Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
Что может быть лучше летних вечеров на лоне природы, в кругу этих людей?! Прихватив попоны, обитатели «восьмерки» выбираются из тесного фургона и растягиваются где-нибудь за повозками на зеленой траве; над ними высокий свод ночного неба, воздух сотрясают любовные трели кузнечиков, воспоминание за воспоминанием всплывают в памяти, мужчины ведут неторопливую беседу, и Вашек готов их слушать хоть до зари. Позднее лето таит и другие соблазны… Они движутся по сельской местности, и страсть деревенского мальчишки побеждает гордость наездника: Вашек нет-нет, да и отбежит в поле нарвать гороху или маку. Когда же приближается осень и дни становятся короче, мародерская страстишка пробуждается и в сержанте Восатке: он уводит товарищей подальше от бивака, разводит в поле костер и печет картофель, подобранный на уже убранных участках. Дубы и буки золотятся и рдеют, белоствольные березы сбрасывают со своих крон золотые динары, лица всадников опутывает пряжа бабьего лета, и вскоре на движущуюся медленной рысью кавалькаду низвергаются потоки воды; Ар-Шегир, сидя на голове у Бинго, нараспев бормочет молитвы, останавливающие дождь; закутанный в платки и шали Ахмед Ромео при виде заходящего в тучу солнца бубнит суру Сабу: «Мы обрекли себя на скитания по нашей земле. Езжайте безбоязненно своим путем, днем и ночью».
Все знают, что дождь, неумолчно барабанящий по брезенту шапито, возвещает близкий конец их странствий, их веселого бродяжничества. В середине октября нужно уже возвращаться на зимние квартиры. Для иных это означает уход из цирка и разлуку. Грусть невольно охватывает уезжающих, когда они мглистым утром торопятся к голодным животным. Зато господин Бервиц расхаживает, выпятив грудь и потирая руки: все-таки он купил деревянное здание на пустыре возле Репербан и велел привести его в порядок. Теперь он полновластный хозяин зимнего помещения. Впервые цирк Умберто будет зимовать в собственной резиденции.
XI
Оба Караса с радостью перебрались на квартиру к фрау Лангерман. Наконец-то можно вытянуться на соломенном тюфяке, на настоящей кровати! Вдова встретила их необычайно радушно. С тех пор как исчезла из Гамбурга чешская артель, дела фрау Лангерман шли из рук вон плохо. О мильнеровских каменщиках, равно как и об успехах Карасов в цирке, она ничего не слыхала, на квартирантов ей не везло – ни одного солидного постояльца, всё перелетные птицы, по большей части матросы да безработные стюарды. Переночуют ночь-другую и, за неимением денег, перебираются на какую-нибудь посудину или в ночлежку. Незавидная клиентура! С Карасами словно вернулось доброе старое время. К тому же изменилось их положение в обществе. Раз господин Карас играет в оркестре – стало быть, он артист, в этом вдову никто не смог бы разубедить. Она благоговела перед музыкой. Покойный господин Лангерман так чудесно играл на гармонике! У нее слезы наворачивались, когда они вместе сидели в кухне, на столе благоухала домашняя сдоба, и рулевой Лангерман, аккомпанируя себе на «рояле моряков», напевал: «Et wasen twei Kunnigeskinner. De hadden enander so leef…»[111]111
«Наследники юные трона, друг в друге не чая души…» (диалект. нем.).
[Закрыть]
Вытянувшаяся за год Розалия вытаращила глазенки, увидев в дверях Вашека, и от радости выронила куклу. Вначале Карас-младший держался исключительно серьезно, с достоинством взрослого мужчины, давно уже покончившего с детскими глупостями. Но вся важность вскоре слетела с него. Увлекшись игрушками Розалии, он снова превратился в мальчугана; куклы, миниатюрная кухонная плита и игрушечная лавочка дали толчок его безудержной фантазии. Восемь месяцев прожил он среди взрослых, приспосабливался к ним, работал с ними, и у него все меньше оставалось времени для беззаботных игр; теперь в кухне фрау Лангерман, на кушетке и под столом, для него на четыре месяца вновь приоткрывалась завеса детства, от которого он отрекся. В цирке Вашек по-прежнему был поглощен своими многочисленными обязанностями, разговаривал с мужчинами как взрослый, чертыхался, сплевывал, едва не начал курить, но в обществе Розалии он словно оттаивал, становился мягче, приобщаясь к ее интересам; над тряпочной куклой он словно отдыхал от своей преждевременной искусственной зрелости. И лишь страсть командовать не покидала его, он всюду норовил быть главным, стремился подчинить себе Розалию. У той было, к счастью, преданное и кроткое сердце, девочка восхищалась решительностью Вашека и охотно мирилась с его нововведениями. Так, кукольная комнатка превратилась у них в цирковой фургон, игрушечная лавка – в зверинец, маленькая коляска – в клетку для тигров. Все, чем владела Розалия, все, чем она жила, Вашек воспринял по-своему, и оба они оказались в новом, еще более заманчивом мире.
Одного только Вашек не мог одолеть – букваря. У Розалии уже была такая книжка – с картинками, с большими буквами, со словами, разделенными на слоги. Вашек помнил некоторые готические буквы, другие знал нетвердо; теперь он взялся за дело со свойственным ему упорством, ежедневно читая по букварю и заучивая наизусть целые страницы. Отец не мог помочь ему в этом честолюбивом предприятии, но вслед за Карасами у фрау Лангерман поселился и Буреш. Он каждый вечер подзывал Вашека к столу и учинял ему экзамен, заставляя читать по-немецки. Затем он вытаскивал одну из своих книжек и декламировал полюбившиеся стихи или просил об этом Вашека. Они читали стихи по нескольку раз, пока те не начинали звучать в ушах у мальчика песней.
Шла в монастырь красавица
В один из черных дней.
К калитке приближается,
Спешит, звонит красавица,
Выходит сторож к ней.
Порою стихи наводили на мальчика ужас:
У обочины старуха,
На клюку припав, стоит,
Одноглаза и беззуба,
Взгляд совиный, горб торчит.
Все лицо ее в морщинах,
Руки высохли, как плеть…
Иногда им действительно попадалась песня. Натолкнувшись однажды на такие певучие стихи, Буреш заявил: «Так все пропадает», и на другой день купил у старьевщика потемневшую от времени гитару. Натянув струны, он настроил ее и, к удивлению присутствующих, взял несколько довольно благозвучных аккордов. Затем придвинул к себе книжку и мягким голосом запел:
– Уж месяц с небесного свода
Ночной покой осиял.
Не спит Бржетислав-воевода —
Он страстью нежной пылал,
К Юдифи страстью пылал.
Вашек не понимал и половины того, о чем говорилось в стихах. В них встречалось много странных, незнакомых слов, которые долго оставались для него загадкой, хотя он и ощущал их волшебство и величавую мощь. Когда он произносил:
– Дворяне всех гербов: льва, звезд, орлицы —
Подняли над главой десницы, —
это действовало на него облагораживающе и возвышало его. Слушая чешские стихи, он как бы снова входил в снежненские леса – в их зеленый сумрак, синеватые тени, золотистое сияние; за незнакомыми словами крылось нечто таинственное и манящее. Мальчик упрашивал Буреша читать еще и еще. Они перебрали все книжки, пока Буреш не вытащил однажды вечером последнюю – маленький томик, потрепанный и захватанный, – и не принялся декламировать из нее. То было длинное-предлинное стихотворение, самое длинное из всех, какие Вашек слышал, и самое непонятное. Начиналось оно с того, что чехи – хороший народ, затем говорилось о майском вечере на синем озере – это было замечательно! Потом появился какой-то разбойник. Когда его вели на казнь, он крикнул, чтобы поклонились за него прекрасной, горячо любимой родине. Что было дальше, Вашек так и не узнал; когда Буреш дочитал до этого места, голос его задрожал, и он не смог продолжать[112]112
Имеется в виду патриотическая поэма «Май» чешского романтика Карела Гинека Махи (1810–1836).
[Закрыть]. Вашеку показалось, что Буреш заплакал, но утверждать этого наверное он не стал бы. Тентовик неожиданно поднялся, сунул книжку в карман, нахлобучил шляпу и вышел. Возвратился он поздно ночью, и фрау Лангерман на другой день, смеясь, спрашивала, не хватил ли он вчера лишнего. Впоследствии Вашек тщетно умолял Буреша прочесть еще разок «ту, майскую»; Буреш отказался наотрез – мол, эта книга не для мальчика. Так Вашек толком и не узнал, про что длинный загадочный стишок, но еще долго не мог его забыть.
Чтение стихов той зимой в Гамбурге стало неотъемлемой частью их вечернего досуга. Днем о них нечего было и думать! Казалось бы, с окончанием турне, когда отпала необходимость устанавливать и вновь снимать шапито, работы должно было поубавиться, но уехало много сезонников, и на плечи тех, кто остался, легли заботы о животных и ежегодный зимний ремонт. Антонин Карас тоже был принят на один сезон, и Керголец собирался куда-нибудь пристроить его на зиму. Но предпринимать что-либо ему не пришлось: Карас подкупил Бервица своими резными фигурками, которые удачно дополняли убранство цирка. Кроме того, существовал еще Вашек – довесок, в некотором отношении тянувший больше, нежели основной кусок. Особенно теперь, когда дело шло к самостоятельным выступлениям.
Вашек с помощью старого Ганса осваивал номер: дрессированные на свободе пони. Лошадки были хорошо обучены, сложные фигуры выполняли без заминки, нужно было только привыкнуть к ним, подготовить себя к любым случайностям. На первых репетициях Вашек волновался, голова его пылала от возбуждения, и шамберьер поминутно вырывался из рук. Через несколько дней, однако, он успокоился и быстро приноровился к короткому бичу – райтпатчу, который принес ему директор: Бервицу хотелось, чтобы номер Вашека действительно походил на выступление настоящего дрессировщика. Вашек снова принялся за дело – подбадривал лошадок зажатым в правой руке шамберьером, задавал темп, а райтпатчем в левой замедлял бег и выравнивал ряд. «Пончики», кругленькие и блестящие, словно вынутые из стручка горошины, внимательно следили за каждым его жестом. Ганс, стоя за барьером, контролировал малейшее движение своего питомца, требовал, чтобы мальчик во время работы был подтянут и собран, как настоящий дрессировщик, не расставлял ног, не горбился. И вот наступил день, когда на пони надели новую сбрую из желтой кожи, украшенную круглыми серебряными бляшками, головы увенчали золотыми и серебристыми султанами, а Вашека нарядили в маленький черный фрак. В тот день он не находил себе места от волнения: во-первых, ему не терпелось всем показаться, особенно тем артистам, в чьих уборных стояли венецианские зеркала, отражавшие его с головы до ног; во-вторых, он очень боялся упасть и испачкать или порвать новый костюм. Но со временем все страхи улеглись, и наконец в праздничную рождественскую программу был включен и его номер.
Ассистенты у выхода собрались превосходные; все артисты, натянув белые перчатки, превратились в униформистов, чтобы придать больше блеска первому выступлению своего маленького друга. Между занавесом и манежем выстроились в два ряда одетые в нарядные униформы капитан Гамбье, Пабло Перейра, Джон Гарвей, господин Гамильтон, оба Гевертса, Ар-Шегир, Ахмед Ромео с Паоло, господин Баренго, господин Ларибо и весь экипаж «восьмерки» за исключением Караса, который любовался на сына сверху. У ближайшей к выходу ложи стояли директор Бервиц с Гансом, а на приставленных к ложе стульях сидели госпожа Бервиц, Еленка и госпожа Гаммершмидт. Маститые ассистенты нагнали на Вашека больше страху, нежели публика в зале, но когда он миновал их, когда отвесил первый поклон и щелкнул шамберьером, приглашая лошадок, волнение его как рукой сняло. Он повелевал со спокойной уверенностью, без колебаний, и к концу, когда ему стали аплодировать за фигурные перестроения, уверенность его перешла даже в легкую браваду, как у опытных, вполне полагающихся на себя дрессировщиков. Зрители были без ума от маленького артиста, аплодисментов им показалось мало, и они, топая ногами, кричали: «Браво!» То был большой успех, намного превзошедший успех других номеров новой программы. Лишь в конце – и то по вине госпожи Гаммершмидт – произошла небольшая заминка: из самых лучших побуждений вдова послала Вашеку букет. Никто не предусмотрел такой возможности, и когда Ганс посреди манежа вручил букет Вашеку, тот с ужасом обнаружил, что ему недостает одной руки. Растерявшись, он не сразу сообразил, что нужно делать, на мгновение смешался, и тут вдруг обнаружилось, какой это еще, в сущности, ребенок. Но именно это обстоятельство особенно тронуло зрителей и вызвало новую бурю оваций. За кулисами Вашека схватил в охапку великан Гамбье; донтер подозвал Ларибо, и оба француза, подняв своего Вашека на плечи, пронесли его сквозь толпу аплодировавших служителей и артистов.
Вскоре появился директор Бервиц в полковничьем мундире; он похлопал Вашека по плечу, назвал его молодчиной и просил передать отцу, чтобы тот зашел завтра в канцелярию. Госпожа Бервиц потрепала мальчика по щеке. Еленка потрясла ему руку, а госпожа Гаммершмидт чуть не задушила его своими объятиями и поцелуями. На лестнице, ведущей в оркестр, стоял отец и трубил не в трубу, а в носовой платок, утирая при этом глаза. У входа в конюшню павлином расхаживал Ганс, держа речь перед коллегами:
– Ну, что я говорил? У старого Ганса нюх на хорошие номера, он сразу учуял, чем тут пахнет, – то-то, сосунки! Такого сюксе не было уже много лет!
В мгновение ока Вашек вырвался от женщин, помчался к Гансу и, крикнув: «Ганс – ап!», длинным прыжком кинулся в объятия старого конюха и с детской пылкостью расцеловал его в обе щеки.
– Но-но-но, Вашку! Что это еще за выдумки! Вот уж ни к чему! – защищался тот, и слезы величиной с горошину текли по его щекам, капая на униформу.
Бедный Ганс! Он и не подозревал, что еще ожидало его в этот день его величайшей славы. После представления директор собственноручно, перед всеми конюхами, вручил ему завернутый в глянцевую бумагу красный жилет с золотыми пуговицами. Ганс расчувствовался, немедля надел жилет, долго бегал по конюшне без сюртука, а после работы принарядился и заявил, что уж сегодня-то он утрет нос этим голодранцам с ипподрома. То было находившееся на другом конце Репербан заведение с шестью кобылами, которое посещали пьяные матросы да солдаты с девицами легкого поведения – катались за грош на коне, изображая из себя рыцарей. Сомнительное заведение, пропахшее не столько конюшней, сколько расплесканным пивом, одно из последних прибежищ ночных гуляк, где нередко случались драки и поножовщина. И все же это было заведение с лошадьми, и конюхи из цирка любили посидеть с конюхами ипподрома за кружкой пива, похвастаться, показать себя. Туда-то и направился Ганс в красном жилете, но Репербан изобиловал трактирами, и в каждом из них он встречал знакомых, которые до сих пор ничего не знали о красном жилете. Куда занесла его нелегкая, в какой переплет он попал – одному богу ведомо. В половине третьего ночи полицейские привезли Ганса в цирк Умберто и сдали на руки Алисе Гарвей – помятого, избитого, в разодранном сюртуке, без воротничка. Левая рука его была изрезана стеклом, на правой зияла глубокая ножевая рапа, он прихрамывал на правую ногу, на голове красовалась чужая шляпа, над левым глазом – огромный фонарь. Пока Алиса вела его в конюшню, чтобы уложить на сено, и выговаривала ему, Ганс не обронил ни звука. Только когда девушка собралась уходить, он остановил ее, медленно расстегнул при свете фонаря сюртук, с трудом вперил в Алису один глаз и, подняв палец, изрек: «Все это ерунда… Тех троих увезли тепленькими… Главное – жилет в полном порядке!»
Наутро за липицианами и вороными ухаживал в основном Вашек. Вскоре после уборки пришел директор. Он остановился возле обмотанного бинтами Ганса и покачал головой:
– Ганс, Ганс… Не думал я, что ты такая свинья!
– Свинья, господин директор, – грустно подтвердил Ганс, – самая последняя свинья, но, извините, исключительно от радости. И-с-с-с-ключительно от радости. В жизни не бывало такого дня, как вчерашний.
– Что же мы скажем полиции, если придут выяснять?
– Не придут, господин директор, не придут. Дело-то было на ипподроме. Они ноги протянут, ежели станут разбирать там каждую ссору. Нужно только подыскать для ипподрома трех конюхов, чтобы лошади не остались без присмотра.
Несмотря на истерзанный вид, вечером Ганс снова отправился в красном жилете выпить пивка. На этот раз его пригласил Карас и обитатели «восьмерки» «спрыснуть» успех Вашека. Друзья отправились в «Невесту моряка», где их радостно приветствовал Мозеке. Карас трижды заплатил за всех. Он не мог не сделать этого. Ведь утром, когда он зашел в канцелярию, директор объявил ему, что решил ангажировать Вашека на амплуа наездника. Это было в его правилах: лучше предложить самому, чем дожидаться, пока от тебя потребуют. Дешевле обходится, да и впечатление производит. Подобно большинству, Карас, не раздумывая, с почтительной благодарностью согласился на предложенную директором сумму. Речь шла о нескольких марках, но ведь Карас всю жизнь довольствовался крейцарами и трониками! Все, что сын зарабатывал в цирке, казалось ему даром небесным. Двадцатипфенниговиками за обход публики Вашека больше не баловали – львята подросли, но прежние Карас-отец припрятал все до единого. Теперь он сможет присовокупить к ним марки; Вашек пока ни в чем не нуждается, пусть лучше скопится малая толика к тому времени, когда он уйдет из цирка. В глубине души Карас не переставал надеяться на это, успехи и удачи Вашека радовали его, но шипы старых предрассудков бередили нутро добропорядочного каменщика. Ни с кем не делясь своими мыслями, он питал надежду на то, что в один прекрасный день они с сыном найдут общий язык и покинут цирк, чтобы заняться дома делом более солидным. Одно лишь смущало Караса – судьба мильнеровской артели. Где он только ни справлялся – никто, даже Гейн Мозеке, который первым получил бы какие-нибудь вести, ничего не знал. Ушли, исчезли, пропали, и никто на протяжении целого года слыхом о них не слыхал.
В конце зимы Карас не раз вспоминал Мильнера – скоро тот начнет обходить деревни и собирать артель. Может быть, земляки еще застанут его здесь; может быть, они встретятся, и это решит дело. Пока же он не смел и заикнуться об уходе – все твердили ему об успехах Вашека, о том, что мальчик совершенствуется день ото дня, что номер его будет просто находкой для весеннего турне. О гастролях уже ходили всевозможные слухи, господин Гаудеамус «не слезал с седла», поговаривали, будто на этот раз цирк отправится на восток – в Польшу и другие места. Терзаемый сомнениями, Карас решил положиться на волю божью. Появится Мильнер до их отъезда – он непременно вернется к прежней работе; угодно судьбе, чтобы они уехали раньше, – ничего не поделаешь, придется дожидаться другого случая. Одно было плохо: строительство в Гамбурге приостановилось. В свободные минуты Карас бродил по безлюдным строительным площадкам в городе и предместьях – его так и тянуло туда! – и убедился, что ни одна кирка не коснулась их, не говоря уже о мастерке. Если земляки и объявятся, им, пожалуй, опять придется туговато. Сознавая это, Карас инстинктивно держался за цирк, видя в нем пока единственное спасение.
Так, раздумывая о себе и о Вашеке, продолжал он колебаться до тех пор, пока однажды солнечным днем Керголец не отдал распоряжения переселиться в фургоны. Мильнер все не появлялся, и оба Караса, распрощавшись с фрау Лангерман и Розалией, вторично отправились путешествовать с цирком Умберто.
XII
Уезжали почти все участники прошлогоднего турне, в том числе и Ахмед Ромео, столковавшийся с принципалом о новом девятимесячном ангажементе. Зато «восьмерка» едва не лишилась одного из своих выдающихся обитателей: сержант Восатка подвергся сильнейшему искушению отколоться от друзей, бросить бригаду и даже цирк.
Как-то раз, когда все сидели у Мозеке за кружкой пива, болтая и посмеиваясь, Восатка вдруг запнулся на полуслове и замер, устремив взгляд к дверям. Все оглянулись и увидели мужчину весьма своеобразной наружности: черный, пузатый, нос картошкой, рот до ушей – целый цыпленок влезет! – губы оттопырены, будто в усмешке, правый глаз тоже смеется, левый заплыл, щеки и подбородок покрыты густой щетиной, лоб и нос в темных разводах, точно грязью испачканы. Ражий детина с отвислым брюхом долго смотрел в их сторону, затем лицо его расплылось в улыбке, и он двинулся к ним, в то время как Восатка медленно поднимался, словно толстопузое видение гипнотизировало его. Мужчина подошел к столику, щелкнул каблуками, козырнул ладонью наружу и хриплым, как из бочки, голосом прогудел:
– Генерал Восатка, сержант Лебеда имеет честь явиться!
Восатка тоже стоял по струнке; лихо вскинул он три пальца правой руки к изуродованному уху и звонко отчеканил:
– Генерал Лебеда, сержант Восатка к вашим услугам!
После чего оба протянули руки, заключили друг друга в объятия и облобызались, крича наперебой:
– Amigazo! Qué alegria! Cielos vaya una sorpresa![113]113
Дружище! Какими судьбами! Само небо посылает нам эту нежданную радость! (исп.).
[Закрыть]
Наконец Восатка высвободился из объятий толстяка и обратился к сотрапезникам:
– Дорогие сеньоры, потеснитесь и дайте присесть этому хрупкому созданию. Засим разрешите представить: сиятельнейший сеньор дон Хосе Лебеда из Глубочеп, мой самый верный amigo[114]114
Друг (исп.).
[Закрыть] во всей Центральной Америке. Как-никак мы там друг друга в плен взяли! Помнишь, Пепик, сражение у горы Пико дель Эспуэло?
– Еще бы не помнить, Ференц! Вот была история!
Все, разумеется, тотчас пожелали узнать, что это была за история. Как только друзья расселись, Восатка начал:
– Достопочтенный синклит, я не люблю распространяться о своих подвигах. Но вам, коногонам, все же не мешает знать, что за человек ездит с вами по этому прогнившему Старому Свету. Тем паче, в наличности главный свидетель. Да, так вот, значит, дело было в Гондурасе… или в Гватемале?
– Нет, Ференц, в Никарагуа, – пришел ему на помощь пан Лебеда, – шапки-то у нас были с перьями.
– Проклятие! Совершенно справедливо, в Никарагуа… Умопомрачительная республика, сеньоры. Вся сплошь заселена москитами и метисами. Как раз в то время там была какая-то политическая катавасия, и в стране оказалось сразу два президента: президент Коладор и президент Альмирес. Как это случилось – ума не приложу, я тогда был еще гринго, иностранец, поскольку только что приехал из Коста-Рики, где мы вот с Пепичком революцию делали. В Никарагуа я встал на сторону президента Коладора, провозгласившего, что позор страны можно смыть только кровью. То была речь в моем вкусе, и я вступил сержантом в его армию. Главнокомандующим был генерал Чинголо, верный патриот. Армия росла довольно быстро, но беда в том, что нет-нет, да и разбежится какая-нибудь часть. Правда, потом солдат, как правило, удавалось уговорить, так что численность армии вскоре достигла астрономической цифры. Мы думали сперва – одна эта цифра нагонит страху на врага, но президент Альмирес готовился к сражению и назначил главнокомандующим генерала Платудо. Ну что ж, думаем, драться так драться. И только из Колумбии прибыло несколько ружей и три пушки, мы тут же и выступили. В городе Матагальпа нам сообщили, что генерал Платудо продвигается в направлении Рио-Гранде. Генерал Чинголо решил разместить в Матагальпе свою штаб-квартиру, вспомогательные службы и выслать оттуда часть войска навстречу неприятелю. Командиром этого отряда, господа, был назначен ваш покорный слуга, сержант Восатка. Я получил человек двадцать milicianos[115]115
Здесь: бойцов (исп.).
[Закрыть] и приказ. Утром мы выстроились на площади перед церковью, генерал Чинголо приехал на белой кобыле, обнажил саблю и произнес речь. «Сержант Восатка! – энергично воскликнул он. – Идите и уничтожьте гидру сопротивления. Сражайтесь храбро, как подобает идальго. Закон должен восторжествовать!»
И я двинулся навстречу врагу. Вот так была расположена Матагальпа, над ней – гряда холмов, за холмами – сьерра, а посреди нее гора Пико дель Эспуэло. Немного дальше протекала Рио-Гранде. Добрался я с двадцатью метисами до горы и обнаружил там кебраду – овраг по-нашему, промытый весенним паводком. Вдруг слышим крики, смотрим – на другой стороне этой самой кебрады промелькнули несколько оборванцев с перьями на шляпах и мигом попрятались за обломки скал и кактусы. Господа, мы натолкнулись на неприятеля!
– Господи Иисусе, – вырвалось у Малины, – экое наваждение! Это вроде того, как я однажды нес медведям хлеб и увидел возле клетки тигра.
– Ну нет, господин маршал конюшен, не сказал бы! – возразил Восатка. – Мы-то все-таки были армия!
– Что же ты предпринял? – осведомился Керголец.
– Я приказал изготовиться к бою.
– Вот это да! – похвалил Малина. – Мне бы такое и в голову не пришло.
– То-то! Правда, я мог и не отдавать приказа – все мои двадцать milicianos уже успели попрятаться так, что я сам никого не видел… Так вот и началось сражение у горы Пико дель Эспуэло.
– Убитых много было? – поинтересовался Карас.
– Много. Особенно кроликов. Повылезали из нор, ну мы и давай по ним палить, те – с одной стороны, мы – с другой, вдоволь полакомились печеной крольчатиной. Заодно пристрелили и мула. А те коршуном похвалялись. В общем, стреляли без передышки, но людей, к счастью, не задело. Так мы сражались под горой Пико дель Эспуэло примерно с неделю. Продвижение неприятеля было, несомненно, приостановлено. Никарагуа могло надеяться на лучшие дни. Зато для нас наступило трудное время: кролики разбежались, и нам пришлось питаться одной кукурузной похлебкой. Тут я решился на крайнюю меру: послал к неприятелю парламентера с предложением сдаться в плен. Парламентер вернулся с ответом, что неприятель, в свою очередь, ждет этого от нас и самое разумное – встретиться обоим командирам завтра в три часа дня в кебраде и договориться обо всем. Получив столь рыцарское приглашение, я в три часа спустился в эту яму и форменным образом заржал: мне навстречу скатился этот вот бочонок – Пепичек Лебеда!
– Вы были у тех? – ужаснулся Малина.
– Угу. Да и я вытаращил глаза, когда увидел Ференца. Мы с полгода ничего не знали друг о друге.
– Представляете, господа, как мы обрадовались этой встрече в балке. Мы тискали друг друга и не могли наговориться. Кричали в один голос: «Вот здорово, вот умора, теперь ты мой пленник!» Ну, а потом три дня судили да рядили. Дело-то было нелегкое. Я пробивал путь закону, он пробивал путь закону, и вот встречаемся на полдороге. Но не успели мы договориться, как наше воинство разбежалось…
– Им жрать было нечего, – хохотал Лебеда, – вот они и дали тягу, как те кролики!
– А мы остались, – продолжал Восатка. – Одни-одинешеньки среди гор Никарагуа. И порешили, что битва у Пико дель Эспуэло кончится полным поражением президента Альмиреса и что Пепик будет моим пленником. Мы приняли это решение из стратегических соображений: город Куигальпа был далеко, а Матагальпа – рукой подать, и так как нам очень хотелось есть…
– А главное – пить, – хохотал Лебеда.
– То мы отправились в Матагальпу, условились, что у трактира, неподалеку от города, Пепик спешится и пойдет по городу возле меня, на манер пленного. В трактире мы съели по куску queso de chancho – это что-то вроде зельца, и я возьми да спроси, почему, мол, не видно солдат, ведь в городе штаб-квартира. А трактирщица – мне: дескать, уже четыре дня, как все кончено, народ прогнал президента Коладора, а генерал Чинголо сидит в тюрьме. «Caramba! – говорю я Пепику. – Вот она, ирония судьбы: теперь ты поедешь на коне, а я буду изображать пленного, и да здравствует Никарагуа!» И тут Пепик мне сказал – я позволю себе, достопочтенный государственный совет, обратить ваше внимание на то, какой это был мудрый ход, – Пепик мне сказал: «Теперь, Ференц, мы урвем кусочек». Глянул он этак на трактирщицу и небрежно бросил: «Пошлите-ка, матушка, кого-нибудь к патеру и алькальду, пусть приготовят встречу; скажите, что два офицера из армии, победившей в битве у горы Пико дель Эспуэло, прибыли занять город».
– Шельмы! – стукнул Керголец по столу. – И вас не накрыли?
– Какое там! – отозвался пан Лебеда. – Ни галунов, ни нашивок у нас не было, все зависело от того, как держаться. Рискнули, в общем.
– Ну, и чем же все это кончилось?
– Чем? – переспросил Восатка. – Въехали мы в город с помпой, как два идальго, алькальд с городскими советниками и патер с капелланом встречали нас, все рассыпались в любезностях – пожалуйте, ваше превосходительство, дозвольте, ваше превосходительство. Вечером в нашу честь закатили банкет, а после него – бал…
– Красивые женщины? – полюбопытствовал Керголец.
– О! – Восатка только возвел глаза горе. – Что скажешь, Лебеда? Отменная была ночка, а?
– Cielos, vos sabés – qué chiche! [116]116
Одним небесам известно, до чего хороша! (искаж. исп.).
[Закрыть]
– Чем же все-таки кончилась эта история?
– А кончилась она тем, что мы наутро приказали освободить генерала Чинголо, отобрали двух лошадей получше, якобы для прогулки верхом, и после торжественного обеда у патера махнули через границу в Гондурас.
– Э-эх, – выдохнул пан Лебеда, – вот было времечко! Новая Гренада, Коста-Рика, Никарагуа, Гондурас, Гватемала, Юкатан, Мексика, Техас, Аризона – сколько их было этих революций, переворотов, войн! Вот была жизнь, вот повеселились!
– А что, Санта-Ана еще в живых?
– Не могу сказать, дружище.
– Что это за святая? – заинтересовался Буреш.
– Хороша святая, – ухмыльнулся Восатка, – самый лютый диктатор Мексики, Антонио Лопес де Санта-Ана, генерал. Сверг полдюжины президентов, пока сам не всплыл на поверхность и не затеял войны со Штатами. Зверь пострашнее, чем кошки нашего Гамбье. Повоевать под его началом было недурно, а, Пепик?
– Отменно. Помнишь, какая была резня у Контрераса и у Чурубуска? Пресвятой Диего, и драпали же мы от американцев! Кажется, там ты и оставил ухо?
– Нет, ухо – это уже в Чапультепеке.
– Разве ты был в осажденной крепости и сдался?
– Я – сдался?! Я удрал от них, поплатившись, правда, за это половиной уха – частицей моей неотразимой красоты. Помнишь, мы потом встретились в Пуэбло?
– Верно, верно. Я уж забывать стал. Ты ведь собирался тогда на юг?
– Точно. Север заграбастали великие державы, вот я и направил свои стопы в Уругвай, к Гарибальди. Партизанская война там была еще в разгаре. Но Гарибальди уже собирался в Европу, и я махнул с ним.
– А я, дружище, подался в другую сторону. На север. В Калифорнию. Вот где была житуха! Там нашли первое золото. Много золота. Страх как много! Только приходилось головой рисковать. Мне бы оттуда не выбраться, если б не дружок. Ты не знал такого Хокинса? Парень что надо. Он в Эквадоре был, когда тот отделился от Колумбии. Постарше нас с тобой.
– Хокинс? Какой-то Хокинс заправлял в Панаме, когда я служил там.
– Может, он и был. Это все его края, хотя родом он с севера – настоящий калифорнийский молчун. Не говорил, а сразу стрелял! Если б не он, не унести мне ног из Фриско. Там собрались такие головорезы, что его превосходительство Санта-Ана – ягненок по сравнению с ними.
– Сколько ж ты там прикопил золотишка, мамелюк? Подкинул бы нам слиточек на бедность.