Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
– Вашку не объяснял тебе, как надо прыгать на лошадь?
– Нет, Паоло, он мне только показывал, но ничего не говорил.
– Мог бы и объяснить. Я ему вчера все растолковал. Но он, верно, ничего не понял. Зелен еще!
– А как надо прыгать, чтобы папа не сердился?
– Так и быть – скажу, знай мою доброту. Ты зря стараешься встать на лошадь сразу обеими ногами. Нужно левой оттолкнуться, а правую подогнуть во время прыжка. Вот так, смотри.
И красивый Паоло делится с Еленкой секретом, который открыл ему вчера Вашек. Еленка пробует – пока только так, примеряясь, а затем мчится домой. Ей хочется петь: она договорилась с Паоло и станет, когда вырастет, прима-балериной. Паоло ее похитит. Паоло – замечательный мальчик, он не боится хлыста и знает, как надо прыгать.
XIV
Обитатели «восьмерки» частенько в отсутствие Восатки обсуждали случайную встречу с доном Хосе Лебедой. Для них приоткрылась завеса над прошлым, о котором их товарищ никогда не рассказывал.
– Подумать только, – покачивал головой Карас, – в каком пекле побывал человек.
– Я же говорил тебе, – поддакивал Керголец, – у этого малого биография почище, чем у самого Наполеона. Знает почем фунт лиха!
– Мне нравится, – добавлял Буреш, – что он претерпел много мытарств во имя идеалов. Это очень важно и говорит о том, что наш земляк не просто авантюрист. У человека должны быть идеалы!
– Ему бы описать свои приключения, – заметил Карас, – небось люди читали бы и пальчики облизывали!
– Э, полно, – буркнул в сердцах Малина, – ты никак хочешь подбить честного тентовика заделаться писакой? Этакой мерзости у нас еще не водилось.
– А не худо бы что-нибудь сообразить, – наморщил лоб Керголец. – Человек столько пережил, столько перевидал – чертовски жаль, если все пойдет прахом.
Керголец не бросал слов на ветер. Язык у него был подвешен неплохо, но попусту он им не молол. Он обладал живым и сметливым умом, мозг его всегда порождал идеи практические. Беседы с товарищами натолкнули его на мысль – поначалу смутную, расплывчатую, которая, однако, вскоре выкристаллизовалась и созрела. И вот, без долгих слов и приготовлений, Керголец отправляется во время одной из стоянок к Бервицу.
– Есть одна идейка, господин директор, – говорит он, сдвинув шляпу на затылок.
Бервиц стоит у своего фургона, без сюртука и жилета, упираясь ногой в ступеньку, перекатывая во рту сигару.
– Ну, выкладывай, Карл, – отзывается он. – Идеями не следует пренебрегать. Из любой что-нибудь да можно выжать.
Бервиц хорошо знает Кергольца и ценит его. Если бы он разорился и ему пришлось все начинать сначала, он в первую очередь прибег бы к помощи этого чеха-шапитмейстера, который так горазд на выдумки.
– У нас давно не было пантомимы.
– Да. Все уже играно-переиграно.
– То-то и оно. Нужно что-то новенькое. Мы ставили одни сказки да «Царицу Савскую», а их впору младенцам показывать. Надо найти такое, что и взрослым будет интересно посмотреть.
– Верно, Карл, я то же самое говорю. Но что именно? Ты что-нибудь придумал?
– Вроде бы да. Сказка не годится, нужно что-то позабористее, из современной жизни, о чем люди все время говорят.
– А есть такое, о чем люди все время говорили бы? Я вроде такого не знаю. Жена без конца толкует о тиграх, дочь – о балете, Франц – о цифрах, госпожа Гаммершмидт – о чулках; из этого пантомимы не сделаешь.
– Факт. Но есть еще война.
– Боже милостливый! Война? Где война? Как бы у нас лошадей не забрали…
– Война в Америке.
– Ах, в Америке! Ну, там пусть себе воюют. Туда мы не поедем. Так, значит, в Америке война! Скажите, пожалуйста. А я и не знал. Мне газетные враки читать недосуг. Кто же с кем воюет? Я всегда думал, что в Америке рай.
– Война – в Штатах. Северяне воюют с южанами. За отмену рабства.
– Ай-яй-яй! Неужели на земле еще остались подобные вещи?!
– Остались, и ими-то как раз все интересуются. В газетах каждый день пишут о каком-нибудь геройстве или злодеянии. Если бы мы поставили к зиме пантомиму на эту тему, она давала бы хорошие сборы.
– Пожалуй, но как ты ее себе представляешь? Нужно, наверно, вывести в ней индейцев, а?
– Индейцев, негров, стрелков, ковбоев, кавалерию. Главное – кавалерия! Можно разыграть целое сражение.
– Обожди, сначала покажем беженцев. Прогоним через манеж овец, гусей и Синюю Бороду с козами. Это всегда пользуется успехом. А потом дадим сражение. Знаешь, Карл, а ведь я мог бы выступить в роли стрелка! Стрелять меня научил еще отец, я все его ружья вожу с собой. Превосходный будет номер! А слона нельзя втиснуть? Я бы тогда стрелял со слона.
– Надо разузнать, водятся ли в Америке слоны. Понимаете, все нужно изобразить как можно натуральнее, veritable.
– Разумеется. Негров мы оденем в марокканские костюмы, а для индейцев перешьем персидские сокольничьи.
– Надо поговорить со сведущим человеком.
– Да, но где его взять? Мы что ни день на новом месте.
– Такой человек ездит с нами, рабочий из моей бригады, Ференц.
– Ференц? Он бывал там? Отлично. Ну, а практически… Он что, сам все и напишет? Я не представляю себе, как это делается, мы всегда играли только виденное у других. Ты подал оригинальную идею…
– Поручите это мне. У нас в бригаде есть еще один толковый парень – Буреш. Уж мы что-нибудь сварганим и принесем вам готовую пантомиму.
– Ладно. Только не забудьте про беженцев и стрелка. А как она будет называться? Это тоже важно!
– Называться… Называться… Пожалуй, лучше всего назвать ее так, как оно есть на самом деле: «Север против Юга».
– «Север против Юга». Превосходно. Да, да: «Север против Юга»… «Север против Юга»… Замечательно! Это звучит. «Север против Юга»! Погоди-ка, а ведь цирк стоит не совсем… Понимаешь, я подумал, что занавес мог бы обозначать север, а вход для зрителей – юг, но кулисы-то у нас выходят на запад!
– Это неважно, господин директор.
– Разумеется, неважно, но ведь ты сам говоришь, что все должно быть veritable… Ну, с богом. «Север против Юга»! И запомни, Карл, если все пройдет удачно, директор Бервиц в долгу не останется. Марок пятьдесят я тебе обещаю. А будет большой сюксе, так и все шестьдесят.
И директор Бервиц, приосанившись, отправился к госпоже директорше, дабы сообщить ей о только что осенившей его гениальной идее создать волнующую пантомиму на злобу дня – «Север против Юга», детальную разработку которой он поручил Кергольцу с целым штатом сотрудников. Сам он исполнит главную роль волшебного стрелка, чем, разумеется, обеспечит пантомиме полный сюксе.
Договориться с Бервицем было нетрудно; гораздо сложнее оказалось подвигнуть Восатку и Буреша на столь серьезный шаг. Огорошивать их не следовало, разумнее было начать исподволь, издалека: Керголец отложил разговор до вечера. Проглотив гору кнедликов с капустой, они возлежали на земле с приятно вздувшимися животами. Как обычно, друзья пустились в воспоминания, и Керголец с легкостью навел разговор на старые пантомимы. Больше всего, сам того не сознавая, помог ему Венделин Малина.
– Да, пантомимы, – откликнулся старик, так и просияв, – вот красотища-то была! «Белоснежка и гномы», «Семеро храбрецов», «Красная шапочка» – любо-дорого смотреть. Люди валом валили. Помню, я седьмого храбреца играл. Трудноватая была роль: первые-то шесть всегда на заднего валились. Ну, да я ни разу не сплоховал. Старый Умберто, бывало, хвалил меня: дескать, сумел в роль войти, с большим сочувствием изображаешь. А как тут, скажите, не возыметь сочувствие, ежели тебя шестеро здоровенных парней в сапожищах придавят? Тут и камень восчувствует.
– Теперь такого не увидишь, – прибавил Карас, – о «Красной шапочке» я слыхал еще от бабки, но своими глазами видеть не привелось.
– Сказки – дело прошлое, – вставил Керголец, приближая разговор к желанной теме, – можно было бы придумать что-нибудь новенькое.
– А что, если мы, господин тайный советник, – не выдержал Восатка, – дадим такую сенсационную новинку – всемирный потоп! Вот будет пантомима! «Ной и сыновья! Высшая школа! На манеже все звери мира! Единственное в своем роде событие в истории человечества!»
– Прибавь уж, – засмеялся Буреш, – «Миллиарды кубических метров воды из всех небесных отдушин затопят манеж!»
– Совершенно верно, господин гремучий декламатор. А в качестве отдельного аттракциона, – голубка-эквилибрист с пальмовой веткой.
– А какой дадим антураж, сержант? Радуга над Араратом?
– И вавилонское столпотворение четвероногих.
– А под конец – жанровая зарисовка: маэстро Сельницкий присягает в верности – но не Ною, а шкалику.
Все смеялись этим выдумкам, одни Малина оставался невозмутим.
– Эта ваша радуга над Араратом – липа, – заявил он вдруг, когда все утихли. – Я тоже о ней слыхал, а потом воочию убедился, что никакой такой радуги нет. Все это бабьи сказки. Над Араратом одни облака.
– Вы были на Арарате, дедушка? – вытаращил глаза Вашек.
– Ну, на самом-то Арарате я не был, разве влезешь на этакую горищу? Но под ней мы стояли с неделю, и наверху всё облака, облака, ровно дым какой.
– А от потопа там что-нибудь осталось?
– А то как же, сынок! Там в одном месте такая топь! Наш Бинго весь в грязи вывалялся.
Вашек замолчал, подумав, что нужно будет навестить слона и расспросить Ар-Шегира, как Бинго купался во всемирном потопе под Араратом.
– Смотрите-ка, ребята, – вступил в разговор Керголец, – да вы тут целую пантомиму насочиняли, остается только вывесить объявление: «Праведникам вход бесплатный». А что, если нам и в самом деле придумать что-нибудь путное, такое, чтоб можно было поставить? Цирку до зарезу нужна пантомима.
– Господи спаси и помилуй! – чуть не перекрестился Малина. – Да ты никак хочешь, чтобы мы пантомиму сочинили?!
– А почему бы и нет? Что тут хитрого?
– Ты в своем уме?! Слыханное ли дело пантомимы придумывать! Да пантомимы играют как они есть, никто их отродясь не придумывал.
– Тоже скажешь, Венделин. Откуда же, по-твоему, взялись те, старые?
– А бог их знает! Только их никто отродясь не сочинял, цирк да пантомима испокон веков существуют, ничего нового тут не выдумаешь.
– Нет, вы посмотрите на него! Бьюсь об заклад, что мы придумаем совершенно новую пантомиму!
– Да хоть на двухлитровый жбан поспорим. Дурни вы, дурнями и останетесь. Будто пантомиму и впрямь выдумать можно! Там ведь и сценки разные, и делают один – то, другой – другое; это видеть надобно, чтобы потом самому показать, а не так – из ничего…
– Слыхали, ребята? – искал Керголец поддержки у Буреша. – Поспорим на жбан пива?
– Поспорим! – вскричал Восатка. – И посрамим седьмого храбреца!
Так Керголец добился своего, и Буреш с Восаткой, благодаря начитанности первого и жизненному опыту второго, составили незамысловатое цирковое действо, в котором рабовладельцы при поддержке негров нападали на отряд кавалерии северян, но индейский мальчик – его играл Вашек – приводил подкрепление, и оно разбивало южан. Господин Бервиц исполнял в этой пьесе две роли: будучи великолепным стрелком, он играл военачальника южан, а в финале появлялся в качестве всесильного шерифа северян. Успех был огромный, и представление «Север против Юга» положило начало целой серии злободневных пантомим, сочиненных главным образом Бурешом, Восаткой и Кергольцем. Новизна этих представлений заключалась в их злободневности. Великие державы захватывали в то время далекие земли: Россия устремилась в Среднюю Азию, французы – на Дальний Восток, в районы Тихого океана, Англия – в Африку и в индийское царство; названия экзотических стран то и дело мелькали на страницах газет, и цирк Умберто ежегодно давал пантомимы, названия которых сулили любопытным зрителям все чудеса неведомых краев. После пантомимы о гражданской войне в Америке были поставлены: «Завоевание Мексики», затем «Японский праздник цветов», «Эмир Бухарский», «Принцесса Аннама», «Через всю Африку», «Роман индийской баядеры». Разыгрывались также героические эпизоды из истории европейских войн – «Ночной дозор у Седана», «Хаджи Лона», «Казаки на Шипке». Все это было, в сущности, скроено на один лад, но от зрителей не было отбоя, госпожа Гаммершмидт вывешивала аншлаг за несколько дней до премьеры, и Бервиц на растущие доходы покупал все новых и новых животных, приобретал костюмы и декорации, благоустраивал здание, пополнял труппу экзотическими артистами – их все больше становилось в Европе, и в пантомимах они играли самых колоритных персонажей.
Немаловажную роль в приобщении обитателей «восьмерки» к жанру либретто сыграл трактир «Невеста моряка». Но в тот вечер, когда друзья зашли туда, чтобы распить проигранный Малиной жбан и разменять пятьдесят марок, полученных от Бервица, они не услышали привычного сиплого приветствия Мозеке: за стойкой хлопотала женщина. Мозеке простудился и слег, и его место заняла жена. До того никто из бригады ее не видел, да и сам Мозеке никогда не упоминал о ней. Это была неожиданность и, по общему мнению, довольно-таки приятная. Вместо угловатого трактирщика им улыбалось пухленькое создание с ямочками на щеках, с черными искрящимися глазами и черными локонами.
«Где этот уродина Мозеке откопал такой клад?» – был первый вопрос, который они невольно задали друг другу. Но наши скитальцы не привыкли ломать голову над загадками. Керголец сдвинул шляпу на затылок и вместе с Восаткой облокотился на стойку, чтобы хорошенько порасспросить госпожу Мозеке. Не прошло и пяти минут, как Восатка подмигнул Кергольцу – дескать, хозяйка-то не так уж проста, понимает что к чему, и язычок острее бритвы; Керголец кивает в ответ – мол, баба что надо, отменная, и вот они уже чокаются и пьют за ее красоту, барабанят пальцами по стойке и снова заказывают – согласитесь, друзья, что пьется совсем иначе, когда вместо обрюзгшего пьяницы перед вами прелестная толстушка! В тот вечер они пили до одурения, особенно сержант Восатка – разошелся, как влюбленный кот, и уже не величал друзей достославным сенатом или верховной портой, а изъяснялся исключительно на американизированном испанском языке, называя Адель Мозеке «Ña Misia», «dulce pebete», «mio damasco»[125]125
Милочка, крошка, золотце (исп.).
[Закрыть]. Под конец он даже запел. С покрасневшим шрамом, полузакрыв глаза, он наклоняется к Адели и тихонько мурлычет экзотическое танго, одну из тех грустных импровизированных песен, которые слагают в пампасах во славу женской красоты:
– В твоих очах – алмазы рая,
Твои глаза мне смерть сулят,
Ты не глядишь – я умираю,
А глянешь – убивает взгляд.
Таким своего сержанта друзья еще не видели: на их глазах он превратился в мексиканского хищника, в пуму, крадущуюся за добычей, его словно наэлектризовали, в нем все играло, искрилось, а по брюнеточке, неожиданно напомнившей ему красавиц из Новой Гренады, нетрудно было заметить, что эти искры перескакивают и на нее и она вся загорается от их фейерверка. Керголец тоже становился отчаянным, когда чуял женщину, и умел, черт побери, пустить пыль в глаза, но на сей раз спасовал – куда ему до сержанта! – тот взял такой разбег, точно собирался прыгать батуд через шестнадцать лошадей – шел напролом, будь что будет, алле! Вот он стоит, держа рюмку тремя уцелевшими пальцами, изувеченный, но непобедимый воин, и затягивает другой испанский куплет:
– Для глаз – бальзам краса гитаны,
Которой ты наделена,
Для сердца – ад, а для кармана,
Увы, чистилище она!
Трах! Опорожненная рюмка летит на пол, а сержант командует:
– Бутылку аквавиты!
– Свят, свят! – вполголоса ужасается Малина. – До добра это не доведет. Испанские песни да шведская водка – тут пахнет парочкой трупов.
Карас тоже опасался взрыва, и друзья, выбравшись из таверны, поспешили к Репербан, где и распрощались. Когда Малина проходил мимо цирка, боковая дверь приоткрылась, и кто-то выглянул. Старик остановился и различил в темноте копну золотисто-рыжих волос.
– Алиса! Рыжуха! – тихонько окликнул он. – Куда это ты на ночь глядя?
– Это вы, дядюшка Малина?
– Я, я во всей красе. Никак меня поджидаешь?
– Нет, не вас, господина Кергольца – его до сих пор нету.
– Кергольца? Ах да, верно, он мне говорил, что будет нынче жить в цирке. Вроде бы – в каморке сторожа?
– Да. Напротив нас, через коридор. Господин Керголец всегда такой аккуратный, это он впервые запаздывает. Боюсь, не случилось ли с ним чего…
– Нет, Алиса, покамест с ним ничего не случилось. Но ты его не жди.
– А где он?
– Где ж ему быть? Дело мужское…
– Как, у этих девок?
– Да нет. Он с ребятами. Но чем там у них кончится – бог их знает.
– Значит, они все-таки у девок!
– Говорят тебе – пока нет! А ежели и у девок, тебе-то что за печаль? Ступай спать, еще Гарвея разбудим.
Дверь затворилась, и Малина побрел к «восьмерке». Окно в комнатушке Алисы Гарвей не осветилось, англичанка на цыпочках скользнула к себе, присела на кровать, прислушалась в темноте – спит ли за стеной отец. Было тихо, и она услышала только биение собственного сердца. Что с ней такое, отчего с тех пор, как Керголец поселился по ту сторону коридора, она лишилась сна и ежедневно ждет возвращения соседа? Сколько лет они прожили бок о бок, и никогда она не испытывала подобного волнения. Она выросла на его глазах, Керголец был уже шталмейстером, когда она только начинала ездить. Сколько раз он вместо конюха подсаживал ее на лошадь, сколько раз стоял в белых перчатках у занавеса и наблюдал за ее работой, а потом дразнил за огненно-рыжие волосы! У него была какая-то чудная присказка, которую он произносил на своем родном языке, что-то вроде «зерзы, зерзы, цо те мерзы?»[126]126
«Рыжий, рыжий, что тебя злит?» (искаж. чеш.).
[Закрыть] Алиса хорошо ее запомнила потому, что он всегда говорил ей это при встрече, а она щипала его за руку – боже, все это было так невинно, по-товарищески, без всяких задних мыслей; почему же теперь, уже не первую неделю, ее охватывает по вечерам трепет, стоит подумать, что вот сейчас он войдет в дверь напротив? Сколько лет они зимуют здесь, и всякий раз там поселялся какой-нибудь мужчина, которого владелец здания нанимал ночным сторожем; когда же здание перешло к Бервицу, сторожа рассчитали за ненадобностью и отдали каморку Кергольцу. Почему раньше ей было абсолютно безразлично, спит там кто-нибудь или нет, почему в первую же ночь после переселения Кергольца ее охватило волнение и она заперлась на ключ, дважды повернув его в скважине, а потом допоздна прислушивалась к каждому шороху, к каждому скрипу в старом здании? Она не задумывалась над этим, пока он ежедневно возвращался в одно и то же время, но сегодня – сегодня она поняла: с ней творится такое, чего, пожалуй, не следовало допускать. Не стыдно ли предаваться подобному волнению? Не следует ли подавить его? Но разве мыслимо подавить то, что обуревает тебя и подхватывает, как ураган? Боже, откуда все это взялось? Может быть… это у нее от матери? Может быть, та же лихорадка побудила мать убежать с ирландцем, пока отец лежал в гипсе? Верно, это у нее в крови, наследственное, и требует своего… Кажется, кто-то идет?.. Да! Это он…
Алиса Гарвей вскакивает, не успев собраться с мыслями, следуя велению инстинкта, хватает стоящий на туалетном столике флакон духов, смачивает лиф и, выскользнув за дверь, бросается к выходу.
Это действительно Керголец. Восатка с той чернобровой кошечкой зашел так далеко, что Карел решил не мешать товарищу. Когда они с Бурешом выбрались из таверны, в голове у него шумело от обильных возлияний, но несколько глотков чистого воздуха, приятно освежавшего в эту лунную ночь, рассеяли дурман. Осталось лишь пылкое, разбуженное желание.
– Куда двинем? – спросил он у Буреша.
– Никуда, Карел. У тебя слишком много денег с собой.
– Глупости. Я знаю, что делаю. Можно зайти в «Черный виноград». Там приличные девочки… Только поздно уже… Все кабинеты заняты… Эх, проклятая жизнь… Девки, девки – и ничего больше… А эта Адель симпатичная, чистенькая такая, смазливая… Ну и бестия же этот Ференц!.. Осатанел прямо… Ей-богу, Гонза, гляди, ни одной бабы! Все уже по рукам разошлись, разобраны, распроданы, тьфу, дьявольщина, подохнуть можно. Куда деваться? Ну, скажи, Гонза, где найти красивое и чистое создание? Придумай же что-нибудь, черт тебя подери, ведь ты же образованный…
Но Гонза Буреш говорит, что уже поздно, и куда бы они ни пришли – ничего, кроме отбросов, их не ждет; самое разумное – вернуться домой. Он проводил Кергольца до середины Репербан, перевел его через улицу на небольшую площадь перед цирком, похлопал по плечу и посоветовал лечь спать.
Керголец направился было к цирку, но едва Буреш скрылся из виду – остановился.
«Неужели после такого вечера оставаться одному? – гудело у него в голове. – Постой хоть тут немного… Подожди… Может, случай пошлет тебе кого-нибудь… Белоснежную, прекрасную, благоуханную… Может быть, она уже идет сюда, и было бы грешно упустить такой случай… Сосчитай хотя бы до ста, вдруг повезет. Ра-аз, два, три, че-е-тыре…»
Керголец стоит в лунном свете, за спиной – здание цирка с потушенными огнями, впереди – пустынная улица, по которой время от времени ковыляет, пошатываясь, запоздалый кутила. Керголец считает медленно, растягивая слова – двадцать семь… Но счастья нет как нет. Не досчитав до ста и махнув рукой, он сдвигает шляпу на затылок и шагает к цирку. Собачья жизнь! Теперь еще буди старика Гарвея, чтобы тот отпер дверь…
Но что это? Дверь приотворена! Керголец напрягает зрение – и в самом деле! Кто-то стоит в дверях… Кто-то в белом… Керголец прибавляет шагу.
– Рыженькая?! Ты что тут делаешь?
– Вас дожидаюсь.
– Меня?
– Да, чтобы вам не будить папу.
Алиса стоит в темном коридоре, высокая, стройная, и шепот ее опьяняет, как ласка. Керголец замирает подле нее, вдыхает аромат ее тела. Рука его невольно поднимается, обвивает девушку, обхватывает сзади под лавиной волос. Алиса вся напряглась, будто заледенела; какую-то долю вечности держит он ее так, и вдруг строптивая линия ее спины обмякает, и Алиса безмолвно припадает к Кергольцу руками, губами, грудью – всем телом.
Медленно, осторожно достает Керголец ключ от своей двери; медленно, осторожно приближается к ней, не отрываясь от прильнувшего к нему обжигающего тела. Они переступают порог, и его охватывает неизъяснимое блаженство, и голова победоносно отсчитывает: «Девяносто восемь, девяносто девять, сто!»
А в это время за запертыми дверями «Невесты моряка» сержант Ференц Восатка перебирает черные кудри Адель Мозеке и напевает:
– Твои глаза ко мне взывают,
Твои глаза с мольбой глядят.
Но те же очи отвергают,
И убивает тот же взгляд!
XV
Господин Гаудеамус неожиданно приехал из Берлина и прямо с вокзала направился к директору Бервицу.
– Итак, свершилось, – начал он, как только они остались вдвоем. – Кранц купил здание на Фридрихштрассе, которое арендовали французские конные труппы. Здание весьма удобно, там можно с успехом выступить весной, если вы с Кранцем договоритесь. Он не прочь приехать на недельку-другую в Гамбург и взамен согласен предоставить в ваше распоряжение берлинское здание.
Это известие взволновало Бервица. Попасть хотя бы ненадолго в Берлин было давнишней его мечтой, но там вечно торчал какой-нибудь антрепренер, и конкурентам приходилось довольствоваться далекой периферией. В то же время Бервиц ощутил высокомерную неприязнь потомка старой цирковой фамилии к человеку без роду и племени. Кранц теперь владел цирком; сам Бервиц стал хозяином помещения всего на полгода раньше, но он был в Гамбурге старожилом и думал о берлинском выскочке как о жалком пришельце. Попав в щекотливое положение, Бервиц первым долгом взял большую черную, настоящую гамбургскую сигару, откусил кончик и, облизав нанесенную листьям рану, неторопливо, будто совершая обряд, стал ее раскуривать. Он внушал себе, что выигрывает таким образом время на размышления, хотя размышлял он лишь о том, что выигрывает время и что когда у него задумчивый вид – это производит на людей впечатление.
– Ну хорошо, барон, – произнес он наконец. – Стало быть, Кранц заинтересован в том, чтобы выступить в моем здании, и приглашает меня в свое. Допустим, барон, допустим. Но достаточно ли велико и представительно берлинское здание, подойдет ли оно для цирка Умберто? Я не видел его. Меня оно никогда не интересовало… Ведь у нас теперь большая программа, я даю пантомиму на злобу дня, колоссальный сюксе, обязательно побывайте! «Север против Юга» – никто до такой штуки не додумался, кроме меня. Я играю в ней стрелка и шерифа, словом, вы должны непременно посмотреть, барон. И потом: дорос ли Кранц до выступлений в Гамбурге? Местная публика, как вы знаете, избалована оригинальными номерами и новинками… Этому молодцу трудненько будет тягаться с цирком Умберто…
Господину Гаудеамусу пришлось проявить просто-таки чудеса словесной эквилибристики, всячески нахваливая Кранца и неизменно признавая в то же время превосходство Бервица. Он говорил пламенно, ибо Кранц посулил ему тысячу марок, если его труппе удастся попасть в гамбургское здание и он сможет показать этому гордецу Бервицу, где раки зимуют. Господин Гаудеамус любил подобные дипломатические миссии с финансовой подоплекой. Долгие годы он жил в тесном соприкосновении с цирком, его профессией стало ежедневно восхвалять мастеров манежа и их искусство, для чего у барона имелся широкий ассортимент красивых фраз и сногсшибательных сравнений, но сам он смотрел на артистов цирка как на чудаковатых, хотя и добродушных бродяг, способных придавать значение такой ничтожной мишуре, как звание маэстро. Для него самого существовало одно-единственное искусство – высокое искусство жить. Он слышал в венском обществе, что выдающиеся и подлинные художники приходят к славе лишь через тяжкие испытания, лишения. А чем иным были для него ужасные годы галицийского изгнания? Там он научился ценить каждое мгновение, прожитое красиво и полно, ценить не связанную никакими обязательствами свободную жизнь. Поэтому-то он так и любил свои бесконечные разъезды по делам цирка Умберто. Они развязывали ему руки; путешествуя, он мог проявить свои таланты в преодолении повседневных трудностей и в любой момент сбросить маску господина Гаудеамуса, чтобы с величественным жестом появиться на сцене в качестве ротмистра барона фон Шёнштейна. Он вел двойную игру, причем играл с наслаждением, учитывая все возможные последствия: господин Гаудеамус никогда не упускал случая подарить господину ротмистру приятный вечерок. Дохода, который обеспечивал ему цирк Умберто, не хватило бы, конечно, на исполнение обеих ролей: можно было прилично содержать господина Гаудеамуса, но господину барону тогда пришлось бы туго. И вот тут-то его выручало высокое искусство жить, основы которого барон постиг еще на канцелярской и ремонтерской службе в Галиции. Господин Гаудеамус умел широким жестом подкупить власти в пользу цирка Умберто; не менее элегантно ухитрялся он принимать взятки от поставщиков. Ведя кочевой образ жизни и уверенно используя обаяние собственной персоны, он умел окружить себя друзьями, которые были счастливы, если им дозволялось угостить барона и щедро одарить его; выступал он и в качестве посредника в разного рода интригах и спекуляциях, вследствие чего ему всегда что-нибудь да перепадало. Не подвизайся он в роли барона, он обладал бы уже значительными сбережениями на будущее, но барон умел, не задумываясь, промотать то, что накапливал оборотистый господин Гаудеамус. Впрочем, Гаудеамус не огорчался – не в этих ли стремительных взлетах и падениях заключается прелесть жизни?! Что ни говорите, а наибольшего успеха лихой Макс добивался все же как барон и ротмистр. В этом качестве знал его и Кранц; преисполненный глубочайшего благоговения перед всем аристократическим, с детства связанный с лошадьми, этот человек приходил в восторг, если доводилось оплатить текущие расходы господина барона, а порою предложить ему и более солидное вспоможение, которое тот величественно принимал в долг на вечные времена. Идея взаимного обмена визитами принадлежала Гаудеамусу. Сперва он внушил ее Кранцу, теперь старался заинтересовать Бервица: барон надеялся выиграть от более тесного сотрудничества обоих цирков, получая вознаграждение как с той, так и с другой стороны.
Предрассудки и антипатии Бервица не доставили ему, в сущности, никаких хлопот – его надежными союзниками были самолюбие и тщеславие директора. Как, это он-тo, Петер Бервиц, испугается состязания? Отступать, когда Кранц явился к нему на поклон со столь заманчивым предложением?! Словом, беседа закончилась так, как того хотел господин Гаудеамус: было условлено, что Кранц прибудет в Гамбург, посетит цирк Умберто, после чего оба директора встретятся в отеле для продолжения переговоров. С Кранцем в качестве «партнера» приедет господин Гаудеамус. Бервиц же изберет своим доверенным лицом кого-либо из здешних, человека, который не станет подымать шум, увидев двойную игру Гаудеамуса. После краткого раздумья Бервиц остановил свой выбор на капельмейстере Сельницком.
Ни одного репортера не оказалось на вокзале, чтобы описать гамбуржцам ту торжественную, поистине историческую минуту, когда два короля манежа впервые встретились друг с другом. Встреча была пышной. Барон фон Шёнштейн стоял рядом с Кранцем, величественный, как шеф протокольной части, а господин Сельницкий, в богатой шубе, выглядел подле Бервица тайным советником. Когда Кранц и Бервиц, держа шляпы в левой руке, шли навстречу друг другу, впервые проявилась общность их мышления – в голове у обоих разом мелькнуло: «Ишь, этот каналья тоже приобрел ради такого случая новый цилиндр!»
Директор Кранц, широкоплечий атлет с густыми черными усами под монументальным носом, протянул руку в желтой перчатке из грубой свиной кожи; руку директора Бервица обтягивала белая лайка. Пожатие было богатырским, перчатки едва не лопнули. Обменявшись любезностями, антрепренеры вышли на привокзальную площадь, где их уже поджидал Ганс с коляской, запряженной двумя липицианами. То были Орест и Кардинал, последние из упряжки, возившей некогда директорский экипаж; благодаря своему высокому ходу они уже издали бросались в глаза. Вначале Бервиц собирался приврать, сказать Кранцу, что это кладрубские жеребцы, которых он держит для своих личных надобностей, но потом вспомнил, что гость разбирается в лошадях и легко обнаружит обман. Господа уселись в коляску и с такой помпой покатили по городу, что даже видавшие виды полицейские брали под козырек, полагая, что это какие-то высшие государственные чины. Приехав в цирк, все тотчас отправились на конюшню. Приятно погреться с мороза! В конюшне было жарко, оба директора едва успевали отирать нот с багровых лиц и шей, сдавленных тугими крахмальными воротничками. Кранц еще дома решил не курить фимиама этому индюку Бервицу, но когда он вошел в конюшню и, глянув себе под ноги, обнаружил, что пол выскоблен и устлан длинной соломой, а ясли вымыты, отметил про себя, что конюшня у этого турецкого паши содержится в образцовом порядке. Кучера и конюхи стояли подле лошадей, одетые с иголочки, и отдавали честь проходившим мимо господам. «Хозяин ты неплохой, – думал Кранц, – но этими штуками меня не проймешь». Подойдя к ближайшей лошади, он погладил ее и незаметно взглянул на перчатку. Гм, ничего не скажешь, на перчатке не осталось ни пылинки. Немного погодя, остановившись перед липицианами, он вынужден был признать, что такой группы в его конюшнях нет. Его слабостью были тракенские кони, огневые, выносливые, пригодные ко всему; он ценил лошадей понятливых, сообразительных и терпеливых, за красоту же держал лишь нескольких жеребцов. Но тут, у Бервица, он понял, что специально подобранные группы лошадей одной породы не лишены своеобразной прелести. Господа нашли наконец тему для разговора; в сдвинутых на затылок цилиндрах и отмякших воротничках, они переходили от животного к животному, ощупывали мускулатуру, осматривали зубы и копыта, измеряли рост и длину лошадей, спорили о том, действительно ли сивые нерешительны, вороные – меланхоличны, а гнедые – диковаты; о том, что полезнее – вечернее или утреннее кормление и сколько литров воды можно дать лошади после выступления.