Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)
– Здесь вы с отцом посадили лиственничку, сколько лет прошло с той поры? Тогда тебе было ровно семь, дружище; значит, минуло шестьдесят два года. Здесь ты первый раз проехался на «пончике»; здесь схватился с Паоло; тут впервые гулял с Розалией, а там провожал старика Вольшлегера, который перевернул всю твою жизнь. Прав ли он был? Прав, Вашку, прав. Все сложилось не так, как он говорил, но ты правильно сделал, послушавшись его совета. Шестьдесят два года – срок немалый, но оглянись на пройденный путь, и тебе не придется краснеть.
Два дня Карас ждет с нетерпением. Ждет еще одну телеграмму. Он привлек к берлинскому дебюту внимание всех крупнейших агентств – неужели это не даст результатов? На третий день вместо телеграммы приходит письмо. Под впечатлением пережитого принцесса Лилили спешит поведать старому царю Габадею XV о памятном вечере: публика неистовствовала, после представления ее окружили антрепренеры и директора агентств, она не знала, на чем остановиться, и в конце концов на очень хороших условиях подписала контракт в Париж. «Объявилось также много принцев, они преследуют меня по пятам, но ни один из них не может сравниться с моим седовласым принцем Цинкапуром из страны Месопотамской, который похитил меня в Карлине и посадил на комод. Передай ему, мой дорогой, мой добрый король Габадей, что я осталась ему верна!»
– Итак, Париж, – произнес Вацлав Карас. – Неплохо.
После минутного раздумья он достал из ящичка с почтовыми принадлежностями лист бумаги и сел за письмо господам Отокару и Бржетиславу Бребурдам, владельцам театра-варьете в Карлине.
«Уважаемые господа! В конце мая 1925 года истекает срок контракта на аренду Вашего здания. Имею честь сообщить, что на сей раз я не смогу продлить контракт. Исполняется ровно тридцать пять лет с тех пор, как я принял руководство театром-варьете Умберто из рук Вашего незабвенного отца. За эти годы я вывел театр на первое место в Европе. Я благодарен Вам и Вашему светлой памяти отцу за дружеское содействие. Как сейчас слышу его „Клара Пахтова…“ Для меня было радостью работать здесь. В последние годы успех несколько ослаб, но не по вине театра. Вкусы широкой публики меняются, и варьете уже не так привлекает зрителя. Вы неоднократно предлагали мне дать в вашем театре ревю. Но, на пороге своего семидесятилетия, я не чувствую к этому призвания. Надеюсь, что сообщаю Вам о своем решении не слишком поздно и у Вас хватит времени не спеша подыскать замену нынешней антрепризы. Если же Вы пожелаете показать первое ревю в июне, я приложу все усилия к тому, чтобы в мае освободить сцену для репетиций. Обращаю, однако, Ваше внимание на одно обстоятельство: имя Умберто с моим уходом исчезнет с афиш. „Умберто“ – моя традиционная марка, Вы можете удостовериться в этом по первому контракту от 1890 года, и пользоваться ею могу только я. Вероятно, мне нет надобности заверять Вас в том, что я никогда не употреблю ее во вред Вашему заведению. Имя Умберто будет отныне жить в ином месте и в ином качестве.
Искренне преданный Вам
Вацлав Карас, антрепренер».
Молодые Бребурды ответили исключительно сердечным письмом: увы, они принимают к сведению решение директора и благодарят его за труды. Братья пространно воздавали должное заслугам Караса, просили не отказать им в советах до истечения срока договора.
«С первым номером расставания покончено», – подумал Вацлав, вкладывая письмо в папку с официальными бумагами. Затем он вызвал секретаря и продиктовал ему заявление для агентств, а также письма в МЕФЕДАРВАРЦ и МЕЖОРВЛАДЦИРВАР, которыми извещал о своем уходе с директорского поста и о ликвидации театра-варьете Умберто. Одно из этих писем и побудило президента О’Хара поместить в «Программе» упоминавшееся вначале сенсационное объявление.
Так начался последний сезон Вацлава Караса, самый радужный в его жизни. Дела приведены в порядок, все подготовлено к уходу, не нужно подписывать новых договоров, разыскивать новые номера. Артисты знали, что выступают в театре Умберто последний раз; если они и приедут еще когда-нибудь в Прагу, их уже не встретит обаятельный папа Карас, с незапамятных времен заботившийся об их благе. Исполнители менялись каждые две недели, но за кулисами прочно воцарилась атмосфера сердечной торжественности, словно каждую артистическую освещал меланхолический софит воспоминаний и разлуки; преодолеть грусть помогало лишь общение с людьми. Стряхнув с себя все заботы, папа Карас восседал на маленьких скамеечках в уборных и не мог наговориться – в этих беседах во всем своем многообразии вставал обширный и столь любимый им театральный мир. Словно перебирая четки, расспрашивал он артистов об их родственниках до третьего колена, прослеживая деятельность дядюшек и тетушек, зятьев и своячениц, двоюродных братьев и сестер, воскрешал в памяти судьбы племянников и партнеров каждой «фирмы», с любопытством выяснял, кто и куда выбыл из нескончаемого круговорота от города к городу. То были главным образом женщины, которые под фатой невесты покидали кулисы и манеж, отнюдь не отрекаясь от своей принадлежности к театру. Папа Карас не забывал этих обворожительных изменниц, интересовался жизнью каждой маленькой герл, которая когда-либо отстукивала степ на его сцене, а их достопочтенных мужей, некогда известных своими громкими титулами, числил в качестве свояков на периферии беспокойной и изменчивой артистической семьи. Его сердечные поздравления к свадьбе вызывали у новобрачной бурю воспоминаний, и, не в силах удержаться, она отвечала незабвенному антрепренеру пространными излияниями. Своим бывшим подопечным Карас писал с такой теплотой, точно они в самом деле доводились ему родственниками. Пожелай он теперь, на свободе поездить по свету, его как самого дорогого гостя восторженно приняли бы в любом уголке Европы, в бесчисленных поместьях и виллах, принадлежавших новоиспеченным княгиням, графиням и баронессам, супругам дипломатов, промышленников, всемогущих директоров; все они некогда блистали под его эгидой красотой и талантами. Бывшие артистки с неизменным радушием приглашали его к себе, и теперь, когда разнеслась весть об его уходе, Карас снова стал получать их благоуханные письма, полные признательности и… сожалений о потерянном мире кулис. К концу сезона письма с воспоминаниями и напутствиями хлынули со всех концов света – из Америки, Австралии, Индии, Японии. В любом варьете или странствующем цирке находились люди, которые с любовью вспоминали папа Караса и боялись оказаться последними среди тех, кто слал ему добрые пожелания. Перевязанные разноцветными лентами, пачки писем составляли предмет величайшей гордости старика Караса.
– Вот моя награда, – говорил он, подводя гостей к столу, на котором возвышались груды корреспонденции за несколько дней, – на афишах я печатал свое имя самым мелким шрифтом, но, как видите, оно известно и уважаемо во всем мире.
В начале мая Карас приехал в Будейовицы и тихим, погожим утром отправился по лесистым склонам в Горную Снежну. Раскидистая красавица лиственница у могилы отца и матери встретила его трепетом хвои. Долго стоял он, размышляя о бренности человеческой жизни, затем спустился в деревню, где у него никого уже не осталось, где никто его не узнавал. Дорогой ему встречались почти одни женщины, мужчины были в отъезде, странствовали с цирками. Карас улыбался – вот какие всходы дало семя, которое заронили они с покойным отцом… Он взглянул на церквушку, подошел к изгороди приходского сада – над ней все так же свисали ветви груш и черешен. Потом углубился в лес, добрел до ручья, где водились раки, в дубнячке невольно напряг зрение – не мелькнет ли в траве шляпка подосиновика. С детства знакомым лесом прошел он на немецкую сторону, дождался там автобуса и, удовлетворенный, возвратился в Будейовицы. Хорошо в горах, тихо и покойно, но ему уже не покинуть большого города – слишком свыкся он с его гулом, с ритмом его жизни.
Возвратившись домой, Карас обнаружил, что секретарь придвинул к заваленному письмами столу второй стол, на котором тоже громоздились пакеты.
– Прямо лавина какая-то, – встретил его пан Каубле. – Многие обещают приехать тридцать первого, проститься с вами.
– Все-таки мир хорош, дружище, и жизнь прекрасна, – воскликнул растроганный Карас.
– Получается так, – живо отозвался седеющий преемник Стеенговера, – человек годами создает свой собственный мир, и в один прекрасный день обнаруживается, что мир этот реально существует.
– Может быть, и так, голубчик, может быть, – кивал Карас, – но что же нам делать с гостями?
– Ума не приложу. Билеты давным-давно распроданы, а заявки продолжают сыпаться со всех сторон.
– Не дать ли нам дневное представление?
– Это невозможно, пан директор. Мы уступили помещение Бребурдам, тридцать первого у них генеральная. Пожалуй, единственный выход… если вы не пожалеете тысчонки-другой… устроить где-нибудь чай – днем, нечто вроде прощального приема.
– Прекрасно, голубчик. За деньгами для встречи с друзьями дело не станет. Ну, да я целиком полагаюсь на вас, пан Каубле, будьте так любезны, возьмите это на себя – с меня хватит корреспонденции.
И вот однажды шеф-редактор «Гласа народа» получил такое послание:
«Пан Вацлав Карас приглашает Вас 31 мая 1925 года в 17 часов на чай в зале отеля „Карлтон“».
Шеф-редактор повертел в руках пригласительный билет и потянулся к телефону.
– Алло, это «Глас лиду»? Дайте шефа, пожалуйста… Привет, Гонза, это Одвадил. Скажи на милость, ты не получал приглашения от некоего Вацлава Караса? Кто это такой? Это не бывший министр? Что, директор варьете? Но ведь там был какой-то Умберто?.. Тридцать пять лет, говоришь, директорствовал? Отродясь не слыхивал. Значит, не идем, он ведь не политик… Дашь об этом информацию в хронике? Правильно. Я тоже так сделаю. Ну, спасибо, Гонза, пока.
Шеф-редактор положил трубку и нажал кнопку звонка. Вошел посыльный.
– Пан Корноут, подкиньте-ка это пану Хлебенцу в хронику.
Минуту спустя в дверь постучали, и в кабинет, держа в руках приглашение Караса, вошел редактор отдела хроники.
– Пан шеф, вы переслали мне эту карточку… Не могли бы вы сказать, кто такой Вацлав Карас?
Шеф-редактор уперся руками в стол и отодвинулся вместе с креслом, выпятив могучий живот. Затем он воздел руки над головой и принялся распекать подчиненного:
– Послушайте, какой из вас к черту шеф хроники, если вы даже не знаете, кто такой Вацлав Карас! Он тридцать пять лет проработал в нашем районе, а вы о нем первый раз слышите! Так, по-вашему, делают газету?! Я… я сижу здесь как приклеенный, вылавливаю ваших блох, а вы меня еще спрашиваете, кто такой Карас?!
– К сожалению, я… это как-то ускользнуло…
– Ускользнуло, ускользнуло. Сколько раз я вам говорил, что нужно завести картотеку. Вацлав Карас – это знаменитый директор театра-варьете!
– Ах, вот как. А мне казалось, что там директором Умберто…
– Не позорьтесь, любезный, его имя значится на всех афишах.
Хлебенец выскочил из кабинета и сплюнул.
– Папаша Корноут, – обратился он в приемной к посыльному, – Бирхунд уже явился?
– Здесь. Пишет в репортерской.
Хлебенец зашел в репортерскую и остановился возле пана Палички, по прозвищу Бирхунд[192]192
От немецких слов «бир» (пиво) и «хунд» (собака).
[Закрыть].
– Слушайте, Пивопес, вот вам приглашение на чай в приличное общество, только смотрите снова не наклюкайтесь.
– Вацлав Карас? Кто это такой? Один Карас получил четыре года за кассу, но того звали Лекса, Александр…
– Вы, кажется, еще и пси-хо-лог, пан Пивопес. Будет взломщик приглашать вас в «Карлтон», как же! Карас – заслуженный директор, тридцать пять лет руководит варьете, а вы о нем первый раз слышите. Репортер называется! Положись на вас, с вами только газету для слепых делать. Все я должен знать! В общем, отправляйтесь туда и сварганьте из этого чая брандахлыст строк на тридцать пять, старику загорелось.
Как только за Хлебенцем закрылась дверь, Паличка яростно швырнул билет на стол.
– Как же, пойду я в пять часов в «Карлтон», когда «Виктория» играет со «Спартой». Решается судьба третьего места!
Он выбежал в коридор и приоткрыл соседнюю дверь.
– Здорово, культура! Театральная сенсация – директор варьете Карас устраивает прощальный чай. Шеф велел тебе состряпать строк тридцать пять, можешь даже лирики подпустить.
– Чепуха какая-то, – послышалось в ответ, – шеф заказал мне большую статью о генеральной репетиции в варьете, а теперь еще и на чай иди? Сейчас я ему звякну…
– Не надо, не звони, я все устрою…
– Ах ты скотина, так ты хотел отыграться на мне?!
Паличка захлопнул дверь и со злости чуть не разорвал пригласительный билет. Навстречу ему по коридору двигалась знакомая фигура.
– Рад вас видеть, пан Трунец, заходите, заходите.
– Добрый день, коллега Бирхунд. – В комнату, кланяясь и протягивая Паличке руку, вошел благообразный старичок. Пан Трунец сорок, лет служил хроникером в «Гласе народа», а двенадцать лет тому назад вышел на пенсию. Он прославился корреспонденциями о балах, похоронах и прочих чрезвычайных происшествиях; газете, согласно тогдашним требованиям, вменялось в обязанность перечислить возможно большее число участников, подробно описать дамские туалеты, подсчитать количество венков и лент с надписями. Милош Трунец основательно, набил руку, и его информации всегда отличались пространностью изложения. Именами и титулами он мог заполнить два, а то и три столбца. Трунец получал скромное жалованье и небольшой построчный гонорар. Знатное лицо с замысловатым именем и титулом на две строчки стоило шесть геллеров, из расчета три геллера за строку. Впоследствии гонорары упразднили, и репортер Трунец вместе с доходом потерял и славу. Правда, издатель несколько повысил ему жалованье, но Трунец все же чувствовал себя обиженным и уязвленным. С отменой гонорара отпала необходимость подсчитывать строчки – с той поры Трунец перестал читать газету. «Стану я портить глаза, – презрительно говаривал он, – я и так все знаю наперед». В действительности же он не знал ничего, поскольку ничем не интересовался. Он не мог отвыкнуть от своего старомодного слога, не мог приспособиться к темпу нового времени. Газета существовала помимо него, отделом хроники завладели молодые, энергичные парни, Трунец все ходил и ворчал: «Не ценят здесь старых, заслуженных газетчиков. Работа есть, но мне ничего не заказывают, все от меня скрывают». В пятьдесят пять лет ему дали пенсию. Он оскорбился, отнесся к этому как к вопиющей несправедливости, поносил газету на чем свет стоит, но ежедневно приходил в редакцию, надеясь получить хоть какое-нибудь задание. Ему оставили ненужный стол, за который он усаживался и… засыпал. Проспав или продремав два-три часа, он одевался, сокрушенно констатировал: «Опять ухожу ни с чем», учтиво прощался с молодыми коллегами и брел домой. Он не понимал, что происходит вокруг, не разбирался во внутриредакционных переменах и настолько плохо знал новых людей, что всерьез называл их по случайно услышанным прозвищам. Вот и теперь он был уверен, что Паличку зовут Бирхундом.
– Пан Трунец, вы-то мне и нужны! – воскликнул Паличка. – Не помните ли вы Вацлава Караса?
– Как же, как же, пан коллега, был такой позументщик на Перловой улице – кандидат в гласные от старочехов.
– Холодно, холодно…
– Другой Вацлав Карас жил на Малой Стране, перчаточник, у него еще дочь утопилась… Третий держал похоронное бюро в Смечках, раз у него лошади с катафалком понесли… Не тот? Ну, тогда каменотес со Слованов, у которого надгробье украли!
– Нет, не то.
– Так ведь этих Карасов в Праге… Может быть, советник верховного суда чешских земель? Того тоже звали не то Вацлавом, не то Болемиром, точно не скажу, я всегда путаю эти имена. Тоже не тот? Ну, тогда, может, колбасник или директор варьете…
– Горячо! Горячо! Он самый.
– Вот видите, старый Трунец знает свое дело. А с чего это вы о нем вспомнили?
– Директор Карас приглашает вас на чай.
– Как, он еще жив? Я думал, он давно уже помер.
– Нет; вот приглашение, шеф очень просит вас написать строк тридцать.
– Конечно, конечно, отчего не написать. Видно, бывает работенка и для Трунца, но почему-то в этом доме от меня все скрывают. Будет сделано, можете не сомневаться. Вот только не знаю, уложусь ли я в тридцать строчек. Послушайте, коллега, давайте я напишу так, как мы писали в прежние времена, а вы потом сократите. Когда этот чай? Завтра?
Почти всю ночь пан Трунец не спал от волнения. Утром он впервые за много лет снова нарезал четвертинками бумагу и очинял карандаши. Приглашали на пять часов, но уже в два он вышел из дому. По дороге, дабы подкрепиться, репортер заглянул в три погребка, осушив в каждом по стакану вермута и стопочке сливовицы. В отель «Карлтон» Трунец прибыл слегка навеселе.
– Пресса, – представился он какому-то официанту. – Где тут журналисты?
– Не знаю, ваша честь, сейчас я позову пана секретаря.
– Пожалуйста, пап редактор, милости просим, – приветствовал его секретарь Каубле. – Так вы от «Гласа лиду»? Очень приятно. Единственный пока представитель прессы.
– Чего вы хотите от нынешних писак. Молокососы! Простите, а по какому случаю торжество?
Секретарь в двух словах пояснил, в чем дело, и пригласил репортера в большой зал. Увидев избранное общество, Трунец остановился ошеломленный. С противоположной стороны зала тоже была лестница, и по ней спускались все новые и новые гости. Вдоль перил стояли билетеры театра-варьете в красных и синих ливреях.
– Не угодно ли чаю, пан редактор? Или сначала коньячку. Коньячку, не правда ли? Одну минутку. Присаживайтесь, отсюда вам будет хорошо видно.
Трунец огляделся.
– Блестящее общество, великолепные туалеты… Не откажите в любезности назвать присутствующих. Я абсолютно никого не знаю. Кто, к примеру, та дама в красном муаре?..
Трунец уже вооружился карандашом, бумага лежала перед ним на столике.
– Это графиня Зеллинген-Вальденхорст, пан редактор, в девичестве La Bella Josma – исполнительница танца живота. А вон та пожилая дама со страусовыми перьями в прическе – княгиня Кальдини, бывшая прима-герл во второй труппе Тиллера. Молодая, в желтом шелку, – супруга шведского посла барона Свенсона, изумительная эквилибристка из Duo Jansen and Maud. Старушка рядом с ней – вдова шталмейстера Кергольца, наездница Алиса Гарвей, а три господина справа – ее сыновья, владельцы всемирно известного цирка Кранца. Молодая дама и синем, с которой они беседуют, – барышня Елена Крчмаржикова из Горной Снежны, лучшая наездница в их заведении. Официант, еще один курвуазье пану редактору. Рядом с Еленой Крчмаржиковой стоит Эдмон Гамбье, потомок знаменитой семьи укротителей, а дама, что сейчас повернулась к нему, – бывшая русская великая княгиня, с недавних пор она снова выступает как ксилофонистка. Полный господин с кружкой в руке – Любичке-Сайлони из Берлина, генеральный секретарь МЕФЕДАРВАРЦа, а те двое, которым он о чем-то рассказывает, – жонглеры «Жан и Жан», Цикарт и Церга, тоже из Горной Снежны. По лестнице спускается супруга бременского банкира Либельта – искусный трансформатор, а господин, сопровождающий ее, – коммерции советник Штейниц, владелец берлинского «Эдема». А это – фабрикант Костечка с супругой…
– Белье «Экзельсиор», Тешнов, не так ли? – вставил Трунец, продолжая строчить; наконец-то он услыхал знакомое имя!
– Совершенно верно, и с ними их зять, профессор университета доктор Карас с супругой, математик с мировым именем…
– Этого я не знаю. В мое время он еще не был персоной…
– Та цветущая красавица – маркиза Бредуэл, она работала всего лишь ассистенткой у иллюзиониста Спельтерини. А вот девушка, что идет за ней, – из старой цирковой семьи, зовут ее Альберта Гевертс, она жонглер… Извините, я вас на минутку покину – меня зовет господин О’Хара, президент нашей артистической ложи. Я скоро вернусь. Официант, еще один курвуазье.
Впервые за эти полчаса Трунцу удалось поднять голову от исписанных листков. Зал уже кишел гостями, а по лестнице все спускались и спускались дамы и господа. Репортера охватило блаженное чувство, будто вернулись времена его былой славы и люди с положением снова увивались вокруг него и совали ему в карман визитные карточки с двадцатикроновой бумажкой в придачу, чтобы он не забыл их «среди присутствовавших высокопоставленных особ…»
Трунец наслаждался, коньяк был превосходный, в зале стоял приятный гул. Час послеобеденного сна давно уже минул. И теперь, когда репортеру перестали диктовать, сладостная усталость овладела им, и старина Трунец за четвертой рюмкой коньяку тихо уснул. Когда он очнулся, все уже было кончено, лампы в большом зале были притушены, уборщицы расставляли по местам столики и стулья, в углу официанты подсчитывали чаевые.
Так вот и случилось, что даже единственная газета, направившая на этот памятный прием своего корреспондента, осталась без информации, и мы не можем процитировать ни одного документа и сообщить, кто прибыл на чай помимо названных лиц и какими овациями было встречено появление папа Караса; какую речь произнес президент О’Хара и сколько было провозглашено здравиц. Вацлав Карас покинул свое пражское поприще. Предчувствие не обмануло его: равнодушное общество не заметило его ухода, зато те, кто знал старого антрепренера, с любовью и благодарностью слетелись к нему со всех концов Европы.
Не имея возможности обрисовать событие с документальной точностью, мы тем не менее хотели бы упомянуть об одном сюрпризе, который явился для Вацлава Караса апофеозом торжества.
Все тосты были уже произнесены, и папа Карас, раскрасневшийся и сияющий, переходил от одной группы гостей к другой, как вдруг дверь распахнулась и в зал, в сопровождении сухощавого смуглого мужчины, вошла молодая красавица в дорожном костюме. Оглядев собравшихся, она бросилась прямо к Карасу:
– Деда… дедушка…
– Люда!
Старый Карас заключил внучку в объятия и расцеловал.
– Какими судьбами? Ты приехала специально на торжество? Молодчина! Вот сюрприз так сюрприз! Ну, как дела? Ты прекрасно выглядишь! Такая элегантная…
– И ты по-прежнему здоров, свеж и весел – как я рада! А теперь позволь торжественно сообщить тебе, добрый царь Габадей, что приехала я не одна, а вместе с молодым принцем Цинкапуром…
Людмила обернулась и взяла за руку своего спутника.
– Дедушка, я помолвлена…
– Жених!
– Да. Граф Марио Палачич. А это – мой очаровательный дедушка.
– Счастлив познакомиться с вами, господин директор!
Молодой человек с усиками поклонился и протянул руку старому антрепренеру. В ту же минуту по спине его пробежали мурашки: розовощекий старик, продолжая улыбаться, пронзил его ледяным взглядом; острее этих сузившихся зрачков не могли бы глядеть даже глаза хищника. Впрочем, лед тут же растаял от потеплевшей улыбки Караса.
– Рад вас видеть, господин граф. Стало быть, сюрприз двойной! Подите-ка сюда, дети, выпьем шампанского по этому случаю. Твои родители уже ушли, им тут было не очень интересно. Они знают о вашей помолвке?
– Нет, дедушка, ты первый. Тебе я давала обещание – и тебе первому должна была сообщить, что сдержала его.
– Будьте здоровы, дети, будьте счастливы!
С трогательной торжественностью они подняли бокалы.
– А теперь я хочу спросить тебя о самом главном, Люда: что дальше? Не собираешься ли ты бросить сцену?
– Нет, дедушка. Мы с Марио уже все обдумали. Я откажусь от ангажемента, но время от времени буду выступать с концертами в больших европейских городах. Марио влюблен в мои композиции и мечтает о том, чтобы я продолжала танцевать. Он такой хороший, дедушка, такой чуткий…
– Значит, Людмила Умберто будет существовать и впредь?
– Да.
– Тогда все в порядке. Нельзя допустить, чтобы потухла искра божья, чтобы исчезло такое имя, – понимаешь? Я отказался от него ради тебя. А где вы думаете поселиться?
– В поместье Марио, дедушка, в Годмезё-Вашархей, у Сегеда.
– Что, что?! А как фамилия Марио? Палачич? Уму непостижимо! Невероятно! Да известно ли вам, граф, что вы уже третий Палачич, влюбляющийся в девушку из рода Умберто?
– Я и не подозревал этого, господин директор.
– Удивительный случай, прямо – перст судьбы. Ну, да я расскажу вам эту историю за ужином в честь вашей помолвки. Ведь у вас в Годмезё-Вашархей завод липицианов?
– Да, господин директор.
– Значит, я не ошибся. Первые липицианы цирка Умберто, о которых я тебе рассказывал, Люда, были питомцами конюшен Годмезё-Вашархей. Тавро: большое «П» с короной, выжженное на левом бедре, правильно?
– Совершенно верно.
– Надеюсь, дедушка, – произнесла Людмила с сияющими глазами, – ты приедешь взглянуть на них? Мы с Марио были бы счастливы, если б ты вообще остался у нас.
– По совести говоря, я предполагал дожить свой век в Праге. Но представься случай снова заняться лошадьми… Я, дети, немало повидал, узнал, испытал и должен сказать, что самое прекрасное – это работа с лошадью. Конь – изумительное животное, благородное, совершенное…
На Вашека нахлынули воспоминания, и глаза престарелого наездника зажглись. Он вдруг увидел их всех сразу: малюток Мери и Мисс, огненного Сантоса, добродушную Адмиру, Шери, на котором гарцевала Агнесса, Еленкиного Аякса, буланую Валентину, кокетливую Дагомею, Лепорелло, Сириуса, Кисмета – бесконечную вереницу лошадей, которых он боготворил с детства.
– Кони… Кони… – повторял он с нежностью, и взгляд его блуждал в далях прожитой жизни. – Вы были украшением цирка Умберто… Были и остались… моей единственной любовью…
– Вот видишь, дедушка, – ласково подхватила Люд-мила, – а лошадки ждут тебя у нас, в Годмезё-Вашархей, у Сегеда. Там ты найдешь и липицианов, и чистокровных английских, и беговых, и тяжеловозов, каких там только нет лошадей… Конюшни огромные, но, для того, чтобы они завоевали европейскую известность, нужна опытная рука.
– Ах, Люда, это было бы прекрасным завершением моей жизни. Может быть, я и приеду. Думаю, что приеду, девочка. Да, да, непременно приеду.
– Там для тебя есть все, дедушка, ты будешь вполне счастлив. Только конюшни пока без названия. Впрочем, Марио уже решил, как их назвать.
– Как же, господин Марио? Это весьма существенно, – обратился Карас к молодому графу.
– Они будут носить имя, которое звучит для меня красивее всех имен, господин директор, и которое, как я только что узнал, было предназначено мне самой судьбою: имя Умберто.
– «Конюшни Умберто»! – воскликнул семидесятилетний Вашку. – «Конюшни Умберто»! Дети, еще бокал! За их процветание! Воистину замечательно, как это имя, переходя от одного к другому, живет и не увядает, словно ему предначертано бессмертие. Ни дать ни взять – новоявленный феникс! Зверинец, цирк, варьете, балет, а теперь конюшни скаковых лошадей! И каждый раз нечто такое, чем люди занимаются не только ради хлеба насущного – их неодолимо влечет к высотам огонек совершенства! Вот за это-то я почитаю и люблю имя Умберто! Ваше здоровье, дети! Мир прекрасен, огонь неугасим – цирк Умберто будет жить вечно!