– Ради бога, Малина, – вполголоса произнес Вашек, не спуская глаз с тигров, – что вы делаете, так и до беды недалеко…
Старик стоял неподвижно, прижавшись белым лицом к прутьям решетки.
– Что случилось, Малина? – настойчиво проговорил Вашек.
– Скажите… бога ради… – Губы Малины заметно дрожали, обнажая голые десны. – Скажите, бога ради… где… господин?
В его облике было нечто таинственное, внушавшее ужас, будто и в самом деле у клетки стояло привидение, силясь что-то вымолвить.
Вашеку стало жутко. Но он взял себя в руки, щелкнул бичом и крикнул:
– Вниз, алле!
Тигры поднялись и, скаля клыки, с фырканьем и урчаньем спрыгнули на землю.
– Open the door! – крикнул Вашек стоявшим позади двум служителям. – Репетиция окончена!
Полосатые тела хищников плавными прыжками помчались к выходу, где уже гремели засовы. Вашек, не шевелясь, подождал, пока последний тигр вбежит в решетчатый тоннель, и только тогда повернулся в ту сторону, где стоял Малина.
Венделин Малина исчез.
Венделин Малина стоял в эту минуту в канцелярии, в трех шагах от Франца Стеенговера, который и не подозревал о его присутствии. Бухгалтер только что перебрался из вагончика; перед ним высились груды толстых счетных книг и связки бумаг, которые он укладывал на этажерки и в шкафы. Он громко хлопал ими и не слыхал, как вошел Малина. Набрав очередную кипу книг, Стеенговер повернулся и с перепугу опустил руки – книги с грохотом посыпались на пол. Бледный как полотно старик даже не шелохнулся… Глаза его были широко раскрыты, губы издали слабый стон: