Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
Елена понимала не все, о чем с такой убежденностью говорил хозяин дома. Но она любовалась его еще довольно свежим лицом, горящими глазами, холеными усами и белоснежной жокейской манишкой. Вольшлегер напоминал ей одного из тех благородных маркизов, о меценатстве которых ходили легенды. «Не раздумывая, вышла бы за такого старика», – мелькнула у нее сумасбродная мысль. Вашек тоже не стал бы утверждать, что все понял правильно, но обостренными чувствами он ощущал – перед ним подлинный мастер царственного искусства верховой езды и дрессировки. И он благоговейно ловил каждое слово говорившего.
– Филлису раз пришла в голову остроумная мысль: повесить лошадям спереди таблички: одной – табличку со знаком сложения, другой – со знаком равенства, и перестраивать их на ходу так, чтобы каждый раз получалась сумма. Например: один плюс два равняется трем или два плюс три равняется пяти. Дело оказалось не из простых, но Филлис довел его до конца и добился успеха. Однако мне этот номер не нравился. Идее Филлиса нельзя было отказать в оригинальности, но ей явно недоставало поэзии. Я никогда не любил математику. И низводить прекрасные создания до роли живых цифр мне просто-напросто претило.
– А какой из своих номеров вы считаете самым красивым, маэстро? – спросила Агнесса.
– Самым красивым… гм… Когда-то я обучил «высшей школе» четырех молоденьких девушек. Я, знаете, не ограничивался выращиванием лошадей, я пестовал и чистокровных женщин. Это куда сложнее, но трудности-то меня и привлекали. И вот однажды мне повезло: у меня собрались четыре самых очаровательных существа, какие только видел свет. У них были роскошные волосы цвета воронова крыла, большие черные глаза и ярко-красные губы; а стройны они были, как принцессы. И в каждой из них била ключом и рвалась наружу пылкая молодость. Я почел своим долгом создать из столь редкостного материала нечто из ряда вон выходящее. Прежде всего я попробовал их в кадрили, одев в легкие, газовые платья, но из этого ничего не получилось. И тут меня осенило. Я сшил им четыре бордовых костюма: длинная юбка богатыми складками ниспадала на бок лошади, из узких лифов белыми лилиями сверкали плечи. Посадил я девушек на черных как смоль английских жеребцов. Уже один вид их производил неотразимое впечатление: юбки покрывали лошадей, словно рубиновые чепраки, драпируя вороного коня и белоснежную женщину как некое двуединое сказочное существо. Затем я разучил с ними медленное испанское болеро. Девушки щелкали кастаньетами, а на стройных ногах коней глухо позвякивали бубенчики. Обычная кадриль – но сколько патетики и страсти было в этой четверке вздыбленных коней и властно укрощающих их наездницах, в улыбках, взорах девушек, в каждом движении, в каждом звуке! То была уже не верховая езда, а подлинная поэма.
– И долго эти дамы выступали? – спросила Елена.
– О нет, совсем недолго. Если мне память не изменяет – меньше года. Зрелище было слишком чарующим. Не прошло и года, как все четверо вышли замуж. Не за своих, конечно: две – за дворян, одна – за банкира, а четвертая – за какого-то дипломата. Обычный горестный финал, когда произведение искусства создается из человеческого материала. Эти сумасшедшие мужчины влюбились в ночную бурю и каждый оторвал себе по кусочку тучи. А потом еще удивляются, отчего это в цирке перевелись чудеса… Словом, они… загубили мой номер. С той поры я отказался обучать девушек. Неблагодарная работа! Нужно обладать стойким сердцем циркового артиста, чтобы не поддаться соблазнам любви и до конца исполнить свой долг.
– Значит, маэстро, вы не признаете верховного права любви? – вкрадчиво спросила Агнесса.
– Не признаю, мадам, если это право наносит хоть малейший ущерб нашему делу. Совершенство достигается лишь путем наиполнейшего самоотречения. Мы, жрецы древнего циркового искусства, должны найти в себе силы отказаться от всего, что уводит нас в сторону. Мы отреклись от домашнего очага, мирских дел, от спокойной, удобной жизни в безопасности, от уверенности в завтрашнем дне, от условностей и бог знает от чего еще. Мы поставили себя вне общества. Этим должно гордиться, это величайшее благо, но это же и проклятие. Мы отдали себя под власть иных законов, нежели те, что повелевают людьми, и потеряли право на тихое счастье. Каждый из нас так или иначе играет со смертью и ежедневно репетирует, чтобы выяснить, как далеко он может зайти в этой игре. Мадам, это нельзя назвать нормальной жизнью. Даже рыцари средневековья, даже солдаты во время войны не ставят жизнь на карту день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Это делают лишь люди особого ордена, имя которому – цирк. И тот, кто посвятил себя этому ордену, не имеет права влюбляться. Не имеет права разрывать узы нашего братства. Мы не принадлежим самим себе, каждый из нас тесно связан с другим и может либо укрепить, либо ослабить целое. Любовь в нашем братстве лишь тогда оправдана, когда она не ослабляет, а укрепляет его. Таков закон изгоев. Нынче его не соблюдают, и оттого паше искусство приходит в упадок. Люди, которые были способны пожертвовать ради него всем на свете, один за другим сходят в могилу, зато все больше становится тех, кто стремится жить по общечеловеческим нормам. Каждый такой человек открывает доступ в свое сердце самому коварному для нас врагу – страху.
Вашек побледнел: разговор принял неожиданный оборот. Не знай он, что встреча эта случайна, он и ее счел бы коварной интригой. Но перед ним сидел ветеран манежа, каждому слову которого он верил с первой же минуты, и этот человек, сам того не сознавая, вонзал нож в сердце Вашека. Юношу охватил страх, ему было не по себе, в глазах у него помутилось, голос, произносящий приговор, казалось, доносился откуда-то издалека. При мысли о том, что директорша не преминет ухватиться за эти слова, у Вашека останавливалось сердце. Но, к своему удивлению и радости, он услышал, как она, поднимаясь, отвечает чуть дрожащим голосом:
– Извините, господин директор, что я прерываю вас. Но дело уже идет к вечеру… Не хотели бы вы осмотреть наши конюшни? Вам это, наверное, будет интересно. А потом, если вы ничего не имеете против, отужинаем у нас – еще разок перекусите в маренготте. Мой муж будет рад познакомиться с вами.
– Мадам, более приятного приглашения я получить не мог. Для нас, старых идеалистов, клич «Коня! Коня! Королевство за коня!» – звучит совершенно по-особому.
На стоянке Петер Бервиц приветствовал конкурента своих предков со всей величественностью эмира белых коней. Господин Вольшлегер тотчас предложил ему перейти на ты. Агнесса и Елена, извинившись, удалились на кухню, а Вашек поспешил к клеткам, чтобы приготовить корм для своих питомцев. Петер с гостем направились к конюшие. Как только Бервиц откинул полог палатки, изнутри донеслось удивленное:
– Боже! Господин Вольшлегер! Возможно ли это? Маэстро… Маэстро!
Конюх Ганс, белый как лунь, бросился навстречу гостю с простертыми руками и сияющим лицом. Господин Вольшлегер остановился, внимательно посмотрел на старика, силясь что-то вспомнить, и вдруг произнес:
– Ганс! Я не ошибаюсь? Ганс! Как поживаешь, старина? Да ты еще при деле… Рад, что узнал меня.
– Как не узнать, – от волнения конюх начал даже заикаться, – разве ж я мог забыть господина Вольшлегера – ведь я столько лет прослужил у вас! Маэстро приметил меня… обучил… Ввек не забуду… Какая честь для нашей конюшни! Такой гость! А я не захватил красного жилета…
Господин Вольшлегер похлопал Ганса по плечу, сказал, что это не столь важно, и двинулся дальше – его манил запах конюшни. Когда он увидел длинную вереницу лошадей, глаза его зажглись. С уверенностью знатока направился он к лучшим экземплярам. Бервиц горделиво выпятил грудь: внимание Вольшлегера привлекли именно те кони, которых и сам Бервиц ценил больше всего. Даже по лошадям было заметно, что в конюшню вошел гроссмейстер. Вольшлегер щелкнул языком, крикнул – и беспокойные жеребцы тотчас насторожились. Их искрометные глаза пристально следили за маленькой фигуркой, и, когда старый дрессировщик подходил ближе, лошади не шарахались, не пугались. Он запускал пальцы в их гривы, похлопывал по шее, гладил по морде, осматривал зубы – и даже самые дикие кони терпеливо сносили прикосновение его твердой, властной руки. Останавливаясь возле животного, господин Вольшлегер интересовался кличкой и ласково повторял ее по нескольку раз. Когда же он направлялся дальше, жеребцы поворачивали вслед ему красивые головы на круто изогнутых шеях и тихонько ржали.
Ужин был роскошный. Агнесса блеснула своими кулинарными способностями, своим гостеприимством. К удовольствию хозяйки, гость сполна оценил ее изобретательность. Разговор, как и всегда при встречах цирковых артистов, вертелся вокруг общих знакомых, городов и животных. Господин Вольшлегер оказался превосходным рассказчиком и всех очаровал – особенно госпожу Гаммершмидт – своей изысканной галантностью. Но, о чем бы он ни говорил, едва ли не в каждом его слове сквозило меланхолическое сожаление, что звезда цирка закатывается.
– Я вовсе не хочу быть похожим на брюзгливого почитателя добрых старых времен. Очень грустно, когда приходится восклицать вместе с Горацием: «Постум, о Постум, скорблю я, годы прошли быстротечно!» Я предпочел бы рассеять свою грусть, убедившись в благополучном росте новых сил. Мой поэт говорит, что краткость жизни нашей не позволяет загадывать далеко вперед; тем не менее я питал когда-то надежду à la longue[136]136
На будущее (франц.).
[Закрыть], ибо верил в юное поколение. Теперь же, когда я стал очень, очень стар, я вижу: вместе с великими наездниками-универсалами умирают и их достижения. Новые люди механически воспроизводят то, чему их научили, топчась, по сути дела, на одном месте. Я прыгал сквозь горящий обруч диаметром всего лишь в двадцать два дюйма. Нынче никому и в голову не придет преодолевать столь трудные препятствия. Крутя сальто на скачущей лошади, я надевал в воздухе туфли. Теперь подобных трюков нет и в помине. Зато всячески раздувают программу. Я видел у вас слонов, львов, тигров, медведей. Скоро появятся страусы, верблюды, жирафы, а то еще и моржи с тюленями или кенгуру с мешком на брюхе. Все больше, больше, все время что-то другое, все новые приманки для публики, а вот способность видеть в любой позе лошади возвышенную красоту утрачивается. Вымирает дворянство, вымирают наездники, вымирает зритель, понимающий толк в цирке. Остается лишь толпа, которую нужно загнать в шапито и довести до исступления. Нелегкая задача!
– И, полноте, – возразил Петер, разгоряченный вином, – на наш век хватит. А что будет потом – не наша забота.
Когда все вышли из вагончика проводить гостя, над бором, озаряя поляну, плыла большая серебристая луна. Окна фургонов отбрасывали желтые и оранжевые полосы света, слышались приглушенные голоса, у кузницы кто-то играл на гармонике.
– Нельзя ли мне на прощание еще разок взглянуть на лошадей? – обратился Вольшлегер к Петеру. – Может быть, мне никогда больше не доведется увидеть такой группы.
Польщенный Бервиц охотно согласился. Возле конюшни сидели Керголец, Ганс и Вашек; попыхивая трубочкой, Ганс рассказывал о чудесах Эдуарда Вольшлегера. Завидев хозяина, он вскочил и, вытянув руки по швам, отрапортовал: «На конюшие полный порядок, но ни одна лошадь не спит, все будто представления дожидаются».
– Это они меня ждут! – улыбнулся Вольшлегер и вошел. Лошади в обоих рядах повернули к нему головы, и легкое волнение прошло по конюшне.
– Сириус! Даймон! Адмирабль! Кир! Кисмет! Герос! – выкликал господин Вольшлегер: кони встрепенулись, заржали.
– Mon Dieu, mon Dieu…[137]137
Боже мой, боже мой… (франц.).
[Закрыть] – произнес старик растроганно, – еще бы разок взять в руки шамберьер…
– Вашку, – позвала стоявшая рядом с гостем Агнесса, – сбегай к нам, принеси шамберьер и райтпатч.
– Мадам, – повернулся к ней обрадованный Вольшлегер, – вы полагаете, это возможно?..
– Мне это доставит удовольствие, маэстро, – лаконично ответила Агнесса. Петер недоуменно посмотрел на жену, но, встретив ее властный взгляд, кивнул головой. Господин Вольшлегер поклонился, прошел в глубь конюшни и отвязал двенадцать отборных лошадей. При этом он каждую приласкал, шепнул на ухо кличку, прижался лицом к шелковистой морде. Вернулся Вашек с шамберьером и райтпатчем. Старик взвесил их в руке и, довольный, кивнул Бервицу:
– Все в порядке! Со своими лошадьми я выступал без шамберьера… Но с чужими, да еще первый раз, работать без туше сложновато.
Он вышел наружу, в лунное сияние, на середину ярко освещенной лужайки, и трижды щелкнул шамберьером. В конюшне раздался топот копыт.
– Open the door![138]138
Открыть дверь! (англ.).
[Закрыть] Avanti! [139]139
Вперед! (итал.).
[Закрыть]
Ганс и Вашек откинули полог, и вырвавшиеся на волю кони – без оголовий, в одних недоуздках, с развевающимися гривами и поднятыми трубой хвостами – ринулись вперед на зов человека. Старик подпустил их на длину шамберьера и повернул налево. Шамберьер сверкающей змеей извивался в воздухе, его мимолетные прикосновения чередовались с отрывистыми возгласами Вольшлегера, подбадривавшего и поощрявшего коней. Лошади бежали рысью, напрягая все силы; их уши и глаза сосредоточенно и старательно ловили каждое приказание. От вагончиков стали отделяться фигуры людей, но, прежде чем любопытные успели добежать, все двенадцать великолепных животных мчались рысью строго по кругу.
– Potztausend! – тихо прозвучало ругательство, и кто-то резко стиснул Вашеку руку у локтя. Рядом с ним стоял потрясенный Бервиц.
– Что за чертовщина… Взгляни же на них… Взгляните… Да ведь они идут по часовой стрелке!
Это действительно было чудо: лошади Бервица, приученные, как и во всех цирках, к движению против часовой стрелки, теперь, повинуясь Вольшлегеру, мчались в обратном направлении.
Но вот маленький старичок крикнул что-то, взмахнул шамберьером, и кони, остановившись на всем скаку, повернулись головами к стоявшему в центре дрессировщику. Он дважды обвел животных круговым движением шамберьера, чтобы дать им возможность передохнуть и сосредоточиться. А затем, после секундной паузы, раскинул руки и крикнул:
– Hoch! En parade![140]140
Цирковой термин: «На дыбы!» (букв. – «К параду!» – (франц.)).
[Закрыть]
Девять лошадей поднялись на дыбы сразу же, три, незнакомые с высшей школой, ржали и упирались; видно было, как желание исполнить приказ борется в них со страхом и неуверенностью. Но брови старика были сдвинуты, глаза излучали настойчивую волю, поднятые вверх руки плавными движениями как бы подпирали и поднимали все выше торсы лошадей – и вот, поколебавшись, поднялись и остальные. Теперь все двенадцать лошадей стоят в ряд, вытянувшись вверх в лунном свете, гривы развеваются, уши торчком, в глазах волнение, копыта передних ног над лоснящимся брюхом бьют по воздуху. Столпившиеся вокруг люди, немало повидавшие на своем веку, поддались очарованию прекрасного зрелища и зааплодировали.
Господин Вольшлегер поклонился, отдал приказание, и кони, сделав четверть пируэта, опустились на все четыре ноги. Шамберьер пролетел по воздуху, и круг снова двинулся вправо.
– Кир! A gauche![141]141
Налево (франц.).
[Закрыть]
Шамберьер слегка щелкнул, и Кир, оказавшись как раз у входа в конюшню, повернулся и вбежал внутрь. Одна за другой отделялись от цепочки лошади, пока в конюшню, четвероногие обитатели которой дружно ржали, не вбежал последний жеребец – Кисмет.
– Мадам, – произнес господин Вольшлегер с искренним чувством, – я никогда не забуду вечера, которым вы меня одарили.
– Тем более не забудем его мы, – отвечала госпожа Бервиц.
– Боюсь, – добавил ее супруг, – что, проснувшись завтра утром, я не смогу поверить этому. Вести незнакомых лошадей по часовой стрелке, да еще с такой легкостью поднять их – мне это покажется сном. Ты действительно маэстро, Эдуард!
– Вы очень добры к старику. Желаю вам много, много счастья.
Они простились, растроганные до глубины души. Директорша попросила Вашека проводить господина Вольшлегера; старик сделал было протестующий жест, но потом согласился. Вашек пошел охотно. Еще никогда и ни к кому не питал он такого благоговейного уважения, еще никого так не боготворил, как господина Вольшлегера. Вашек то и дело повторял про себя слова Ганса: «Это не дрессировщик, а чародей». В ту минуту у него не было большей мечты, чем стать похожим на этого волшебника, творить такие же чудеса, довести свое искусство до такого же совершенства, уметь столь же мудро смотреть на жизнь… Юноша надеялся, что «старый идеалист» снова заговорит с ним о цирке, и тогда он спросит Вольшлегера о секрете его магического воздействия. Он готов был слушать маэстро до утра, заранее веря каждому его слову. Но господин Вольшлегер молчал. Господин Вольшлегер шел рядом с ним лунной ночью и словно не замечал юношу. За всю дорогу старик лишь раз остановился, мечтательно глядя перед собой и улыбаясь. Вашек весь обратился в слух: сейчас, сейчас он что-нибудь скажет, изречет какую-нибудь прекрасную, великую, утешающую истину. И действительно, губы господина Вольшлегера шевельнулись, и с них трижды слетели слова, которых Вашек не понял:
– Non omnis moriar! Non omnis moriar! Non omnis moriar![142]142
Нет, не все умирает! (лат.).
[Закрыть]
Господин Эдуард Вольшлегер снял шляпу и низко поклонился месяцу на небесах. После этого он уже до самого дома не проронил ни слова. Отомкнув калитку и встав в проходе, он вдруг повернулся к Вашеку, горделиво выпрямился, как тогда, перед вздыбившимися конями, пронзил юношу колючим взглядом и произнес начальственно и строго:
– Ты должен выбрать между двумя изменами. Если ты женишься на гамбургской девушке, то изменишь своему искусству. Желая служить искусству, ты должен изменить своей девушке. Третьего не дано. Или – или. Подумай об этом как следует. Каждый, кто чего-то достиг в искусстве, должен был пережить эту горестную утрату, ибо величие не может зиждиться на идиллии. Я немало повидал на своем веку, чтобы со всей определенностью сказать тебе: ты один из избранных! Но удел избранных – борьба, а не безмятежное счастье любви. Наше искусство приходит в упадок. Ваш цирк в опасности. Бервиц его не спасет. Бервиц стар. Да к тому же глуп. Времена меняются, сейчас возглавлять дело должен человек совсем иного масштаба. Если хочешь сохранить жизнь цирку Умберто – женись на Елене Бервиц.
Вашек стоял, оцепенев. Взгляд господина Вольшлегера потеплел.
– Бедный, бедный мальчик, как я тебя понимаю! Но я не могу облегчить твои страдания никаким бальзамом. Отказавшись от личного счастья, ты не приобретешь ничего, кроме безрадостной старости. Тебя не ждет ни состояние, ни уют, ни спокойная, обеспеченная жизнь – одна лишь борьба, борьба, борьба. Но только так ты сможешь найти самого себя. Доброй ночи!
Господин Вольшлегер захлопнул калитку, повернул ключ, легкой походкой прошел по хрустящему песку к дому и исчез. А Вацлав Карас стоял, стоял, потом поник над калиткой и горько заплакал.
VI
– Я хочу, чтобы свадьба была тихая, скромная, – заявила Агнесса Бервиц.
– Что вы на это скажете, барон? – обратился Бервиц к господину Гаудеамусу, наливая ему вина. – Мы уже тут неделю дискутируем; пока сошлись только на том, что передадим право решающего голоса вам.
– Благодарю за доверие, – улыбнулся господин Гаудеамус, – хотя на этот раз положение мое затруднительно. Дело в том, что мне придется возразить вам, сударыня. В цирке тихим и скромным может быть разве только крах. Все остальное должно проходить под барабанный бой.
– Ну, что я говорил? – возликовал Бервиц. – Знаете, барон, будь моя воля, устроил бы я свадьбу на манер пантомимы. Я – шериф, Елена – дочь шерифа, Вашку – влюбленный в нее ковбой… Или нет: Вашку – молодой фермер, живущий по ту сторону границы; он приезжает свататься с целым табуном лошадей, но я ему отказываю; тогда он похищает мою дочь, я в него стреляю…
– И еще, чего доброго, убиваешь, – перебила его Агнесса. – Нет, вы посмотрите на этого сумасшедшего, барон!
– Помолчи, Агнесса! Молодые стремятся захватить пастора… Понимаешь, набросить на него лассо и увезти в дремучий лес, чтоб он их там обвенчал. Я думаю, если пастор будет настоящий, то и венчание – тоже…
– Вы полагаете, господин директор, – засмеялся Гаудеамус, – что гамбургский архиерей позволит охотиться за собой с лассо?
– Ну, если мы ему хорошенько заплатим…
– Ему и без лассо придется отвалить кругленькую сумму. Послушайте, к чему вам рекламировать цирк перед людьми, которые и без того уже сидят в зале? Слов нет, пышная, с умом обставленная свадьба может послужить прекрасной рекламой для цирка Умберто. Но устроить ее нужно не в помещении, а на гамбургских улицах…
– Кавалькада! Конечно же! Прекрасная идея, барон! Как это я сразу не подумал. Парад с участием всех животных… Только надо немедля прикупить парочку верблюдов. Без верблюдов и свадьба не свадьба. Я сейчас же велю телеграфировать Гагенбеку.
– Дались тебе эти верблюды! – возмутилась Агнесса. – Подумай лучше о подарке молодым, раз уж ты не хочешь выделять им приданого.
– Вот верблюды и будут моим подарком. Прости меня, Агнесса, но тебя, кажется, не слишком печалит, что у нас до сих пор нет верблюдов. Позор! Любой балаганщик нынче водит за собой дромадера, а ведь мы – старая цирковая семья! Что подумают люди?! В каком свете мы выставим себя?! Нет, свадьба без верблюдов немыслима!
Если у стен и вправду есть уши, то стены маренготт, вероятно, были в те дни оглушены дебатами о предстоящем торжестве.
– Воображаю, – говорила Алиса Керголец госпоже Гаммершмидт, пока вагончик с кассой и портнихами громыхал по дороге из Люденшейда в Изерлон, – воображаю, как пойдет нашей Еленке свадебный костюмчик с воланами. У нее и без того тонкая талия, а когда она еще зашнуруется…
– Костюмчик? – изумилась госпожа Гаммершмидт. – Какой еще костюмчик?! У Еленки должен быть настоящий свадебный наряд, с длинным шлейфом, как и подобает дочери знатных родителей!
– По мне, так ей куда больше к лицу костюмчик по фигуре, это сейчас в моде. Спереди в обтяжку…
– Знаю, знаю, очередное бесстыдство. Милая моя Алиса, поверь мне: нет ничего лучше широкого кринолина. Вокруг тебя такой колокол, что уж мужчинам не на что засматриваться…
– А если во время танца кавалер обнимет вас покрепче, кринолин сзади вздернется, и вся красота наружу!
– Сделай вид, что не замечаешь, мы всегда так поступали. Тем-то и удобен кринолин: его можно и вправо сдвинуть и влево, приподнять сзади, спереди, мужчины с ума сходят, а женщине хоть бы что.
– Зато сколько с ним мучений, сударыня! При наших-то дверях попробуй-ка влезь в фургон…
– Ах, оставь, это так красиво! Я всегда представляла себе Еленку, невесту, в широком белом кринолине, обшитом веночками с кружевами. Но разве ее убедишь? Нынче в моде турнюры, прямо не знают, что бы такое прицепить себе сзади, лишь бы казаться попышнее. Хорошо еще, шлейф уцелел, он хоть немного скрадывает это уродство.
– Я бы на ее месте надела платье без шлейфа. Так более модно.
– Только, пожалуйста, без экстравагантности. Еленка – девушка из хорошей семьи, и у нее должно быть платье с турнюром, декольте, шлейф, юбка с воланами и отделкой, кружевная пелерина и фата, чтобы все видели, какие у невесты богатые родители.
– Бедняжка, да ведь ей такой шлейф и не потянуть!
– Не беспокойся, Алиса, у господина директора достаточно средств, чтобы приставить к собственной дочери двух пажей в белом!
Вечером на конюшне в пух и прах разругались Ганс с Малиной.
– Ишь приблудень! – кипятился обычно тихий Малина, обращаясь к конюхам. – Без году неделя тут, а уж и нос задрал!
– Раскудахтался, черт старый! – отругивался седовласый Ганс. – Песок сыплется, а туда же, путается под ногами у молодых!
– Сидел бы у своего разбитого корыта: ему сочувствие оказали, приютили, и он на тебе – раскомандовался!
– Весь век за козами да обезьянами ходит, а тут ему лошадей подавай! С тебя и Синей Бороды хватит – подкрась его, и скатертью дорога!
– Попридержи язык, лошадиная твоя душа, дубина стоеросовая, не то возьму хлыст…
– Что за шум? – раздался в дверях голос Кергольца; он вошел как раз в тот момент, когда старики, под смех конюхов, совсем уж было изготовились к кулачному бою.
– Осмелюсь доложить, Малина тут про меня выражается, – обиженно заявил Ганс.
– А как тут не выражаться, – не унимался Венделин, – где это видано, чтобы этакий молокосос да верховодил!
– Чего вы не поделили?
– А спроси его! – пустился в объяснение Малина. – Я и сказал-то всего-навсего: выскобли, мол, лучшего рысака, повезу невесту в церковь. А этот золотарь посмел мне, Венделину Малине, сказать в лицо, что невесту повезет он! Видали такого! Я мать вез, повезу и дочь, хоть ты лопни!
– Какой из Малины кучер, – снова раскипятился Ганс, – на козлы сядет – глядеть не на что. Сраму не оберешься, – и это в такой-то день!
– Как-так, глядеть не на что! – возопил Малина. – Да я, каналья ты этакая, видел, как самого папу возят! Тебя еще на свете не было, а я уже пил на брудершафт с кучером турецкого султана! Да у меня столько ее, этой представительности, что люди подумают: верно, императрицу Альжбету с архиепископом на прогулку везут. Посмел бы ты эдак меня при покойном Умберто!
– Постойте, братцы! – решительно прикрикнул на них Керголец. – Что-то вы больно распетушились. Решим так: невесту повезет Малина…
– Про что я и толкую, я у них вроде как за своего.
– …а жениха – Ганс. Он его обучал, ему его и под венец везти.
– Это другое дело, – кивнул Ганс, – я и позабыл, венчаются-то парой.
Повсюду, начиная с директорского фургона и кончая конюшней, шли оживленные приготовления к свадьбе, один только жених ходил задумчивый и понурый.
– Что с тобой, Вашек, – спросил его отец, когда они как-то остались одни возле вагончика, – сам дал согласие, а теперь ходишь мрачный, будто не жениться, а помирать собрался?
– Не знаю, отец… Так что-то… Согласие-то я дал, все довольны, говорят – правильно сделал, Бервицы радуются, Розалия сама освободила меня от слова, Елена со мной приветлива – все как будто в порядке, а у меня точно камень на сердце. Верно ли я поступил? Иногда мне кажется, что вот и ты… и остальные… все мы, мужчины… ну, словом, что шаг мой правилен с мужской точки зрения; а вот будь жива мать… Она, пожалуй, не одобрила бы, она, я думаю, по-другому смотрела на вещи.
Караса-старшего словно током ударило. Маринка! Боже, сколько воды утекло с той поры! В первые годы после смерти она не выходила у него из головы; на все, особенно если дело касалось Вашека, он старался смотреть ее глазами: как поступила бы в данном случае она, что бы она сказала. Но впоследствии, когда он расстался с мыслью уйти из цирка, когда он сжился с цирком, воспоминания о ней стали стираться: живой человек не в силах жить с мертвецом! Антонин постепенно забывал ее, забывал, пока не забыл совсем. На его пути встречались другие женщины, доводилось и повеселиться, то там, то здесь попользоваться радостями жизни, жил он вольно, как птица, без угрызений совести. И вот теперь, спустя столько лет, сын вновь напоминает ему о Маринке. Вашека мучит совесть, как некогда она мучила его самого. А все потому, что хороший он парень, смелый, решительный, умный и чуткий. И сердце у него ну в точности как у матери; эх, бедняга, и поболит же оно еще у тебя… Что сказать ему, что? Чем ободрить, утешить?! Карас-старший мучительно подыскивает спасительные слова, но в голову как назло ничего не приходит – ни одного довода, ни одного примера, и только откуда-то издалека до слуха долетает знакомая песенка, его любимая песенка: «Все молодушки из лесу, а моей-то нету…» В этом-то вся и штука… И голос деда Крчмаржика нашептывает: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем…»
Впрочем, какой-то здоровый инстинкт побуждает его отогнать эти мысли, заговорить о другом. И вот уже найдено нужное слово, спокойное и будничное, утоляющее боль души.
– Пожалуй, Вашек, поживем в фургоне, как приедем в Гамбург.
– Да, я уже думал об этом. К Лангерманам нельзя, к другим не хочется. Госпожа Бервиц рассчитывает, что мы с Еленкой будем жить с ними. Как же ты-то? В «восьмерке» останешься?
– Могу и останься, много ли мне надо? А может, что подыщем с Бурешом. Только стоит ли мне застревать в цирке?
– То есть как это? Что ты задумал?
– Видишь ли, какая история – Бервицам-то, поди, будет не с руки, что родич у них простой тентовик. Ты – другое дело, ты им нужен, это ни для кого не секрет. А я, чего доброго, только помехой буду. Директор и служитель – больно уж разница велика.
– Пока здесь госпожа Бервиц, тебе нечего опасаться. Она женщина умная и наставит Бервица на путь истинный. А старику чуть пыли в глаза пустить – и дело с концом. Для него важна внешность. А там – служитель ты или кто, – это ему безразлично. Сам небось из таких. Вот насчет внешности надо ему потрафить. Я сошью себе к свадьбе фрак у лучшего портного, а ты закажи черный сюртук и купи цилиндр.
– Цилиндр? Да ты в своем уме?
– А что?! Это ему понравится больше, чем если бы ты через шапито сиганул.
– Я да в цилиндре? Я в цилиндре? Вашек, сынок, не чуди! Да я буду чувствовать себя как у позорного столба! Ходить с этакой трубой на голове! Антонин Карас, каменщик, тентовик – и на тебе, на башке с трубой балансирует! Пойми ты, человечина, – эта штука будет сваливаться, за все задевать, в фургон не пролезешь, то ветром сдует, то изомнешь в руках, незнамо как держать, а то еще сядешь на нее чего доброго. Нет уж, уволь, беды не оберешься с этим цилиндром, засмеют.
– Брось, отец! – оборвал его Вашек. – Сказано: сюртук и цилиндр – и точка, о чем тут говорить!
И Вашек ушел, оставив отца в полной растерянности.
– Ах ты холуй директорский, – облегчил душу Антонин Карас, – еще молоко на губах не обсохло, а уже отцу норовит указывать.
Обитатели «восьмерки» собирались к обеду; первым приковылял старый Венделин.
– А ты в чем будешь на свадьбе, на голову что наденешь? – обратился к старику Антонин.
– Известно что – цилиндр!
– Цилиндр? – изумился Карас.
– Ясное дело. Как же на козлах без цилиндра? Этот дуралей Ганс небось и не знает, что у меня еще с Бервицевой свадьбы цилиндр припрятан – блестящий, с белой лентой, с розеткой сбоку. Покойный Умберто любил шик. Когда ему приходилось туго, он говорил: «Венделин, запрягай». Ежели отправлялся к каким-нибудь важным господам – «Венделин, закладывай!» Как скажет «закладывай» – так уж будь любезен, надевай цилиндр и перчатки. А ежели скажет: «Вели первому кучеру подать экипаж», надеваешь белые чулки, штаны по колено и треуголку с кистями. Много этот Ганс знает! Да в прежние-то времена я бы самому себе руки не подал, ежели, к примеру, сегодня правлю каретой, а завтра драндулетом каким! А еще болтает, пентюх, будто во мне представительности нет. Старый Умберто, бывало, всегда говорил: «Только прошу тебя, Венделин, держись посолидней. Господин – тот может хоть на конюха смахивать, а кучер должен глядеть тузом». И это святая правда. С год ездил с нами один кучер из Кинжварта, от князей Меттернихов; вот был артист – залюбуешься! Бывало, сидит, точно каменный, бровью не поведет. А выйдет из цирка перед парадом – люди булавками тычут: живой он или так, чучело. Все хвастал, что в их роду уже десятое колено возит Меттернихов, и деды и прадеды кучерами служили, и у каждой матери в их семье первенец был от какого-нибудь Меттерниха. Лучшая кучерская кровь, какая только бывает.