Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)
– Пан директор наверху? – с порога крикнула она привратнику.
– Да, сударыня. Репетиции уже закончились, – ответил пан Дворжак, удивленно глядя, как она, запыхавшись, бежит по лестнице.
– Надеюсь, у тебя найдется минутка свободного времени? – выпалила она, ворвавшись в кабинет мужа.
– Что случилось, Еленка? – удивился Вашек.
– Случилось такое… такое… у Петрика есть девушка!
– У Петрика? – Вашек изумленно поднял брови. В ту же секунду глаза его засияли, лицо просветлело, и с губ сорвалось радостное – Слава богу!
– Подумай, что ты говоришь?! – Елена остолбенела.
– Благодарю бога за то, что парнишка так возмужал. Это теперь единственный путь, который может привести его к здоровой жизни.
– Ты одобряешь это?!
– Конечно!
– Но как же я… Значит, я должна отказаться от последнего, что у меня есть?
Голос ее задрожал, по щекам потекли слезы, Елена упала в кресло. Вашек подошел и взял ее за руку.
– Еленка, – произнес он тихо и ласково, – но ведь это удел всех родителей: в один прекрасный день дети разлетаются из гнезда! Ты продолжаешь смотреть на Петра как на мальчика, а у него уже пушок на щеках.
Он утешал ее, как только мог, но надрывающие душу рыдания не прекращались. Елена ушла от мужа сломленная, в слезах. Она собиралась поговорить дома с Петриком, но квартира была пуста. Он бродил где-то с ней, с той золотоволосой девушкой. И тут в Елене созрело отчаянное решение, которое она уже чуть не приняла однажды. Она лишилась своей любви и опоры. Сколько полнокровных лет остается ей в жизни? Восемь? Пять? Три? Мозг сверлила назойливая мысль: скорей, скорей отсюда, надо спасать то, что еще можно спасти!
Через три дня после этого пан Дворжак зашел к пани Дворжаковой в кухоньку за привратницкой.
– У директора что-то стряслось, – с таинственным видом сообщил он. – Намедни директорша прибежала сама не своя и обратно шла заплаканная. А только что таким же манером припожаловал пан директор и велел не мешкая найти старого Караса. Верно, дома у них что-то неладно. Я так думаю, не случилось ли чего с молодым?
Вацлав Карас действительно метался по канцелярии, как затравленный зверь. Франц Стеенговер сидел у окна, страдальчески сложив руки и безмолвно качая лысой головой. Они ждали Антонина Караса. Тот рванул дверь и с порога спросил:
– Что случилось, Вашек?
– Беда, отец. Елена уехала.
– Что?! Куда?
– Пока не знаю. Должно быть, в какой-нибудь цирк. Велела отправить свою лошадь в Дрезден, но это, видимо, не конечная станция.
– О господи, не было печали!
– Вот записка от нее. Жить в Праге ей невмоготу, просит понять, что варьете не отвечает ее идеалам, и так как, мол, Петрик тоже отдаляется от нее, то она не хочет губить остаток своей жизни.
– Похоже, парень, она и впрямь поехала шапито разыскивать. Дай бог тебе силы не потерять голову. Выходит, снова нам жить холостяками. Правду сказать, не больно-то она радела о семье, цирк брал свое.
IX
Дядюшка Стеенговер был потрясен бегством Елены.
– Как могла она решиться на это! – вздыхал он, потирая лысину. – Бросить мужа, бросить сына, бросить имущество! Какая безответственность, подрывать дело, которое восстанавливает благосостояние семьи! Столько лет я проездил с цирком Умберто, но никогда не мог так регулярно переводить деньги на текущий счет. Наши ежемесячные балансы – одно наслаждение, а эта девчонка удирает в цирк!
Стеенговер боялся, как бы семейное происшествие не нанесло ущерба делу, которое он ставил превыше всего. Он уважал Вацлава за то, что под его командованием цифры прибылей в бухгалтерских книгах победоносно маршировали сомкнутым строем, а цифры расходов тщетно пытались атаковать превосходящие силы противника. Ни на один день не прекращавшаяся война между лагерем «приход» и лагерем «расход» щедро пополняла лагерь военнопленных – банковские счета Караса. Опасаясь, как бы личное горе не подкосило Вашека, Стеенговер предложил немедленно запросить телеграфом агентства и выяснить местопребывание Елены.
Вацлав воспротивился этому.
– Зачем выносить сор из избы? – ответил он Стеенговеру. – Выступления в цирке не утаишь; если у Елены есть ангажемент, мы вскоре о ней услышим. И тогда я постараюсь все уладить.
Бывшие тентовики поддержали его. Друзья сплотились еще теснее; госпожа Керголец, все три сына которой уже покинули родительский кров, вызвалась помогать Карасу по дому, а Петрик, повздыхав, опять начал разуваться и обуваться сам.
Предчувствие не обмануло Караса. Не прошло и десяти дней, как Керголец принес письмо от двух своих старших сыновей из Лейпцига. Они выступали там с номером «Кергол энд Кергол, эквилибристы на перше» в цирке Кранца и сообщали родителям о своем крайнем изумлении, когда в конюшне неожиданно появился жеребец Чао, а следом за ним и сама пани Карасова.
«Кранц был сам не свой от радости, – писали молодые гимнасты, – когда анонсировал ее выступления. Еще бы! Теперь он может похвалиться, что ангажировал последнюю Умбертовну. Но мадам выступает не под своим именем – в цирке ее зовут мисс Свит. Старику это не по нутру, и он ходит и всем рассказывает, что это – дочь Бервица. О мадам можно сказать одно: работает она что надо и имеет большой сюксе. „Высшая“ идет без сучка, без задоринки, о Чао и говорить нечего – такого коня днем с огнем не найдешь. Пани Карасова тоже удивилась, когда мы подскочили к ней. „Иисус-Мария, говорит, да никак это ребята Кергольца!“ – „Они самые, отвечаем, вот ведь где встретились!“ – „Да, бывает, – она нам на это. – Земля что манеж: такая же круглая“. Мы, конечно, ни о чем ее не спрашивали, хотя и охота было узнать, что такое приключилось. Пусть пан директор не беспокоится, уж мы постараемся, чтобы мадам было удобно, и за Чао приглядим. Чехов тут порядочно, шапитмейстером у нас Крчмаржик Йозеф – может, пан директор помнит его. Йозеф знает, что мадам Елена – жена директора Караса, и называет ее землячкой. Так напишите же нам поскорее, что случилось. With warmest love[183]183
С горячей любовью (англ.).
[Закрыть], преданные Вам Ваши „Кергол энд Кергол“».
Получив это известие, Карас тут же сел за стол и крупным ученическим почерком написал Елене письмо. Ему понятна ее тоска по цирку, он и сам предпочел бы работать на круге, не свяжи себя театром; он вовсе не упрекает ее, ему только больно, что она уехала, не посоветовавшись с ним. Как-никак у них сын, и разрыв между родителями может плохо отразиться на Петрике. Необходимо сохранить их прежние добросердечные отношения и отъезд Елены выдать за результат взаимной договоренности. Просто, мол, она вернулась на манеж раньше, чем предполагала, и будет ждать там, пока он, Вашек, дослужит в варьете предусмотренный контрактом срок. Потом они снова начнут разъезжать по белу свету и, если не случится ничего непредвиденного, возродят цирк Умберто во всем его величии и блеске.
Письмо это Карас послал не прямо Елене, а братьям Керголец, с просьбой купить большой букет фиалок и вручить его Елене вместе с письмом. Через неделю Вацлав получил ответ со следами слез; растроганная Елена принимала его предложение: «Ты все такой же добрый, рассудительный, ласковый Вашку, ты всегда понимал меня и находил выход из любого положения. Я очень страдала от одиночества. Я возненавидела это твое варьете, где мне не было места и где столько чужих женщин, которые временами интересовали тебя больше, чем я. Я ревновала; к ним, ревновала к театру, но теперь мне все видится в ином свете. Прошу тебя, продолжай делать свое дело, не позволяй такой ничтожной и взбалмошной женщине, как твоя Елена, выбить тебя из колеи. И если какая-нибудь из театральных звезд заинтересует тебя больше, чем полагается, – пользуйся случаем, я не вправе упрекать тебя. Я знаю, что бы ни случилось, ты – мой ангел-хранитель, ты позаботишься о судьбе нашего сына, оставаясь верным тому, что в нас всего сильнее и что зовется цирком Умберто».
Расстояние сгладило то, что мучило вблизи. Вашек и Елена переписывались, дружески делясь новостями. Вашек настоятельно просил Елену сделать все, чтобы Бервиц не узнал о ее службе у Кранца. Старик, по милости судьбы, продолжал здравствовать и даже несколько оправился, но известия о подобном триумфе своего многолетнего противника и соперника он не перенес бы.
Елена в каждом письме расспрашивала его о Петрике. Даже в пору бешеных скачек по свету она не переставала думать о нем и хотела знать о каждом его шаге. Петрик тем временем с отличием закончил гимназию и поступил в университет, желая посвятить себя изучению математических наук. Ни к заведению отца, ни к деятельности матери он не проявлял ни малейшего интереса; то и другое было ему чуждо, и он оставался равнодушен к их занятию, как к камням улиц, по которым ходил, погруженный в свои мысли. К кому юноша проявлял еще некоторую привязанность, так это к двоюродному деду Стеенговеру, начиненному цифрами, но тот заметно одряхлел и к вечеру частенько клевал носом над бухгалтерскими книгами, устало клоня в дремоте свою лысую голову. Рядом с ним сидел молодой подручный, пан Каубле, которому, согласно распоряжению Караса, надлежало контролировать мэтра и приходить на помощь всякий раз, когда стареющая память Стеенговера отказывала.
Жизнь Вацлава Караса снова потекла размеренно и спокойно, хотя и не без тревог; одна подготовка беспрерывно сменявшихся программ чего стоила! Но и ему и его людям постоянное напряжение доставляло даже удовольствие; всякий раз им словно бросали вызов, и нестареющий Вашку неизменно принимал его с боевым задором. Впрочем, если не считать чисто творческих волнений, то в театре и в самом деле царило спокойствие, лишь изредка нарушаемое извне.
Но однажды казалось бы незначительное обстоятельство вывело Караса из равновесия. Среди только что полученной корреспонденции он обнаружил открытку с изображением огромного океанского парохода. Подпись внизу гласила:
«Когда бьет тамтам,
Он зовет: сюда, сюда!»
Сержант Восатка
Карас повертел открытку в руках и понес показать ее друзьям из умбертовской бригады; те читали-перечитывали, въедались в каждое слово, но объяснения написанному не находили и только качали головами. Двустишие оставалось загадкой. Все смеялись, говоря, что, видимо, Ференц был под мухой, когда вспомнил о своих пражских друзьях, потому и нацарапал на открытке какую-то белиберду. Но Вашек не принял этой версии. Почерк энергичный и твердый, адрес и двустишие выведены тщательно, без единой помарки. Это обеспокоило Вашека. Открытка так и осталась лежать нерасшифрованной на его письменном столе. Вечером, ложась спать, он без конца повторял про себя:
– Когда бьет тамтам,
Он зовет: сюда, сюда!
Как-то поживает Ференц Восатка, бывший бродяга и авантюрист, ныне владелец большого гамбургского ресторана? Что нового в Гамбурге, который столько лет служил им пристанищем? Что поделывает – Вашку и в мыслях тихонько прошептал это имя – что поделывает Розалия? Его вдруг неодолимо потянуло туда, в дорогие сердцу, памятные места. Такое путешествие было бы полезно и в деловом отношении: гамбургское варьете славилось, недаром директора других театров специально ездили смотреть его программы. Впрочем, Вашек сознавал, что это только предлог, что в Гамбург его влекут не столько дела, сколько меланхолические воспоминания. Он все откладывал поездку на более удобное время, но чем дальше, тем настойчивее всплывали в его памяти слова Восатки. И ему показалось, что именно в этом свойстве манить человека вдаль и заключается их тайный смысл:
Когда бьет тамтам,
Он зовет: сюда, сюда!
И вот, в один прекрасный день, Вашек наконец решился: распорядившись на ближайшую неделю, он уехал.
Гамбург показался ему более внушительным, оживленным и шумным, чем несколько лет тому назад. Но не достопримечательности интересовали Вашека. Сердце звало его лишь в те места, с которыми были связаны воспоминания о цирке Умберто. Прежде всего он отправился на Репербан – взглянуть, что сталось с их зданием, но едва узнал это место. Широкая, красиво замощенная площадь простиралась там, где некогда среди островков чахлой травы стояли их яркие маренготты. Вокруг высились новые дома с роскошными ресторанами и дешевыми кафе, с театрами и концертными залами, с погребками и дансингами – мир бурных забав и дразнящих наслаждений; сонный и пустынный по утрам, он угарно расточает огни реклам и вывесок, как только наступит вечер, и Репербан, эта артерия веселья, словно кровью, набухает людской толпой. Репербан стала шире и совершенно изменила свои очертания, трудно было даже определить, где стояли тиры и карусели, где располагался цирк и куда выходило окошечко госпожи Гаммершмидт, с какой стороны была дверца каморки, в которой жил покойный Гарвей с рыжеволосой Алисой.
Тщетно останавливался Карас то здесь, то там, тщетно пытался ориентироваться. Он вспомнил, что как раз напротив центрального подъезда находилась таверна «Якорь», но какое там! – ее и в помине не было. Теперь там размещались американизированный бар «Элизиум» и поблескивающее никелем кафе-автомат «Сан-Суси», увенчанный виноградной лозой погребок «Гринцинг», где в сопровождении небольшого оркестра певцы из Вены исполняли народные песни, и дансинг «Батаклан» с витринами, заполненными фотографиями женщин. Ничто не напоминало о прошлом, все сверкало новизной, все было подчинено конъюнктуре и бездумному расточительству.
Карас отправился дальше, дошел до конца этой авеню наслаждений и свернул в кривую улочку. Он с нетерпением ждал, когда за углом покажется широкая полиглотская вывеска «Невесты моряка» – тихой бухты в бурной жизни Ференца Восатки, сержанта. Но, дойдя до угла, он оторопел: первый этаж дома носил следы недавней перестройки. Там, где во времена господства Восатки находились «Мексиканский залив» и «Карибское море», снова разместились магазины – канцелярский и булочная. Видимо, таверну опять ограничили одним «Путем провидения» – несколько столиков да стойка. Вместо броской рекламы Восатки над входом снова появилась прежняя облезлая и ветхая вывеска Мозеке.
«Умер сержант…» – мелькнуло в голове у Вашека, и сердце его сжалось.
Он бросился к двери, нажал ручку.
У входа, как и прежде, возвышалась стойка. За ней, свесив на руки седую голову, сидя дремала женщина. Услышав скрип двери, она подняла веки, и Вашек увидел большие, черные как уголья глаза, потухшие и застывшие, без искорки, без огня, который в них некогда пылал. Женщина, не шевелясь, смотрела на Вашека.
– Добрый день, – поздоровался Вашек. – Могу я видеть господина Восатку?
– Сержанта? – спросила женщина глубоким и сильным голосом, оставаясь недвижной, как статуя.
– Да.
– Его нету.
– А где он?
– Вы – кто? Уж конечно, не друг сержанта, для этого вы слишком молоды.
– Я Вашку.
– Вы… вы… Вашку?!
Потухшие глаза медленно скользили по нему.
– Так вы Вашку? Как вы изменились! Скажите, откуда сержант знал, что вы приедете?
– Он знал это?
– Очевидно. Он просил вам кое-что передать.
– Значит, он уехал?
– Уплыл.
– За океан? Помилуйте, да ведь ему уже за семьдесят!
– Семьдесят три.
– Куда же он уплыл? В Мексику?
– Нет, на Кубу, в Гавану или на Тринидад, смотря по обстоятельствам.
– Похоже, он собирается участвовать в восстании кубинцев против Испании, но оно было в прошлом году.
– Сержант тогда и уплыл.
– Но я три месяца тому назад получил от него из Гамбурга письмо!
– Совершенно верно. Это письмо отправила я, так он велел. Сержант сказал мне: «Если я не вернусь ровно через год, отправь письмо. А когда приедет Вашку, передай ему, что настоящий мужчина ради знамени не забывает о женщине, но и ради женщины не забудет о знамени. Я часто увлекался одним в ущерб другому, но теперь нашел наконец золотую середину».
Карас стоял, как зачарованный. Так вот каков тайный смысл двустишия:
Когда бьет тамтам,
Он зовет: сюда, сюда!
Восатка услышал бой кубинских барабанов, звавших на борьбу, и пошел на их зов. Но к чему это поучение? Может быть, сержант узнал о поступке Елены и во всем винит его, Вашека? Или он только предчувствовал нечто подобное и хотел предостеречь друга? Да, конечно, вряд ли он что-нибудь знал, уехал-то он больше года тому назад. Старые тентовики не переписывались. Значит, он только предполагал возможность кризиса и бил тревогу. Сержант был прав, Карас признал это. Не сходи он с ума со своим театром, он, вероятно, раньше распознал бы то, что назревало в Елене.
Голова его лихорадочно работала, но вот одна мысль оттеснила все другое.
– Госпожа Адель, – обратился Карас к сидевшей перед ним женщине, – восстание на Кубе давно закончилось победой – сержанту пора бы уже вернуться домой.
Женщина тем временем снова закрыла глаза и на этот раз даже не подняла век.
– Не знаю, что с ним случилось, – ответила она будто сквозь сон. – Жду. Торговля захирела без него. Я не могла объясняться с иностранцами, и они перестали сюда ходить. Я ликвидировала «Карибское море» и «Мексиканский залив», чтобы сохранить хотя бы «Путь провидения». Здесь я встретила его, здесь он впервые сказал мне: «Мío damasco». Сержант – мужчина, каких не было и нет на свете. Он сказал мне: «Жди!» – и мне не остается ничего другого.
Женщина умолкла. Карас придвинул стул, сел и закрыл лицо руками; Восатка, Ференц Восатка уехал в Америку умирать и лежит сейчас где-нибудь среди смуглых повстанцев. Мятежное чешское сердце, обретшее мир и покой под знойным тропическим небом.
В трактире стояла глубокая тишина, лишь из кухни доносилось мерное тиканье стенных часов. Но Карас его не слышал. Когда же оно дошло до его слуха, он провел рукой по лбу и встал.
– Госпожа Адель, – глухо проговорил он, – вы не знакомы с фрау Лангерман?
– Лангерман? – Супруга сержанта вновь открыла глаза. – Лангерман? Это не та, что была на похоронах Сельницкого?
– Как, Сельницкий умер?
– Да. Он умер в соседнем помещении, в «Ямайском заливе», как мы его называли. Пожаловался, что плохо себя чувствует, сел за рояль и стал играть «Марш Радецкого». Играл как-то вяло, а когда дошел до своего «Радецкий, Радецкий, бравый командир», голова его упала на клавиши, и – конец маршу… Все газеты о нем писали – он ведь не один год прослужил капельмейстером в цирке Умберто. Но на похороны пришла лишь одна старушка с дочкой. Сержант сказал мне, что это фрау Лангерман, которая свято чтит все, что связано с цирком Умберто.
– А где она теперь живет, вы не знаете?
– Нет.
– Попробую ее разыскать. Будьте здоровы, госпожа Адель. Дай вам бог счастья… А когда вернется… когда вы увидитесь с сержантом… передайте ему, что я не забуду его слов.
– Передам, Вашку. Будьте покойны.
Она закивала головой, и на лице ее впервые появилось некое подобие улыбки. Но веки Адели тут же смежились, и, уходя, Вашек видел, как она снова склонилась над стойкой, подобно надгробному изваянию.
Днем он по памяти нашел дом, где жила раньше фрау Лангерман. Вашек легко взбежал на четвертый этаж, но, когда увидел на дверях табличку с надписью «Фрау Лангерман, вдова», сердце его учащенно забилось и ноги задрожали. Под этой табличкой была прибита другая, медная, на ней значилось: «Тим Йоргенс». Карас позвонил.
Послышался шорох, дверь отворилась. Согбенная старушка в белом чепце удивленно подняла на него глаза, поправила очки и всплеснула руками:
– Mein Gott![184]184
Боже мой! (нем.).
[Закрыть] Вашку!
Он кивнул головой, шагнул к старушке и обнял ее.
– Господи, это он! Проходите же, вот неожиданность! Розалия дома, и муж ее – тоже. Вот она удивится!
Вашек быстро заморгал глазами, чтобы не заплакать, когда, войдя в кухню, увидел Розалию. Она похудела, осунулась, нос у нее заострился, она выглядела старше своих лет, выражение лица было озабоченным. Рядом с нею стоял ее муж, Тим Йоргенс, высокий, жилистый, голубоглазый блондин с редкими волосами, рулевой буксира «Штеллинген». Гостя ему представили как сына старого жильца и друга детства Розалии. Тим Йоргенс сердечно пожал Вашеку руку, фрау Лангерман собрала чай, и вскоре, преодолев смущение, хозяева и гость повели разговор о своей жизни. Йоргенс оказался весельчаком и каждый свой рассказ приправлял острой шуткой. Выпив два стакана чаю, в который он добавлял столько рому, что чай походил скорее на грог, Йоргенс взял стоявшую подле дивана гармонику и принялся тихо наигрывать. Он сидел с Розалией на диване, Вашку и фрау Лангерман – против них. Когда беседа иссякла, Тим Йоргенс запел: «Et wasen twei Kunnigeskinner…» Розалия прижалась к мужу, из глаз ее текли крупные, как жемчужины, слезы, всплакнула и фрау Лангерман… У Вашека снова защемило сердце. Своим приходом он только разбередил старые раны… «В половине седьмого идет поезд на Берлин», – вспомнил он. Взглянув на часы и извинившись, Вашек стал поспешно прощаться. Женщины упрашивали его посидеть еще, но Йоргенс их урезонил:
– Нет, детки, мы не можем задерживать господина Вашку. Расписание есть расписание, тут уж ничего не попишешь.
Прощаясь, мать и дочь снова расплакались.
– Ведь он был мне как родной сын… – оправдывалась перед зятем фрау Лангерман.
– Да я понимаю, мамаша, – гудел тот, – детская дружба – что может быть прекраснее!
Проводив Вашека до двери, он сказал извиняющимся тоном:
– Не обращайте внимания. Бабы – народ чувствительный. Семейное счастье размягчает!
– Да сопутствует оно вам всю жизнь! – с искренним чувством проговорил Вашек, пожимая ему на прощание руку.
Он сбежал вниз, выскочил на улицу, за углом остановил пролетку и велел отвезти себя в отель. По дороге он увидел кондитерскую, в витрине которой красовались корзины с вином. Вашек похлопал кучера по плечу и попросил остановиться. Стремительно войдя в лавку, он выбрал самую большую и роскошную корзину с рейнским, мозельским и шампанским, а также с шоколадом, финиками, фигами и апельсинами, дал хозяину адрес фрау Розалии Йоргенс, жены рулевого Йоргенса, уплатил, заехал в отель, быстро собрал вещи и в половине седьмого уже сидел в вагоне курьерского поезда, мчавшего его в Прагу.
Только в вагоне-ресторане Вашек спохватился – так он и не зашел в гамбургское варьете! Впервые в жизни ему придется продиктовать дяде Стеенговеру ложный отчет о своих деловых расходах.
X
Две золотистые косы стянуты в тугой узел, в уши вдеты бирюзовые серьги, рука провела пуховкой по шее, по лбу, два сияющих, блестящих глаза разглядывают в зеркале молоденькую, пухленькую, цветущую девушку, за спиной у которой материнские руки уже встряхивают вечернее платье из голубого шелка. Первый танцевальный вечер – вот причина упоительного волнения барышни Эмилии Костечковой и ее матушки пани Марии Костечковой, урожденной Варганаржовой, супруги фабриканта Ярослава Костечки, проживающего в Праге II, Тешнов, 17, склад и розничная торговля мужским бельем и галстуками – Прага I, Целетна, 47.
Когда обе дамы поздно вечером возвратились из танцевальных классов Линека, в двух окнах второго этажа их дома на Тешнове горел свет.
– Папочка еще не лег, – произнесла пани Костечкова, – папочка нас дожидается.
Действительно, пан фабрикант Костечка без сюртука и воротничка сидел, расстегнув жилет, в столовой за последней кружкой пива и читал «Народни листы». Круглая люстра с зеленой бахромой, подвешенная на зеленых шнурах, освещала покрытый белой скатертью стол с салфетками, отбрасывая мягкий свет на обитые плюшем стулья и стоявший в углу диван с турецким узором. Когда дамы вошли в комнату, пан Костечка опустил полотнище газеты, и в свете люстры появилось его продолговатое лицо с пенсне на мясистом носу; вьющиеся волосы разделены пробором, окладистая каштановая борода благодаря заботам парикмахера ниспадает красивыми волнами.
– До чего же было хорошо, папочка! – воскликнула Эмилия в дверях и, порхая по комнате, принялась оживленно делиться впечатлениями от своего первого «выезда в свет». Ей дали выговориться, а затем отослали спать. Она была необычайно возбуждена и все обнимала мать; та гладила и целовала ее.
– Я ждал тебя, мамочка, – произнес пан Костечка, обращаясь к супруге и постукивая пенсне о стол, – чтобы сообщить, что этот Фекете-Црнкович из Загреба, которого в Пеште звали Шварцем, все-таки вернул долг. Сегодня утром я получил от него полторы тысячи золотых. Прямо находка! Я когда еще списал эту сумму! Давно мне не делали подобных сюрпризов! И вот я подумал: не отложить ли нам эти полторы тысячи на приданое Эмильке.
– Ты у нас, папочка, замечательный. Сейчас, как никогда, мы должны позаботиться о ее счастье. Дело серьезнее, чем я думала.
– Уж не нашла ли ты ей жениха?
– Мне и искать не пришлось – жених сам объявился. Ну, раз уж у тебя сегодня такой удачный день, расскажу тебе все. Я сразу подумала, что этот Фекете-Црнкович – доброе предзнаменование. Полторы тысячи золотых – о, наш папочка умеет вести дела!
– Ладно, ладно… Так ты говоришь, ухажер сыскался?
– Сыскался… Как не сыскаться! Девочка-то что картинка, красавица, вылитый отец. Он давно за ней ухаживает. Любовь студента… Знаешь, папочка, в этом есть свое очарование. Сегодня он мне представился. Красивый, обаятельный юноша, отлично воспитан; он провожал нас до самого угла.
– Вот так история, мамочка. А кто он такой? Как его зовут?
– Петр Карас, папочка, будущий профессор.
– Профессор… гм… Не так плохо. Государственная служба, пенсия…
– Очень симпатичный и исключительно интеллигентный. Он даже стихи пишет, сегодня преподнес ей стихотворение – я взяла у Эмильки, чтобы показать тебе.
– Так, так. Значит, поэт. А-ля Врхлицкий[185]185
Врхлицкий Ярослав (Эмиль Фрида, 1853–1912) – чешский поэт и переводчик.
[Закрыть], а? Ну что ж, я не возражаю, пусть будет в семье поэт, благо его ждет приличное место… Мы теперь можем себе кое-что позволить. Кстати, с Врхлицким мы знакомы. Помнишь его? Не помнишь? Да ну, сухощавый такой, с отвислыми усами… Ты же сама его обслуживала, он купил тогда шесть фрачных сорочек «Экзельсиор» тридцать девятого размера и белый галстук – ему должны были вручать диплом доктора наук… Припоминаешь? Он хотел купить всего три сорочки, но я его уговорил: «Маэстро, ваша слава плюс почетное звание… Вам следует взять минимум полдюжины!» Он только кивнул. Очаровательный человек! Я веду учет таким покупателям, иногда очень полезно сослаться на знаменитых клиентов. Поэт и профессор университета – это уже марка. Так что если этот юноша – как, ты говоришь, его зовут? Карас? – тоже поэт и профессор, ну что ж à la bonne heure[186]186
В добрый час (фран.).
[Закрыть] я человек передовой, без предрассудков, раз пенсия обеспечена… Покажи-ка стишок.
Пан Костечка снова надел пенсне и развернул лист бумаги.
– Почерк у него разборчивый; правда, до каллиграфии еще далеко, завитушек, какие выводит наш счетовод, ему, пожалуй, не осилить, ну да ведь поэт – не писарь. Впрочем, пишет он вполне сносно для без пяти минут профессора. Среди наших клиентов есть такие профессора, что каждый раз приходится гадать, какую рубашку ему нужно – пикейную или из шифона. Да! Так, стало быть, стихотворение. Стихотворение, посвященное нашей Эмильке! Скажите пожалуйста!
Ну что ж. Мне кажется, что и сам Врхлицкий не написал бы лучше о нашей Эмильке.
Одобрительно кивая головой, фабрикант Костечка прочел еще три строфы.
– Вот, мамочка. Стихотворение, воспевающее нашу дочь. Кто бы мог подумать!
– Да, да, Ярослав, – с глазами, полными слез, отозвалась пани Костечкова, завладевая листком со стихами, – я вот читала там, у Линека, «О Незнакомка, Ваш чарующий бальзам…» и думала: «Боже мой, какое это счастье! Меня в молодости никто не воспевал…»
– Но, Мария, ты несправедлива. Зато я был мастер сочинять рекламу, этого ты не можешь отрицать. Когда мы у старого Джосса в Голешовицах налаживали производство первых в Австро-Венгрии крахмальных воротничков, вся реклама лежала на мне. Покойник Джосс всегда говорил: показать товар лицом – для этого нужен особый талант. А какой бум поднял я вокруг нашего белья «Экзельсиор», манишек «High-Life»[188]188
Высший свет (англ.).
[Закрыть] и галстуков – куда Врхлицкому! Каждому – свое! Ну, а этот юнец… из какой он семьи?
– Вот это-то меня немного и тревожит, – призналась супруга, – его отец, кажется, директор театра-варьете…
– Ах, это тот Карас, из варьете Умберто! Я знаком с его папашей, он иногда подсаживается к нашему столику в «Белом лебеде». Человек он простой, но занятный, его там все любят. А в варьете, говорят, дела идут неплохо. Деньжата у них, должно быть, водятся. Ну, об этом мы еще разузнаем. Поживем – увидим. Я Эмилькиному счастью не помеха.
Супруги Костечки отправились спать, но долго не могли уснуть.
– Папочка, ты спишь? – прошептала пани Костечкова.
– Нет. А что?
– Да видишь ли… Этот мальчик пишет в своем стихотворении: «Исполнены тоски по сладостному „Икс“»; что означает этот «Икс»? Я не понимаю.
– Ну, так называют что-нибудь неизвестное; говорят, например, господин Икс или господин Игрек…
– Так, ты думаешь, тут ничего… такого нет?
– А что тут может быть?
– Ну… мне показалось… Поскольку он говорит о тоске… Не означает ли этот «сладостный „Икс“», так сказать…
– Ах, вот оно что! Ну, господь с тобой! Едва ли. Он ведь еще совсем мальчик…
– Так ты думаешь, папочка, в этом нет ничего… предосудительного?
– Думаю, что нет, мамочка. А если и есть, то сказано об этом весьма недурственно… «Сладостный „Икс“»… Ха-ха-ха…
– Фу, папочка, какие мысли тебе приходят в голову…
– Мне? Разве я завел разговор об этом «сладостном „Иксе“»?
– Все вы, мужчины, одинаковы…
«Сладостный „Икс“»… Молчи уж, мамочка… мамусенька… Ты же первая об этом заговорила!
На следующий день фабрикант Костечка попросил своего приятеля и компаньона, пана Зальцмана, навести справки о Вацлаве и Петре Карасах, проживающих в Карлине. Информация была получена через несколько дней, и супруги Костечки с любопытством стали изучать ее:
«Карас Вацлав, директор театра-варьете Умберто в Карлине.
Интересующее вас лицо родом из южной Чехии. В 1890 году взял на себя художественное руководство театром в качестве нанимателя на самостоятельном балансе; за владельцем здания Ахиллесом Бребурдой остался ресторан. Оба предпринимателя, по-видимому, связаны взаимным участием в доходах. Интересующее вас лицо заслужило репутацию первоклассного специалиста, отлично знающего свое дело. Руководимое им заведение пользуется большим успехом, и процветание его неоспоримо. Семейное положение интересующего вас лица неясно. Его супруга, артистка Елена Карас, находится за границей, по одним сведениям – проживает у своих родителей, по другим – ангажирована в цирк. Впрочем, интересующее вас лицо ведет упорядоченный образ жизни, и состояние его превышает 100 000 золотых. Испрашиваемый кредит может быть предоставлен.
Карас Петр, студент университета, проживает в Карлине.