Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
– Так, пожалуй, не пойдет, – скромно вставил Карас-отец, – она же его повалит.
– Ну, тогда нужно сделать наоборот, – согласился Восатка, – пусть рыцарь Герман ляжет к лапам львицы.
Неожиданное предложение сержанта рассмешило даже Буреша, но спор на этом не кончился. Малина не преминул заметить, что рыцарю вовсе не след валяться на земле, когда лев стоит на задних лапах, в самой слабой своей позиции, – человек вполне может схватиться с ним, коли держать его, ясное дело, подальше от себя. Затем обсуждалась строчка «…не пил, не ел и околел». Многие придерживались того мнения, что если льву, как в цирке, дать фунтов десять доброй конины, то он ни за что не утерпит и начнет есть. Другие полагали, что есть он, может, и не стал бы, но без воды бы уж никак не обошелся. Спор решил Малина, авторитетно заявив, что стишок все-таки правильный, что лев от волнения или кручины и впрямь не ест и не пьет, и вопрос только в том, мог ли он околеть уже на третий день.
– Верно, в нем сидела какая-нибудь хвороба, – рассудил старик, – может, простыл на похоронах. Здоровый зверь прожил бы дольше, а ежели с ним что приключилось, так и за два дня мог окочуриться.
Казалось, теперь стихотворение было полностью одобрено, но Караса-отца вдруг взяло сомнение относительно строк, где говорилось о гонце и его слуге. Бурешу пришлось напрячь память, чтобы вспомнить нужное место:
Лев от хозяина не отходил.
Люди дивились слуге такому.
Когда заложен фундамент был,
Лев и гонец поспешили к дому.
– Вот этого-то я и не возьму в толк, – кивнул Карас, – как это – «фундамент заложен был»?! Что они – дом строили?
Остальные тоже подивились этой строительной аналогии.
– Нет, это просто выдумка поэта, образ, – пояснил Буреш, с минуту помедлив, – вместо того чтобы сказать: «Когда было положено начало тому-то и тому-то» или «Когда дело было сделано» – поэт употребил образное выражение.
Все с недоверием посмотрели на него и заявили, что такого быть не может; какой же это поэт, если хочет сказать о сделанном деле, а говорит о заложенном фундаменте? И если поэтам дозволено думать одно, а писать другое, так, может быть, речь шла вовсе не о льве, а о какой-нибудь мартышке, и сам Герман из Бубна – обыкновенный крестьянин!
– Знавал я одного Германа из Бубна, – сказал Малина, – фамилия ему была Полачек. Когда мы выступали в Праге, он поставлял нам овес, сено и солому.
– Раз его звали Полачек, – усомнился Буреш, – значит, он не был из Бубна.
– Нет, был, – стоял на своем Малина, – ты мне не говори, я сам ездил к нему через брод под Штванице. Там этот Герман Полачек склад держал.
– Так то были Бубны – окраина Праги, голова, – рассмеялся Буреш. – А здесь говорится о Бубне на Елени, о старинном дворянском роде.
– А, вот оно что, – Карасу-отцу полегчало, – а то уж я подумал про бубен для охоты на оленей…[90]90
Елен (jelen) – олень (чеш.).
[Закрыть] А что до гонца, так, может, он и впрямь какой фундамент закладывал. Раньше всякое бывало.
Эта общепризнанная истина увенчала анализ баллады; все решили, что пора спать. Один Буреш остался недоволен: своими замечаниями собеседники свели на нет всю прелесть стихов.
– Я ведь читал это не для ваших достойных зверинца мозгов, тупицы вы этакие, – сердито заявил он, – а для Вашека. Тебе понравилось, Вашек?
– Понравилось. Очень хороший стишок.
– Вот видите! Молодежь еще не разучилась понимать поэзию. Молодежь горит священным восторгом и не поддается резонерству стариков. Как радостно сознавать, что никогда не переведутся люди, понимающие поэта. Что же тебе понравилось больше всего?
– Слова рыцаря, когда он увидел драку.
– «Горою за того, кто против двух – один»?
– Ага! И «против двух – один!» На меня, когда я дрался с Паоло, навалились семеро. Но я бы их всех уложил, если бы не Ганс и остальные.
– А мужество этого чешского пана тебе не понравилось?
– Еще как! Только я не стал бы закалывать тигра. Я бы колотил его по морде, пока он не отпустил бы льва. Ведь тигра убивать невыгодно.
«И Вашек уже воспринимает все как человек цирка», – подумал Буреш, но утешил себя тем, что в юной душе не могло не остаться места и для других чувств. И он твердо решил всеми силами пестовать в мальчике эти ростки, чтобы спасти его для высших целей, для нации. Уже на следующий день он читал Вашеку:
– Чу! Слышите гул?.. Закачались дубы…
Не ветер ли дует с востока?
То едут наперсники бранной судьбы,
И грозные звуки ратной трубы
Разносятся ветром далеко.
Спроси – и ответит тебе любой:
Мы воины Жижки, нас Жижка ведет за собой!
Старинный романс Шира[91]91
Шир Франтишек (1796–1867) – чешский филолог и писатель.
[Закрыть] о непобедимом полководце захватил Вашека, фантазия его разыгралась. Воспользовавшись случаем, Буреш тут же, на ступеньках фургона, поведал мальчику о том, кто был этот одноглазый герой и как славились раньше чехи военным искусством. Вашек весь обратился в слух, жадно ловя каждое слово. Какая это была богатая пища для мальчишеского воображения! Вашека только смутило одно несоответствие: у него создалось впечатление, что Жижка, великий полководец, внешне был похож на Петера Бервица, когда тот демонстрирует дрессированных на свободе вороных, однако с обликом их патрона не вязался нарисованный Широм портрет одноглазого героя…
Буреш делал все, чтобы у мальчика сложилось правильное представление о Яне Жижке: вслед за романсом он прочел ему стихотворение Воцела[92]92
Воцел Ян Эразим (1802–1871) – чешский эпический поэт.
[Закрыть] о сходке на Староместском рынке; два человека внимательно слушают рассказ о смерти магистра Яна; один из них – король Вацлав, другой —
Приумолк. На нем славянский
Воинский наряд.
Землю пражскую ласкает
Скорбный, тяжкий взгляд.
Воин острый меч сжимает
Жилистой рукой.
Звон эфеса призывает
Полководца в бой.
И душа от сна восстала.
Ну же! Пробил час.
И единственный под шлемом
Вспыхнул гневом глаз.
Эта зловеще обрывающаяся строка произвела на Вашека необычайно сильное впечатление, и он снова и снова просил прочитать ему стихи Воцела. Не меньше понравились ему и заключительные строки стихотворения Челаковского[93]93
Челаковский Франтишек Ладислав (1799–1852) – чешский поэт и общественный деятель.
[Закрыть]:
Сезимово тело видно над скалой,
Замок полыхает в темени ночной.
Движутся отряды, ждут их Ракусицы.
«Кто вы, божьи воины?» – песня вдаль стремится.
Подобные стихи Буреш читал с большим чувством; его полузакрытые глаза метали молнии протеста и гнева, левая рука сжимала грудь, правой он патетически взмахивал, голос гудел и гремел. Вашек благоговейно взирал на чтеца, инстинктивно чувствуя, что эти странные, впервые услышанные им строки приобщают его к какой-то иной красоте, отличной от соблазнов цирка и зверинца. Буреш декламировал большей частью наизусть, и знаток легко заметил бы, что репертуар его несколько устарел, ибо чешская поэзия ушла к тому времени далеко вперед. Но для Вашека все это было ново и возвышенно, круг его интересов постепенно расширялся. Прошло немного времени, и он уже охотно сидел с Бурешем над книгами и сам по складам одолевал их одну за другой.
Любую книгу Буреш умел дополнить интересным рассказом, преимущественно из чешской жизни. Странно было его слушать: они скитались вдали от родины, люди вокруг говорили на разных наречиях – нижненемецком, фризском, голландском, фламандском, влажные морские ветры колыхали полотнища их шапито, не раз фургон покачивался в двух саженях от ревущего моря – и вот здесь, в незнакомом краю, темноволосый человек, потерпевший в жизни крушение, говорил мальчику о любви к родине, которая лежала за горами, за долами, и тот воспламенялся любовью к народу, представленному в цирке лишь его отцом да еще четырьмя изгнанниками. Их нельзя было не любить, каждый чем-нибудь да славился, люди крепкие, решительные, бывалые, они знали уйму всевозможных историй и держали себя с Вашеком, как равные с равным. Однажды Буреш рассказывал мальчику о старом человеке, который собрал все легенды воедино и создал прекрасную «Историю народа чешского»[94]94
Имеется в виду чешский историк и литератор Франтишек Палацкий (1798–1876).
[Закрыть]. В другой раз он говорил о бесстрашном борце Гавличке[95]95
Гавличек Боровский Карел (1821–1865) – чешский писатель и революционер.
[Закрыть], и о страданиях Йозефа Каэтана Тыла[96]96
Тыл Йозеф Каэтан (1808–1856) – выдающийся чешский драматург и актер.
[Закрыть], посвятившего себя чешскому театру – этот человек предпочел умереть с голоду, но театра не оставил. Вашеку казалось иногда, что со всеми этими людьми Буреш был знаком лично. Когда же он однажды спросил об этом самого Буреша, тот задумчиво посмотрел в сторону, затем махнул рукой и угрюмо обронил:
– А, слишком долго рассказывать…
Их беседы все чаще возникали среди общего разговора за ужином. И когда Буреш взволнованно рассказывал мальчику о красоте стобашенной Златой Праги или о каком-нибудь памятном историческом эпизоде, исколесившие полмира скитальцы тоже умолкали, слушая повести о знакомых с детства краях, о родине.
Они никогда не говорили друг с другом на эту тему; они привыкли к схваткам с жизнью, им было не до чувств. Но среди них сидел мальчик, дитя человеческое, которого им не хотелось лишать возможности услышать обо всех этих святынях, и они невольно сбрасывали на время скорлупу, обнаруживая такую же, как и у Вашека, простую детскую душу. Душу, которой так недоставало легенды и веры.
В сентиментальность, однако, они не впадали, и Вашек учился у них принимать жизнь такой, какова она есть. Обычно сразу же от красивой легенды они переходили к будням. Слишком уж сжились они с действительностью, чтобы надолго отрываться от нее.
Задал, скажем, Буреш Вашеку, когда тот уже умел гладко читать, выучить наизусть «Прыжок Горимира». И вот в один прекрасный день Вашек стоит на ступеньках фургона и своим детским голоском декламирует:
– Что за люди окружают стену?
Отчего бегут они, крича?
Дворянин за подлую измену
Примет смерть сегодня от меча.
Пятеро взрослых мужчин внимательно слушают рассказ о том, как рыцаря Горимира приговорили к смертной казни за поджог серебряных рудников и как ему, в виде последней милости, дозволили проехаться на его верном Шемике. Рыцарь же перелетел на коне через Вышеградский вал и скалу, и все «…увидели, как он помчался к Радотину». Плавный ритм стихов Яна Индржиха Марека [97]97
Марек Ян Индржих (1803–1853) – чешский поэт.
[Закрыть] убаюкивает, слушать их так приятно, но тут в грезы обитателей «восьмерки» вторгается действительность – сержант Восатка щелкает пальцами:
– Черт возьми, синьоры! Вот это был ловкач, доложу я вам! Прыжок прыжком, но вы обратите внимание, какова реклама! Если весь люд спешил к Вышеграду, стало быть, господа, коллега Гоример сумел неплохо продать свой номер!
VIII
Госпожа Агнесса Бервиц опечалена: один из львят околел. Он был слаб от рождения, постоянно зяб и не смог привыкнуть к окружающей среде, как двое других. Агнесса побежала поплакаться капитану Гамбье. Тот только пожал плечами.
– К этому всегда нужно быть готовым, мадам. Выкормить молодняк в дороге – для этого, как правило, человеческой заботы недостаточно. Приходится уповать на счастливую случайность или чудо. Зато двое других живы-здоровы?
– Да, надеюсь, мне удастся выходить остальных и когда-нибудь передать вам на воспитание.
– Пожалуйста, мадам, я сделаю все, что в моих силах, лишь бы порадовать вас. Хорошо, если бы и они прониклись тем же стремлением. К сожалению, поручиться за них нельзя…
– Почему же, капитан?
– У меня есть уже некоторый опыт, мадам. Нет ничего лучше совершенно дикого животного, понимаете – хищника, привезенного прямо из джунглей. Он и понятия не имеет о человеке, инстинктивно боится его и если видит в укротителе существо, которое его не обижает, то, естественно, привязывается к нему. Но лев, рожденный в клетке и воспитанный среди людей, – это уже не примитив, на инстинкт которого можно положиться. Человек не является для него чем-то особенным, это такое же существо, как и десятки других, и чуть что – лев бросится на человека, как бросился бы на козу. Я понимаю, какое это наслаждение возиться со львятами, но когда они подрастут, с ними будет труднее. Многое испытав, я дал себе слово работать только с дикими зверями. С ними я знаю, как себя вести. А от выращенного в неволе льва или тигра всего можно ожидать.
– А мы-то с мужем думали, что только теперь нам удастся показать чудеса дрессировки, теперь, когда мы выкормим зверей сами.
– К сожалению, это не так. Человеческое общество портит хищников.
Старому Малине поручили закопать труп львенка. На помощь он позвал Вашека.
– Не пил, не ел и околел, – повторял Вашек, гладя худенькое тельце.
– Теперь, поди, еще двое помрут, – пробурчал Малина. – Смерть троицу любит.
Малина был явно встревожен печальным происшествием и вечером все заводил речь о том, кто, дескать, теперь на очереди. Напрасно старика пытались разубедить.
– В цирке, – упрямо твердил он, – никто не помирает в одиночку. Уж вы мне поверьте. В последний раз как было? Сперва тигрица Миума, потом бенгалец Паша, а за ним и старый Бервиц. Смерть зря в цирк не приходит. – Расстроенный, старик впал в задумчивость и приумолк.
Однако ничего худого не произошло, представления давались по намеченной программе, цирк благополучно двигался по Голландии. Малина держался в стороне, лишь изредка буркнет словечко. Но вот однажды в разгар ужина он перестал есть, не донеся ложки до рта, как бы колеблясь, положил ее, медленно поднялся и вышел. Керголец кивнул головой:
– Пошел к клеткам. Сбегай, Вашек, погляди, что там такое.
Остальные продолжали ужинать, но в фургоне воцарилась гнетущая тишина. Вскоре прибежал Вашек:
– Он пошел к козам – Синяя Борода подыхает!
У всех разом пропал аппетит. Козел Синяя Борода! Этот обжора и проказник, который всякий раз, когда ему удавалось удрать из загона, выкидывал какой-нибудь номер! Сколько раз пожирал он афиши, обгладывал отложенный Бервицем в сторону шамберьер! А как он гонял секретаря по всему шапито! Возможно ли это? Пожалуй. Ведь он был своего рода Мафусаил[98]98
Мафусаил – согласно библейской легенде, самый долговечный из людей.
[Закрыть] среди животных цирка, никто толком не знал, сколько лет уже шествует он во главе коз по улицам городов и местечек, взбудораженных красочной процессией. Последние годы козел напоминал Мефистофеля, но за несколько недель до кончины можно было заметить, что он стал ленивей, добродушнее и большую часть времени проводил в спячке.
Керголец поднялся, за ним – остальные. Старого Малину они нашли среди повозок с клетками. Сидя на земле, он держал на коленях голову козла. Синяя Борода тяжело дышал, глаза его были закрыты. Склонившись над животным, Агнесса Бервиц гладила его, почесывала между рогами, что-то ласково говорила, но Синяя Борода оставался равнодушным. Мужчины ушли, только Керголец вскоре вернулся с попоной в руках. Малина кивнул и прикрыл ею тощее тело козла; белые подруги его жались в углу и жалобно блеяли. Пришел Бервиц, пощупал опытной рукой горло и живот Синей Бороды, согнул его переднюю ногу и пожал плечами. Он уговаривал Агнессу идти ужинать, но, так и не дождавшись ее, ушел один. Агнесса осталась с Малиной, а когда совсем стемнело, принесла тяжелый кованый фонарь от фургона, зажгла его и, закутавшись в плащ, присела рядом со стариком. Время от времени к ним подходил ночной сторож. Медленно тянулась беззвездная ночь, на желтый огонь фонаря слетались ночные мотыльки, где-то вдали били башенные часы, и после каждого боя звучала бесхитростная мелодия. В половине первого Малина протянул руку к голове козла, выпрямился и произнес:
– Кончился.
– Бедняжка Синяя Борода, – прошептала Агнесса.
Для нее вместе с козлом отошла в прошлое целая полоса той старой, милой ее сердцу жизни, в которую она вступила с замужеством, отмерла частица цирка Умберто. С минуту она гладила остывающее тело. Затем подняла голову.
– Венделин, не могли бы мы похоронить его… сейчас… вдвоем… Синяя Борода заслужил это…
Малина кивнул седой головой, исчез в темноте и тотчас возвратился с киркой и лопатой. Агнесса подняла мертвое животное. Старик взял фонарь, и они тихо прошли среди спящих фургонов туда, где на песчаном склоне холма белело несколько березок.
– Здесь, Венделин!
Малина поставил фонарь, огляделся и принялся копать. Агнесса опустила свою ношу наземь, ухватила крепкими, привычными к работе руками лопату и стала отбрасывать в сторону комья глины и песок. Происходило это в самом южном уголке Голландии, в холмистом валькенбургском краю, неподалеку от границы с Бельгией и Германией.
В половине третьего Малина на цыпочках забрался в свой вагончик. Спавшие задвигались, подняли головы.
– Ну, как он там? – приглушенно спросил кто-то.
– Завтра помрет еще кто-нибудь, – впервые после длительного молчания заговорил Малина.
На следующий день с самого рассвета начались хлопоты. Цирку предстояло добраться до Аахена, и надо было поторапливаться, ввиду возможной задержки при переезде через границу. Петер Бервиц с утра был на ногах. Перед тем как тронуться в путь, он послал в Валькенбург за почтой. Разбор утренней корреспонденции стал в цирке Умберто своеобразным обрядом, который Бервиц любил совершать в самом шапито. Он становился на барьер, громко читал адрес и величественным жестом вручал письма членам труппы или секретарю Стеенговеру. Злые языки говорили, будто он делает это с целью похвастать своей грамотностью и показать, что нисколько непохож на этого рейтара Кранца, который по необходимости выучился царапать пять букв своего имени, но, держа в руках письмо вверх ногами, имел обыкновение сетовать на свою дальнозоркость или ссылался на знаменитого Риванелли – тот всегда раскладывал почту по барьеру, и каждый сам брал свои письма, оставшуюся же корреспонденцию он сгребал в охапку, уносил в свой фургон и там сжигал. Впрочем, неграмотность не порицалась в цирковом мире – ведь подавляющее большинство артистов никогда не посещало школы. И в цирке Умберто в те годы на опорной мачте возле кулис висела афишка для неграмотных. Одной из многочисленных обязанностей Венделина Малины, который тоже не умел ни читать, ни писать, было рисовать неверной рукой на грубой бумаге иероглифы, обозначавшие отдельные номера программы: прямоугольник с ножками – лошадей, черточки с кружочком – наездников, дужка – слона, две закорючки – воздушных гимнастов, треугольник, похожий на шутовской колпак, – клоуна.
В этот раз на церемонию раздачи почты времени не оставалось. Бервиц взял пачку, собираясь наскоро просмотреть ее и передать Стеенговеру. Но, добравшись до конца, он вдруг замешкался, медленно вытащил письмо с черной каймой, взглянул на Стеенговера и решительным жестом вскрыл конверт. Едва развернув письмо, он упавшим голосом произнес:
– Франц, позови Агнессу – дед Умберто скончался.
Из Савойи писала мать. Достопочтенный Карло Умберто отошел в иной мир покойно и благолепно, в окружении любимых собак и кошек, со стеком дрессировщика в руках. Для своих восьмидесяти девяти лет он выглядел поразительно бодро, был не прочь выпить винца и попутно произнести небольшой спич. Но силы явно покидали его. Он давно готовил большой номер с собаками и кошками, но за полтора года так и не одолел его – забывал, кто что исполняет. Научив фокстерьера крутить сальто-мортале, он вдруг стал требовать от него, чтобы тот приносил в корзинке двух ангорских кошек, хотя делать это полагалось бульдогу. С наступлением весны он занимался с животными в саду; греясь на солнышке в удобном кресле, старик то и дело принимался дремать, и только лай собак, не ладивших с кошками несмотря на все старания дрессировщика, будил его. Так было и в понедельник: Умберто сидел днем в саду, четыре собачки в мужских и дамских шляпах танцевали перед ним на задних лапках, дед склонил голову к левому плечу, улыбнулся и умер, а песики продолжали танцевать, боязливо посматривая на хозяина и на его стек; у них заболели лапы; и они, один за другим, осмелились опуститься на все четыре. Стек не шевельнулся, кары не последовало; собачки стояли, растерянно виляя хвостиками, пока одна из них, в тирольской шляпке, не подняла мордочку и не завыла, к ней присоединились три остальные танцовщицы, четыре прыгуна, два вольтижера и два песика, одетые полицейскими; двенадцать смешных разряженных собачек, окружив кресло, выли до тех пор, пока не прибежали женщины, которые нашли деда мертвым среди цветущих олеандров, в благоуханном саду.
– Да, дед Умберто! – сказал Петер Бервиц, когда Агнесса дочитала письмо. – Прекрасная жизнь, прекрасная смерть. Пришей мне на рукав траурную ленту. Через десять минут выезжаем.
Известие о кончине основателя цирка сильно подействовало на весь экипаж этого сухопутного парусника. Было о чем поговорить, о ком вспомнить, особенно Малине, который проездил со старым хозяином две трети своей жизни.
– Что я говорил? – окинул он за обедом своих спутников взглядом, в котором сквозила не радость победы, а лишь горестное сознание того, что предсказание сбылось. И хотя эта третья смерть опечалила старика больше всего, тем не менее беспокойство и тревога покинули его, и язык его вновь развязался.
Караса печальные события коснулись в меньшей степени. Он был новичок, почти ничего не знал об Умберто и с интересом слушал воспоминания Малины и других ветеранов. Теперь Карас участвовал в вечерних беседах, запасшись чуркой и ножом, ибо, с той поры как укрепил на своем фургоне первые резные украшения, ему не хватало времени – столько посыпалось заказов. Нарядная «восьмерка» возбудила зависть обитателей прочих фургонов, и каждый, у кого была собственная повозка, стремился как-нибудь принарядить ее снаружи. Одни красили свой вагончик в яркие тона, уподобляя его веселому фургону Ромео, другие размалевывали наличники и косяки, какой-нибудь доморощенный мастер вытягивал вдоль крыши красивый фриз. Большинство, однако, мечтало о резных фигурах Караса.
Вслед за лошадиными головами и барельефом, изображавшим слона, появилось новое чудо: над окошечком кассы вознеслась фигура Фортуны, которая сыпала из рога изобилия яблоки, цветы и еще нечто, долженствовавшее означать банкноты. Люди один за другим приходили полюбоваться на великолепное творение резчика. Пришел и капитан Гамбье, без труда достававший своей красиво причесанной головой до высокого окошечка, за которым восседала госпожа Гаммершмидт. Он поздравил кассиршу с чудесным украшением и оживленно стал советоваться с ней, что ему заказать для своего фургона – льва, тигра или медведя. Госпожа Гаммершмидт посоветовала льва, животное воистину царственное и геральдическое. Капитан Гамбье предпочитал тигра, как зверя более опасного. При этом он не преминул похвастаться головой когда-то напавшего на него тигра и украшавшими его вагончик тигровыми шкурами. Госпожа Гаммершмидт заметила, что это, должно быть, восхитительно и гораздо красивее, нежели у Бервицев: в их фургоне подстилки из львиных шкур, которые быстро вынашиваются и линяют. Тут капитан Гамбье счел своим долгом пригласить милостивую государыню на чашку кофе, дабы она могла взглянуть на его тигровые шкуры. Госпожа Гаммершмидт пожеманничала – прилично ли это? – но в конце концов обещала зайти при условии, что возьмет с собой вязанье. Чулок в руках казался ей надежной защитой репутации овдовевшей дамы.
Так однажды, во время послеобеденного отдыха, госпожа Гаммершмидт с вязанием в сумке отправилась в фургон, над которым развевался красный флаг. Капитан Гамбье встретил ее весьма любезно, на столе сверкали белые чашки и золотистые рогалики, из большого кофейника вкусно пахло кофе. Госпожа Гаммершмидт говорила по-французски гораздо свободнее, нежели Гамбье по-немецки, так что капитан имел возможность блеснуть красноречием и остроумием. Заслушавшись его, госпожа Гаммершмидт и не заметила, как истек час отдыха и повозки снова тронулись в путь. Только когда колесо вагончика со скрипом наехало на камень и госпожа Гаммершмидт уколола спицей палец, она вскрикнула от изумления, свернула вязанье и ринулась к двери. Гамбье, однако, обратил ее внимание на то, что теперь, во время движения, нет смысла уходить, тем более что неизвестно, где находится фургон с кассой, и госпожа Гаммершмидт, поколебавшись, согласилась с его доводами. За это капитан показал гостье все шкуры и, сняв со стены голову тигра, рассказал о схватке с ним; он даже засучил штанину и показал на икре шрам от тигриных клыков. Госпожа Гаммершмидт замирала от ужаса и восхищения, в которое поверг ее бесстрашный великан; кстати, она заметила у Гамбье татуировку. Она не любила татуировки и всегда отзывалась о ней, как о мерзости, свойственной грубым матросам. Теперь же ей показалось, что это даже романтично – находиться рядом с иллюстрированным героем. Она испытывала какое-то давно забытое приятное волнение. Солнце уже было на закате, и в вагончике воцарился уютный полумрак. Осознав свои чувства, госпожа Гаммершмидт снова всполошилась: щит своей добродетели почтенная матрона уже не держала в руках. Чулок давно покоился в сумке. И тут с ней приключилось нечто такое, чего давно уже никто не замечал за вдовой, – она лишилась дара речи. Язык у нее стал заплетаться, и госпожа Гаммершмидт умолкла. Она беспомощно смотрела перед собой, прямо на одну из двух кроватей.
– Здесь спит мой помощник, – внезапно произнес Гамбье, перехватив ее взгляд. – Это не наилучший спутник, но в конце концов… Когда ты одинок…
Несколько оправившись, красная от волнения, майорша весьма опрометчиво выпалила:
– Безусловно… Вам больше подошло бы другое общество…
Гамбье раскрыл было рот, но вагончик неожиданно остановился и стал разворачиваться. Судя по доносившимся снаружи голосам, можно было заключить, что караван у цели. Это позволило госпоже Гаммершмидт избежать развития щекотливой темы.
– Наконец-то доехали, – с облегчением констатировала она, – мы весьма приятно провели день…
Гамбье энергично поддакнул. Дама поблагодарила за гостеприимство и распрощалась.
Спускаясь по лесенке, она обнаружила, что все фургоны расположились по кругу – дверцами к центру, словно дома на деревенской площади. Из вагончиков выходили мужчины и женщины, взгляды их устремились на госпожу Гаммершмидт, и от фургона к фургону, будто цирк Умберто и вправду был деревней на колесах, полетело:
– Эге, а Гаммершмидтиха-то от донтера вылазит…
Лишь один человек не обратил на нее внимания, хотя и сидел на лесенке противоположного фургона. То был старый Малина. Бригада Кергольца давно уже принялась за дело. Важное занятие нашлось и для Малины. Зажав между коленями голову козла, он красил ему бороду синей краской.
– А, козел redivivus![99]99
Воскресший (лат.).
[Закрыть] – заметила госпожа Гаммершмидт.
– Вовсе не Редививус, сударыня, – рассудительно ответил Малина, – а Синяя Борода Второй. Коли удалось выступить костлявой, так должна же и жизнь показать свой номер!
Госпожа Гаммершмидт вглянула на него, но ничего не сказала и не спеша направилась к кассе. Перед ее глазами все еще стоял татуированный капитан. «А старик вовсе не глуп», – вздохнула она.
IX
Господин Сельницкий получил обещанную бутылку иоганнисберга.
Этому предшествовал целый ряд событий. Прежде всего, Ганс сообщил однажды директору, что Вашку готов к выступлениям.
– Конечно, – добавил он, – вольтижировка ему еще не по зубам, но в обычном номере в седле не подведет: и сам держится не худо и лошадь ведет прилично.
Бервиц кивнул и в первую же свободную минуту велел прислать Вашека с Мери на манеж. Сердце Вашека екнуло – предстоит нечто важное! Но он твердо верил в свое мастерство наездника и, без колебаний усевшись на «пончика», рысью выехал на манеж. В трех шагах от Бервица он остановил Мери и приветственно поднял руку. Бервиц, с шамберьером в руках, кивнул и приказал мальчику ехать шагом влево. Вашек двинулся вдоль барьера. Мери выступала кокетливо, словно балерина.
– Мелкой рысью! Алле! – крикнул Бервиц.
Вашек слегка пригнулся, сжал бока лошади икрами, и Мери упруго помчалась вперед.
– Крупной рысью! Алле!
Скорость возросла, но Вашек по-прежнему сидел крепко и ладно, будто слившись с лошадью.
– Галоп! Алле!
Незаметный для глаз нажим коленями, едва уловимое движение корпусом, и Мери, выбрасывая ноги вперед, понеслась плавными, волнообразными скачками. Прислушиваясь к топоту копыт, Бервиц внимательно следил за мальчиком. Вашек врос в стремена и ритмично приподымался в седле.
– Мелкой рысью! Алле!
– Поворот вправо – алле!
– Налево, кругом, галоп, алле!
– Стоп!
Вашек резко осадил Мери и удержал ее на месте; Лошадь была еще в напряжении: задние ноги подогнуты, шея – дугой, каждый мускул играет. Бервиц повернулся к воротам, где стоял Ганс, и удовлетворенно кивнул. Жестом разрешив Вашеку уехать, он подошел к Гансу.
– Хорошо, Ганс, Вашку вполне может выступать на публике Он так осадил лошадь, что ему бы непременно похлопали.
На следующий день в расписании репетиций появилось:
«9.20. Елена Бервиц и Вашку. На Мисс и Мери».
Хотя Ахмед Ромео не без оснований утверждал, что Вашек не вырастет, однако в тот день его предсказание было опровергнуто: стоя перед расписанием, мальчик снова и снова перечитывал сказочную строчку – «Елена Бервиц и Вашку» – и, что называется, рос на глазах. Он понятия не имел о предстоящем выступлении, но не сомневался, что это будет самый прекрасный номер программы, который затмит вороных директора, липицианов директорши и даже высшую школу Перейры. Ни одно название «фирм», значившихся в афишах, не ласкало так его взора, как броское «Елена Бервиц и Вашку».
Он ликовал, предвкушая восхитительные трюки. На самом же деле задача, поставленная перед ними директором, оказалась довольно простой: Вашек и Елена должны были вместе появиться, поприветствовать публику, сделать круг стремя в стремя, как на прогулке, повернуть к центру, на противоположной стороне, у барьера, разъехаться – она вправо, он влево, снова соединиться, вернуться к воротам и уступить дорогу выходящему из-за кулис слону. Затем им надлежало сопроводить Бинго до середины манежа, жестом указать публике на слона, раскланяться и, обогнув манеж с разных сторон, удалиться. Фактически они лишь выводили толстокожего гиганта, но Вашек отнесся к этому как к событию чрезвычайной важности.
Задача была нетрудной. Дети умели ездить достаточно хорошо, чтобы уже к концу первой репетиции усвоить то, что полагалось для выступления. Но одним лишь «что полагается» никогда не удовлетворялось честолюбие Петера Бервица. Каждый номер он стремился довести до совершенства. Поэтому Елене с Вашеком приходилось снова и снова возвращаться на манеж, пересекать его, сообразуя свои жесты с шагом пони. На репетициях стала бывать госпожа Бервиц, решившая помочь детям отработать «плавность движений». За Елену она не тревожилась, ибо с малолетства приучала ее к хорошим манерам, зато Вашек был в ее глазах деревенским увальнем, с которым, как она думала, придется немало повозиться, пока удастся обтесать его и научить изящным манерам. Каково же было ее удивление, когда она увидела, как мальчик изысканнейшим образом приветствует воображаемую публику. Длительные занятия десятью поклонами Ромео приучили Вашека спокойно и уверенно снимать шляпу и чертить ею в воздухе элегантные кривые. Директорша осталась им весьма довольна. На следующий день она пригласила к себе госпожу Гаммершмидт, и начались долгие совещания по поводу того, как одеть детей. В конце концов решили нарядить Елену в широкую – колоколом – юбку из желтой тафты, в узкий черный лиф с желтой розой и широкополую шляпу. Вашека – в узкие серые брюки, короткую черную курточку в обтяжку с широким белым воротником и низкий черный цилиндр с плоскими полями. Затем был приглашен господин Сельницкий, чтобы подобрать музыку. Капельмейстер заглянул на манеж во время репетиции и изрек: