Текст книги "Цирк Умберто"
Автор книги: Эдуард Басс
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
– Как же он в цирк попал? – спросил Буреш; он только что подошел и с любопытством прислушивался к разговору.
– Да он и не собирался в цирк. Его к театру тянуло, но там дело не пошло. Дают одну роль, другую, а он стоит как статуя. Помню, показывал мне вырезку из газеты – там так и было написано: дескать, его в роли Гамлета можно поставить на могиле Гамлета заместо памятника. Он страх как гордился этим, но, сдается мне, за то его и турнули. Куда он потом девался, ума не приложу…
– Верно, домой вернулся, – высказал предположение Буреш, – женился и тоже стал нянчить меттерниховского отпрыска.
– Очень даже может быть, – кивал головой Малина, – Меттернихи славятся этим.
– О да, семейные традиции у наших благородных господ держатся прочно, – усмехнулся Буреш. – А с чего вы вдруг заговорили об этом кучере?
– Да все из-за этого олуха Ганса, – ответил Малина.
– Началось-то с цилиндра, – поправил его Карас. – Вашек велел мне обзавестись к свадьбе цилиндром. Что ты скажешь на это, Буреш?
– Ну… коли хочешь выглядеть поавантажнее, – посмеивался тот, – купи лучше соломенную шляпу с широкой лентой и вуалью или шотландскую шапочку с волынкой в придачу.
– Я тебя серьезно спрашиваю: покупать мне цилиндр?
– С волками жить – по-волчьи выть. Мне-то на все случаи хватит моей калабрийки. Но твои волки в цилиндрах щеголяют. Заведи и ты себе этот горшок, хоть посмеемся. Прижмет – пойдешь в факиры, будешь выуживать из него букеты и кроликов. Нашему брату цилиндр иметь не лишне.
– Только гляди, как бы с тобой не случилось того же, что с фокусником в Сент-Омере, – вспомнил Малина очередную историю. – Звали его Джанини, и балаган его стоял аккурат рядом с нами. Раз сбежал от него помощник, а возле балагана шатался какой-то деревенский парень; Джанини возьми да и пригласи его. Показал, что да как, и пошел народ зазывать. А парню велел запихать живого кролика в потайной ящик волшебного стола. Ящик-то узенький, кролик не влезает в него – и все тут, верещит как резаный. А парень был из деревни, до животины охоч, но глуповат малость. И так ему стало жаль кролика – мол, чего его туда запихивать, живодерничать, махонький еще… Все одно господин – волшебник выколдует другого… И сунул кролика обратно в клетку…
– Ну и как же выпутался твой факир? – поинтересовался Буреш.
– Не знаю, я в балаган не заходил. А вот что было после, за балаганом, это я видел самолично. Парень кричит: «Господин – волшебник… Господин наколдует…», а Джанини орет: «Господин волшебник наколдует тебе пару оплеух!»
– И наколдовал?
– Да, и не пару, а целый фейерверк. Затрещины сыпались, что бенгальские огни.
Буреш хохотал, Карас же оставался мрачен, мучительно раздумывая – покупать ему цилиндр или нет. Но когда цирк возвратился в Гамбург, многие стали наведываться к «восьмерке», подсматривая, как ни о чем не подозревавший Карас репетирует с цилиндром на голове. С величайшей осторожностью, словно балансируя ядром, переступал он через порог, спускался по лесенке и возвращался назад, судорожно вытянув шею: все боялся, как бы эта труба не свалилась у него с головы.
И вот наконец сыграли свадьбу, торжественную, хотя и не столь величественную, как мечтал Бервиц. Магистрат не разрешил провести по улицам слонов и верблюдов, но не мог ничего возразить против кавалькады. Снова были извлечены на свет божий самые дорогие костюмы, и взорам гамбуржцев, совершавших в это воскресенье свой утренний моцион, предстала вереница великолепных лошадей в сверкающем снаряжении, с фантастическими наездниками и наездницами. За ними рядами ехали коляска; кучера с зеленым розмарином в петлице держали кнуты, украшенные белыми бантами. Последний экипаж, тоже увитый белыми лентами, везли четыре белоснежных коня, высоко, на манер испанских лошадей, поднимая ноги и удивляя толпу размеренным, слаженным шагом. Четыре пары вожжей, поблескивая, сбегались меж пальцев левой руки патриархального вида старца, вызывавшего не меньшее восхищение своей величавой осанкой, – словно на троне восседал он на покрытых красным чепраком козлах. Перед собором из этого экипажа выпрыгнула невеста, стройная и хрупкая, в облаке вуали, со шлейфом придававшим ей вид королевы. Когда она стала подниматься на паперть, к ней подбежали два мальчугана в белых костюмчиках и подхватили шлейф. На женихе был безукоризненный фрак, сшитый под личным наблюдением барона Шёнштейна у венского фрачного мастера Яна Вацлава Коближки. Цилиндр, тоже выбранный для него бароном, переливался всеми восемью необходимыми оттенками, как и цилиндр Караса-старшего, местами, правда, слегка потертый. Отец невесты, с доброй дюжиной экзотических орденов на груди, сиял от сознания собственного величия, мать была растрогана. Она отличалась от остальных дам свадебного поезда подчеркнутой скромностью наряда, зато золовка ее утопала в кружевах, воланах и бантах, а также в потоках источаемых ею слез.
Петер Бервиц вел под руку дочь; на пороге он чуть замешкался и окинул взором людей, которые толпились внутри. Обернувшись к Агнессе, шедшей позади него под руку с Карасом, он восторженно шепнул ей:
– Все билеты проданы!
– Что он сказал? – спросила у Агнессы госпожа фон Гаммершмидт, которую сопровождал барон фон Шёнштейн.
– Что все билеты проданы.
– Все проданы! – воскликнула госпожа Гаммершмидт в экстазе. – Да вознаградит вас за это господь в день бенефиса! Все проданы! И это, барон, при том, что сейчас утро и такая восхитительная погода!
– Да, но и реклама была не хуже. Дешевая, но эффектная. Одна дискуссия в магистрате по поводу того, можно ли допустить слонов и верблюдов к собору…
– В храме божьем все места проданы, – объявил новость шествовавший рядом с госпожой Алисой Керголец Франц Стеенговер.
– О чем они там? – осведомился капельмейстер Сельницкий у Кергольца.
– В шапито господа бога все билеты проданы, – ответил шталмейстер.
– Что толку, – сокрушенно вздохнул дирижер, – буфета там все равно нет.
– Полторы тысячи человек по три марки пятьдесят, – подсчитывал Стеенговер по пути к алтарю, – итого – пять тысяч двести пятьдесят марок. Недурной сбор, если учесть скромность расходов на постановку. Священник, причетник, два служки – и ни одного зверя. Такая коммерция по мне.
– Если только все они не прошли по контрамаркам, – засмеялась Алиса Керголец.
– Невеста уже у манежа, – говорили задние, когда процессия остановилась.
Родственники обступили жениха и невесту, на которой госпожа Керголец в последний раз оправляла фату.
– Ready?[143]143
Готово? (англ.).
[Закрыть] – спросил Петер Бервиц.
– It’s all right![144]144
Все в порядке! (англ.).
[Закрыть] – ответила Алиса.
– Алле! – скомандовал Бервиц, мысленно щелкнув шамберьером. Жених и невеста опустились на колени перед решеткой, из ризницы вышел священник.
– Как она прекрасна, и до чего ж ему идет фрак, – всхлипывала госпожа Гаммершмидт. – Чудесная пара, барон. У Вашку доброе сердце… Ах, как ему идет этот фрак!
– У него отличная фигура, – шепнул господин Гаудеамус. – У всех укротителей красивые фигуры.
– Ах, барон, ради бога, не напоминайте мне об укротителях! Среди них встречаются гадкие люди. К тому же размышлять у алтаря о зверях и об укрощении неуместно.
– Совершенно верно, – ухмыльнулся барон, – об этом следует подумать заблаговременно.
– Вы ужасный циник, барон. Если б мне не нужно было столько плакать, я ущипнула бы вас за руку. Но из-за слез я не вижу, где моя, а где ваша.
С другой стороны к господину Гаудеамусу наклонился Петер Бервиц; заслонившись цилиндром, он прошептал:
– Вы были правы, барон. Этот пастор такой жирный, что лассо соскользнуло бы с него. Но поставлено неплохо, а? Взгляните только на старика Караса, как он великолепен в сюртуке и цилиндре. Будь у него еще золотая цепь на шее, он смахивал бы на сенатора. Надо записать: золотая цепь. Такого в цирке еще не бывало, чтобы, скажем, привратник щеголял в черной паре с золотой цепью. Гениальная идея, а?
Карас-отец забыл в ту минуту и о сюртуке и о цилиндре. Этот простой человек женил сегодня единственного сына. И он стоял, склонив голову, и молил бога о счастье. Рядом с ним, сложив руки, шепотом молилась Агнесса Бервиц.
Обряд был совершен. Вашек с Еленой поднялись, и все бросились обнимать и целовать их, пожимать им руки. Оба пажа снова подхватили шлейф.
– Смотрите, мальцы, не споткнитесь на лестнице, – тихо предостерег их Керголец, – не то я вам дома задам.
На лестнице, ведущей к паперти, шпалерами выстроились празднично разодетые наездники, наездницы и конюхи цирка Умберто. Когда Вашек с Еленой появились в дверях, они подняли кнуты и шамберьеры и воздвигли из них арку, пропуская новобрачных. Стоявшие вокруг люди зааплодировали. Бервиц остановился на паперти и, указав на толпу, провозгласил:
– Вот вам, полюбуйтесь, полный сюксе!
Сойдя вниз, он тоже похлопал в ладоши и начальственным тоном объявил, что теперь по предложению шталмейстера Кергольца состоится скромный завтрак, на каковой дамам и господам надлежит явиться, как только они переоденутся. Все разошлись по коляскам, сели на лошадей, и внушительная кавалькада не спеша двинулась обратно к Репербан. Отсюда всадники поскакали к цирку, а коляски покатили дальше, свернули налево в извилистую улочку и остановились перед «Невестой моряка». Едва Вашек с Еленой приблизились к входу, как дверь распахнулась, и на пороге появился смуглый сержант Ференц Восатка с госпожой Аделью Восаткой, которые засыпали молодых сластями. Часть конфет соскользнула по шлейфу невесты на землю, и парнишки Кергольца усердно набивали ими карманы.
«Невеста моряка» была уже не просто таверна. Две соседних лавки объединили со старым помещением, и пивная превратилась в ресторан. Снаружи, над входом, пестрела большая вывеска: девушка в кринолине машет платочком матросам в лодке, с трудом прокладывающей себе путь к парусному судну на вздувшемся море. А вокруг надписи: «Zur Seemannsbraut» – «La novia del marinerо» – «La sposa di marinaio» – «The sailor’s bride» – «A la fincée du marin»[145]145
«Невеста моряка» (нем., исп., португ., англ., франц.).
[Закрыть]. Испанская надпись была на самом видном месте, ибо с той минуты, как тентовик Восатка женился на вдове Мозеке, он ежедневно наведывался в порт, не пропуская ни одного судна из Латинской Америки. Экипажи гигантских трансатлантических пароходов из Буэнос-Айреса, Монтевидео, Рио-де-Жанейро, Пернамбуко; судов, приписанных к портам Нью-Орлеан, Тампико, Веракрус; пузатых шхун с грузом из Кайенны, Парамарибо, Джорджтауна, Маракайбо и Карфагена; матросы с судов, заходящих в Колон, Гавану, Кингстон, Порто-Пренс; матросы из Аргентины, Бразилии, Гвианы, Венесуэлы, Колумбии, Коста-Рики, Никарагуа, Гондураса, Гватемалы, Мексики, Техаса и Арканзаса; матросы с Антильских островов и Юкатана – все они знали покрытого шрамами Ференца Восатку, который и белых и цветных называл земляками, болтал по-испански, по-французски, по-английски, по-голландски, на пяти негритянских и десяти индейских наречиях и зазывал всех к себе, в «Невесту моряка». И вот с течением времени бывшая корчма чешских каменщиков приняла столь экзотический вид, точно она находилась где-нибудь между тропиками Рака и Козерога. Уже через год Восатке пришлось снять еще два зала, один из которых он окрестил «Карибское море», а другой – «Мексиканский залив»; центральный же зал со стойкой именовался «Путь провидения» – «Providence-street». Госпоже Адели, которая было взялась под руководством мужа за изучение чешской кухни, пришлось срочно перестраиваться на испанскую и американскую и изготовлять огненные бифштексы на вине с перцем, котлеты à la criolla с соусом из томатов, перца и лука; жаркое из грибов – à la mexicana, стряпать callos con chorizo – рубцы с перцем, шпиком, петрушкой, луком и массой кореньев, или pepitoria de polio – цыплят, фаршированных орехами, чесноком и желтками, но первым долгом, конечно, оllа potrida – вареную говядину с горохом, шпиком, картофелем, колбасой, перцем, чесноком, фасолью, с шафраном и прочими специями. В «Карибском море» и «Мексиканском заливе» вскоре зазвучали все американские диалекты, начиная с диалекта жителей Ла-Платы и кончая миссисипским говором, а «Путь провидения» не успевал пропускать всех желающих. Случались, разумеется, и дни отлива – одни корабли поднимали якоря, другие еще не успели пристать, но тем более бурными бывали периоды, когда сразу собирались команды десяти – пятнадцати судов. Неограниченной властью над этим диковатым сбродом, готовым в любую минуту схватиться за нож, пользовался сержант Восатка. Он был здесь верховным властелином надо всем, кроме одного: стойку с напитками госпожа Адель Восатка велела перенести на кухню и сама следила за тем, кому и что отпускается. Это был ее «путь провидения»: очевидно, она опасалась, как бы аквавита снова не разожгла в ее муже того огня, который когда-то покорил ее сердце.
Сюда, к бывшему обитателю «восьмерки», и привел Керголец в один из тихих для «Невесты» дней свадебный кортеж цирка Умберто. Сержант Ференц Восатка приветствовал бывшего принципала с величественностью испанского гранда. Пиво и вино лились рекой, затопляя жаркое из почек и пряные red dogs[146]146
Букв. – красные собаки (англ.), сорт специально приготовленных сосисок.
[Закрыть], были произнесены первые тосты, оказаны первые дружеские почести будущему шефу, Ганс подошел к Малине, чтобы чокнуться и сказать ему, с каким блеском тот вез невесту. Примирение стариков перешло в долгие дебаты о том, стоило ли в тот раз, еще при старом Умберто, случать кобылу Вендиду с жеребцом Машалахом, не лучше ли было использовать для этого Васко. Завтрак грозил превратиться в грандиозное пиршество, но Бервиц с Кергольцем помнили о том, что в воскресенье у них два представления. Пошумев часок, гости покинули «Карибское море», где под различными предлогами остался, подобно одинокому Робинзону, лишь господин Леопольд Сельницкий.
Свадебное торжество в узком семейном кругу, простое и непринужденное, тоже длилось недолго: невесту ожидали два выступления с многочисленными прыжками, а жениху надлежало заняться львами, тиграми и медведями. Лишь поздно вечером, когда все животные были уже накормлены и напоены, реквизит уложен, а золотистый манеж погрузился во мрак, Вашек подошел к Елене, обнял ее и сказал:
– Наконец-то, Еленка, у нас есть немного времени и для себя.
– Да, – ответила Елена. – По-моему, нет ничего хуже, чем быть невестой из цирка с двумя представлениями в день.
VII
– Бог в помощь, инспектор!
– Здравия желаю, директор!
– Как дела, инспектор?
– А как у тебя, директор?
Карас-отец и Карас-сын стоят друг против друга, награждая один другого титулами и хохоча над их забавной торжественностью. Антонин Карас уже не простой служитель, его койка в «восьмерке» освободилась и будущей весной может быть занята другим. А произошло это так. Вечером все того же праздничного дня Бервица вдруг осенило.
– Ты обратила внимание, – сказал он Агнессе, – как солидно выглядит Антонин в цилиндре? Человека делает платье, цилиндр делает джентльмена. Человека с такой благородной осанкой не следует держать в служителях. Кроме того, теперь он наш родственник. Свекор нашей дочери – это почти то же, что шурин.
– А у тебя есть для него место получше? – спросила Агнесса.
– Да. Место покойного Гарвея. Гардероб и реквизит составляют внушительную часть нашего имущества, а Керголец не в состоянии уследить за всем. Ему и так хватает дела, ведь животных и повозок стало больше.
– Это было бы недурно, Петер.
– И дам ему чин инспектора. Ведь он будет иногда обедать у нас, придется представлять его как родственника. А «инспектор Карас» – это уже звучит.
– Ну, если это так важно для тебя…
– О, разумеется, важно. Общество обожает помпу. Я с удовольствием одел бы его в черный костюм, какие носили раньше муниципальные советники. И золотую цепь на шею.
– И называл бы его «господин лорд-канцлер», «хранитель печати» или «обер-камергер»…
– А что тут плохого? Людям это импонировало бы.
– Может быть, ты вздумаешь еще возвести его в рыцарский сан?
– А что, рыцарь Карас из Карасова – прекрасно звучит!
– Не сходи с ума, Петер. Антонин примет склад и получит чин инспектора. Это разумно. А свои фантазии оставь при себе. Спокойной ночи.
– И на том спасибо… Инспектор! По крайней мере чувствуешь, что отдал дочь в приличную семью.
Разговор этот и привел к той перемене, после которой оба Караса лукаво подмигивали друг другу. Другая перемена естественно вытекала из первой: перед отъездом на гастроли необходимо было пополнить бригаду рабочих. Едва Керголец завел об этом речь, как молодой Карас решил: нужно написать в Горную Снежну. Антонин обрадовался предстоящей встрече с друзьями, но Вашек огорчил отца:
– Ошибаешься, инспектор. В бригаду приедут не твои друзья, а мои. Цирку Умберто нужны молодые люди.
– То-то будет содом, – ворчал старый Малина. – Всю жизнь вашего брата обтесывал, а теперь, на старости лет, снова здорово – понаедут деревенские олухи!
– О парнях позаботится Буреш, – решил Вашек. – Да и приедут-то всё ребята, уже работавшие в цирке.
В «восьмерке» освободились четыре койки, и еще до рождества господин Стеенговер заносил в список новые имена: Блага Ян, Церга Антонин, Цикарт Иржи, Крчмаржик Йозеф. Сверстники Вашека, они еще детьми признавали его главенство. Отправляясь в Гамбург, умудренные опытом горноснеженцы захватили с собой не только трубы, но и по паре войлочных туфель – чтобы не топтать сапогами разложенный на земле брезент. Старый Карас блаженствовал: теперь он мог ежедневно толковать о Горной Снежне. Вместе с Вашеком их собралось шестеро односельчан, и это обостряло чувство родины.
– Эти будейовицкие парни, – говаривал Малина Бурешу, – все тут у нас перевернули. Мне уже сдается, будто я всю жизнь прожил в их распрекрасной Снежне.
Замечание Венделина было не лишено оснований: они с Бурешом познакомились заочно со всеми горноснеженскими семьями, могли описать любой дом, знали, какая девушка кому благоволит, где предполагаются крестины, а где – похороны старика.
Вашек реже других принимал участие в беседах земляков – не хватало времени. «Единица» отделяла его от «восьмерки». Да и женитьба основательно изменила его. Только теперь он по-настоящему возмужал.
Когда женитьбу Вашека на Елене шепотом называли браком по расчету, это было не совсем верно. Дело обстояло хуже: оба они шли к алтарю с тяжелым сердцем. Для Вашека это было ударом, потрясением. Он любил Розалию со всей пылкостью первого чувства. Она одна отвечала его представлению о счастье, ибо он не встречал на своем пути других девушек. К тому же он дал ей слово, – а это было для него святая святых. Правда, Розалия сама, с женской проницательностью разобравшись в сложных взаимоотношениях, освободила его от данного им обещания, благодаря чему честь Вашека не пострадала, но жгучая боль и тоска не стали от этого слабее. Елена тоже приносила жертву, хотя чувство ее к Паоло не успело еще созреть до страстной влюбленности. Чувственность еще дремала в ее худощавом, почти мальчишеском теле; требовались более длительный срок и более сильные импульсы, чтобы пробудить ее. Но над спящей страстью уже витала фантазия, в которой как в зеркале отражался Паоло – самый красивый и обворожительный из всех молодых людей, немного диковатый, немного, пожалуй, испорченный, но тем более интересный и привлекательный. Порывая с ним, она не чувствовала себя такой сломленной и душевно разбитой, как Вашек, но ведь и она жертвовала своей мечтой, и это наполняло душу молодой женщины тоскою и грустью. К тому же Елена вскоре убедилась, что грезы людям не подвластны: она была замужем, но образ прекрасного Паоло хранило ее сердце, и он оживал всякий раз, когда жизнь ее омрачалась печалью или разочарованием.
К счастью, молодоженов связывали их давние товарищеские отношения и горячая любовь к цирку. Это помогало им вести спокойные, задушевные беседы, которые все больше сближали их, усиливая взаимную симпатию. Любовь Вашека к Розалии, Еленкино увлечение Паоло остались тайной каждого из них. Этим они не делились друг с другом, схоронили свои чувства в себе, оградив тайну немым меланхолическим укором: «Тебе что, ты счастлив… А вот я…»
У более скрытной и потому болезненнее все переживавшей Елены укор этот остался в сердце на всю жизнь. Она, пожалуй, даже любила мужа, знала, что не задумываясь разделит с ним все его горести и будет поддерживать все его начинания, но в самом укромном, самом интимном уголке ее души все же таилось чувство принесенной жертвы – сложись все иначе, жизнь ее могла бы быть бесконечно прекраснее.
Для Вашека же медовый месяц явился поистине искуплением. Теперь все мосты были сожжены, и он находился по ту сторону пропасти, в которую так боялся упасть; теперь в нем одержало верх настойчивое стремление быть на высоте взятых на себя обязательств. Формально в его положении ничего не изменилось. Бервиц не сделал его совладельцем цирка, даже не назначил директором или своим заместителем. Вашку по-прежнему оставался лучшим наездником и акробатом-прыгуном, выступавшим в первом отделении, и дрессировщиком, демонстрировавшим своих зверей во втором. Каждое выступление и без того стоило ему огромного напряжения сил и воли, теперь же, сделавшись правой рукой Бервица, он стал вникать буквально во все, замечая малейшую небрежность конюхов или служителей зверинца; зорко следил он за качеством покупаемого овса и сена, обнаруживал сор в закутках кольцевого коридора, сам удивляясь тому, что стал замечать гораздо больше беспорядков. Он невольно смотрел теперь на цирк глазами хозяина, а они куда зорче глаз наемного служащего.
Цирк Умберто являлся образцом цирка семейного типа. Бервиц был требовательный и энергичный человек, но он сам всемерно поддерживал укоренившийся в цирке со времен деда Умберто патриархальный дух. Люди, прослужившие год-другой, оседали у него на всю жизнь. Кроме отдельных артистов, с самого начала ангажированных лишь на определенный срок, все работали в цирке постоянно, и каждое увольнение превращалось в событие. Так рождалось доверие друг к другу, уверенность в товарище по работе, преданность общему делу; все, за редким исключением, трудились с подъемом, с душой. Повседневные обязанности стали настолько привычными, что почти отпала необходимость в контроле и понуждении; каждый делал свое дело и помогал всюду, где это требовалось. Но подобные устойчивость и гармония имели и свою теневую сторону: годы совместной жизни создавали и пестовали, но те же годы изнашивали и ослабляли. Люди старели. Отец Вашека был самым молодым из последнего пополнения, но и ему уже было под пятьдесят. Все это Вашек осознал однажды во время вечерней поверки, внимательно присмотревшись к конюхам, служителям зверинца и музыкантам; самые младшие из них уже поседели, а самые старшие, такие, как Малина и Ганс, казались просто патриархами. Он испугался: не за горами то время, когда все в цирке будет делаться слабеющими руками и вялым мозгом. И он позаботился о том, чтобы в вагончиках как можно скорее появились молодые люди. Бригада земляков из Горной Снежны явилась первым результатом его усилий.
Вашек не скрывал своих опасений, несмотря на дружный отпор стариков. Каждый из них был уверен, что сделает больше, чем трое молодых; разговоры и споры на эту тему шли непрерывно. Бервицы соглашались с Вашеком, когда он за обедом или ужином заводил об этом речь, но его дюжего тестя и чувствительную тещу обуревало сентиментальное сострадание.
– Все это верно, Вашку, – говорила Агнесса, – но как отстранишь от дела Малину или Ганса? Потерять работу в цирке – смерть для них. И ведь все они люди заслуженные, они оставались с нами в самые трудные времена, проработали не один десяток лет. Вправе ли мы поступить с ними так сурово? Пусть они стали работать хуже, но ведь они посвятили нам всю свою жизнь!
Вашек все это признавал, он и сам горячо любил этих старых добряков, среди которых вырос. Проблема старения и высыхания человеческого организма вставала перед ним во всей своей остроте, и ее надлежало решить в течение ближайших лет. Но он до сих пор не мог похвастаться, что нашел удачное и правильное решение.
Однажды он поделился своими мыслями с Ар-Шегиром, который тоже уже превратился в маленького, высохшего старичка с большими очками в черной оправе на костлявом носу. Ар-Шегир стоял среди шести слонов, и покрытый морщинами великан Бинго любовно дышал ему в лицо.
– Ты прав, саиб Вашку, – заговорил Ар-Шегир, – прав и неправ. Было одно королевство, и в нем воссел на престол молодой король. Он был юн, полон сил и вкуса к жизни. Все восхищались его делами. «Это оттого, – говорил король, – что я молод. Лишь молодые способны на большие свершения. Старики же нам только помеха». – «Ты прав, о король, – сказала его молодая дружина, – но поступи согласно своей мудрости: отдай королевство в управление молодым, пусть вся страна будет похожа на своего повелителя». Королю поправилась эта речь, и он специальным указом сместил всех старых людей с государственных постов, а на их место назначил молодых. Но вот началась война с соседним королевством, король разбил неприятеля и стал преследовать его на его же земле. Так он попал в лесистую местность, где не было ни рек, ни ручьев, ни колодцев. Войско изнывало от жажды. Король созвал своих приближенных и велел им раздобыть воду – иначе погибнет войско. Но никто не знал, как ее найти. И вот когда стало совсем плохо, один из приближенных осмелился предложить владыке: «Раз мы сами не в силах выполнить твое приказание, о король, пошли гонца к нашим старикам, домой. Может быть, они знают то, чего не знаем мы, молодые». Король согласился, послал гонца на родину, и старцы тотчас ответили ему: «Если у тебя нет воды, о король, пусти ослов в лес». Молодые подивились такому совету, но ослов в лес все-таки пустили. Измученные жаждой животные учуяли под землей источник, с ревом помчались к тому месту и принялись разрывать землю, пока не показалась вода. Так войско было спасено.
– Значит, Ар-Шегир, ты тоже за то, чтобы оставить старых?
– Я не говорю – держись за старых. Я говорю – держись за мудрых. Держись за тех, кто знает, что делать, и увольняй беспомощных, молоды они или стары.
– Спасибо, – улыбнулся Вашек, – это уже что-то вразумительное. Короче говоря, ты мне советуешь, чтоб я, как тот король, пустил ослов в лес.
Турне в то лето выдалось неудачное. В мае начались затяжные дожди, лившие с небольшими перерывами почти до самой жатвы. Земля не успевала впитывать влагу, во многих местах случались наводнения. Двигаться в такую распутицу, под проливным дождем, было мучительно и для людей и для животных. Те и другие зябли, простужались. Добравшись до очередного города, путники нередко находили место своей стоянки залитым водой и вынуждены были засыпать его золою и мусором. Кое-где им вообще не удавалось выступить, подчас представления шли в полупустом шапито – людям не хотелось выбираться из дому в дождь и грязь. Три месяца тщетно взирали они на небо, ожидая просветления. Вашек предлагал отказаться от намеченного маршрута и отправиться в какую-либо южную страну, где погода лучше. Но приглашенный на совет господин Гаудеамус сообщил, что, судя по газетам, дожди идут по всей Европе. В конце концов Бервиц решил сократить турне и вернуться в Гамбург немного раньше обычного.
Агнесса Бервиц в душе радовалась такому решению. Ее очень тревожила беспокойная, болезненная беременность Елены. Гамбургская же квартира обеспечивала им необходимые удобства. Вашек неделями ходил озабоченный и расстроенный. Наконец однажды, в августе 1879 года, он вихрем ворвался в костюмерную и, хлопнув дверью, закричал что было мочи:
– Ты стал дедушкой, инспектор!
И его отец, выбираясь, как много лет тому назад Джон Гарвей, из сумрачного лабиринта развешанного повсюду платья, крикнул в ответ:
– Чертов директор, кто же там у тебя?
– Сын, инспектор, сын!
Они обнялись, пожали друг другу руки, похлопали один другого по спине – ай да Карасы!
Потом собрались было вместе уходить, да замешкались, удрученные досадным происшествием. Когда Вашек, вбежав, хлопнул дверью, из нее вылетела филенка. Приглядевшись, они заметили, что дерево по краям совсем искрошилось.
– Гляди, отец, – сказал помрачневший Вашек, – дерево-то трухлявое!
– Да, сынок, – отвечал отец, – я сразу, как только мы вернулись, заметил, что хата наша гниет!
Они покинули костюмерную, но прошло много времени, прежде чем к Вашеку вернулась радость отцовства.
VIII
Карасы решили никому не говорить о замеченном. Антонин ненадолго заглянул к роженице. Она обессилела, ослабла – роды были трудные, на редкость мучительные. Ребенок оказался невзрачным, едва двигавшимся, сморщенным существом – Вашеку было и радостно и страшно за младенца. Акушерка, доктор и Бервиц успокаивали его, говорили, что ребенок скоро оправится, но гнетущий страх не проходил. Когда же Вашек вернулся к Елене и увидел ее – прозрачную, мертвенно бледную, обессилевшую, будто она умирала, слезы брызнули у него из глаз. Он испытывал отчаянные угрызения совести: вот что сталось с прекрасным девичьим телом…
Он то останавливался, то принимался снова ходить по комнате, не зная, что предпринять, и даже обрадовался, когда теща отослала его, сказав, что здесь он только мешает. Вашек вернулся в цирк, к отцу, который тем временем никому ни слова не говоря, принялся чинить дверь. Умелые руки Антонина Караса уже выпилили планки, которыми он закрепил вылетевшую филенку; затем он вытащил откуда-то покореженную банку с зеленой краской и покрасил жесткой кистью свежее дерево.
– Ну, что ты скажешь об этом бедном малыше? – произнес наконец Вашек. – Мне что-то страшно за него.
– Ничего, выправится. Уход за ним хороший. Ты-то, правда, был другим. Ну, да что поделаешь, Еленка – в мать, хрупкого сложения, где ж ей набрать сил на дитя? Ты теперь приглядывай и за ней и за мальцом. Это не то что у нас в деревне: сегодня опросталась, а на следующий день уже в лес за хворостом. Как же его наречь собираются?
– Петер Антонин. В честь дедушек. Мамаша настаивает, директорша.
– Славная она женщина. Такую тещу поискать.
– Давай, отец, – предложил сын, когда Карас отставил в сторону банку с краской, – обойдем здание, пока не начались репетиции. Незачем об этом знать всем.
Вдвоем они тщательно осмотрели постройку. Изнутри она оказалась еще довольно крепкой, но наружная обшивка и стропила подгнили от сырости.
– Ну ясно – черная сосна, – качал головой отец, – да еще, верно, в сухом месте росла. Для такого дерева вода – гроб. Будь оно из нашего леса, так бы не трухлявело.
– Как ты думаешь – не рухнет?
– Да нет… Еще постоит… Но надолго его не хватит. Лучше бы, конечно, заменить подгнившие балки. Боюсь, как бы еще в углах грибка не было, нам с тобой туда не подобраться.