Текст книги "Протоколы с претензией"
Автор книги: Е. Теодор Бирман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
N++; ГРАЖДАНЕ МИРА
– Отчего так легко сочетается особое отношение к своей семье с хорошим отношением к прочим людям? – вопрошает Я. членов Кнессета. – А особое отношение к своей этнокультурной общности вызывает опасения?
Хотя вопрос, заданный Я., вне сомнения возбуждает интерес присутствующих, выражения их лиц остаются в пределах обыденности. Словно звездочки в анализах крови: (....*..).
– Идея многокультурного общества – общепринята в Европе, – утверждает А., – там это едва ли не общее место.
– Хотел бы я знать точнее, сколько еврейских либеральных профессоров среди авторов этой идеи, – сказал мрачно Б., – я своим “общим местом” чувствую, что народы объединенной Европы вскоре примутся бить нас по нему, когда почувствуют на себе все прелести этой идеи и приклеят к ней ярлык: “Плод еврейских либеральных умов, рожденный ими в неустанных заботах о своем душевном комфорте в Европе”.
Как всегда, вмешательство Б. в разговор привносит нервозность и возбуждение. Сам он будто линия электропередачи в сухую погоду – чуть потрескивает. Баронесса слегка свела брови и готова слушать, А. готов побледнеть, беспечный В. еще вольнее откидывается на спинку зеленого дивана, Я. колеблется, в какую сторону ему крутить педали.
– Мне еще со времен проживания в Российской Империи запомнилась статья в “Огоньке”, – начал Я. (он решил крутить вперед). – Двое латиноамериканских студентов из обеспеченных семей увлеклись марксизмом. Они приехали в Российскую Империю учиться. Их направили в медицинский институт на юге Империи. С ними в комнате жили еще двое студентов из Афганистана. И вот один из латиноамериканцев описывает этот многокультурный социум следующим образом: мы принимали душ каждый день, а они брили подмышки, и на этом основании мы считали друг друга животными. “Господи, кто придумал интернационализм?” – спрашивал он.
– Я, кажется, помню эту статью, – сказал Б., – второй из этих двоих латиноамериканцев потом погиб там же в драке.
– Кажется, так, – подтвердил Я. – Кстати, и с Трумпельдором произошла на русско-японском фронте любопытная история. Он, разглядев однажды слабости в японской позиции, побежал докладывать об этом командиру. Офицер согласился и через Трумпельдора передал приказ атаковать. Вернувшись, Трумпельдор не застал солдат на позиции, они отступили. Он вернулся к офицеру с докладом. “Бежали, как жиды”, – в сердцах сказал офицер.
– Я совсем не в претензии к этому офицеру, – сказал Я., – тем более к русским солдатам, впоследствии сломившим Вермахт. Просто таковы особенности психологического устройства многонациональных структур.
– А как же с любезной твоему сердцу Америкой? – спросил А. – Там многокультурное общество? Или нет?
– Я этого там так и не понял, – признается Я.
– У Америки не было столетий монокультурной жизни, как в Европе, – пытается Б. на ходу сверстать собственную теорию, которая позволит ему не вмешиваться в дела Америки, – А вот чем все обернется в Европе – не знаю.
Б. задумался, а потом вдруг встал, чуть наклонился вперед и, подняв правую руку кверху, картавым выговором Ильича произнес:
– П'гизрак б'годит по Ев'гопе,
П'гиз'гак 'Геконкисты.
– Реконкиста – это ведь изгнание мавров из Испании? – уточнил А.
– Точно, – ответил Б.
– Мавры – ведь это Соседи? – уточнила Баронесса.
– Примерно, – согласился Б.
– А евреев выставили до или после? – спросила Баронесса, стесняясь своей неосведомленности.
– После. Ну и черт с ними, – добавил Б. неожиданно зло, – тоже имели вождей – ученых раввинов, либеральных профессоров того времени. Испанских. Недавно видел документальный фильм – некоторые и через пятьсот лет сопли утереть не могут:
На реках чужих сидели мы и плакали,
Вспоминая о Кастилии.
Б. брезгливо скривил лицо. Евреев, одержимых тоскою по утерянному испанскому раю, немного. Их не видать нигде поблизости, Б. и в голову не пришло с ними заочно миндальничать. Только еврейской тоски по Испании не хватало ему.
Беседа почему-то на этом затихла. А. ушел в себя, он, видимо, рисовал себе ужасные картины европейской реконкисты. В. с Баронессой затеяли какой-то незначащий разговор между собой. Я. пытался вызвать в воображении расцвет и поэтический настрой испанских евреев, последовавший разгром и изгнание, быстрое возвышение отказавшихся от иудаизма и принявших христианство, вспыхнувшую зависть испанцев, обвинения в фальшивом характере обращения и второй разгром с ограблением – теперь уже евреев-христиан.
СОБЛАЗН АМУНДСЕНА
Я. озабочен объемом будущей книги, словно старушка – своевременным приемом лекарств. Он опасается, что книга получится маленькой. Он перебирает тома на полках и убеждается, что в заслуживающем уважения томе должно быть хотя бы 300 страниц. Представьте, обращается он к себе и потому старается быть особенно убедительным, вы покупаете билет в кино (он там очень давно уже не был), а фильм вместо обычных полутора часов длится сорок минут. Как бы он ни был хорош, у вас все равно будет ощущение, что вас надули.
Баронесса, конечно, в курсе литературных экспериментов мужа. Она ненадолго устраивается за его спиной и следит за тем, как он переделывает фразы. Она старается не дышать, и он сосредотачивается до такой степени, что чувствует ее контур позади себя. Поняв это, она смеется и исчезает.
Два удара presto по клавишам Alt-Shift выводят Я. по цепочке EN-HE-RU с английского шрифта на русский, увы, пройдя по дороге иврит, на котором ему уже никогда не взлететь. Правда, и на русском, говорит он, его полет не достигнет той высоты, на которой парит текст его обожаемой учительницы, госпожи Е., отрывок из которого он выбрал вчера перед сном наугад, как монах, должно быть, выбирает отрывок из Библии, чтобы отойти ко сну в счастливом единении со Всеблагим и Бесконечным.
– Не поздновато ли начинать? – вопрос Баронессы звучит поощрением. Поразительно, думает Я., что она до сих пор верит в то, что он приготовил ей какое-то чудо.
– Для живописания требуется зрелость, – парирует Я. – Интересно, как писал бы Чехов, исполнись ему пятьсот лет.
На Баронессу от озарившей ее догадки вдруг накатывает такая волна ужаса, что она убегает в туалет и появляется лишь спустя некоторое время после того, как туалетный бачок в последний раз с шумом вобрал в себя большую порцию воздуха, решительно выдохнул и затих, после того, как отпищали открытые краны и выдали глухим гулом трассировку водопроводных труб. Она появилась перед Я. с вопросом: уж не означает ли постоянно лежащая у него на прикроватной тумбочке “Пианистка”, что он собирается создать (“создать”, сказала она) нечто подобное? Уж не собирается ли он сыграть с госпожой Е. фортепьянную пьесу в четыре руки? После окончания института он скучал во время многомесячных попыток устроиться на работу. Его “красный” диплом сначала вызывал неизменный энтузиазм у начальников лабораторий, при следующей встрече они отводили глаза, говорили о временных трудностях с вакансиями, находящемся в отъезде начальстве. Потом вакансии все не открывались, начальство вовсе пропадало. Вот в эти месяцы от безделья он начал учиться игре на пианино, которое забытой подставкой для настольного вентилятора стояло в родительском доме Баронессы, где он проводил тогда большую часть времени. Он даже с наслаждением много раз играл этюд “Осень” – второй номер в музыкальном учебнике. До этого Баронесса еще обучила его “собачьему вальсу” перед тем, как сбежать на лекции (она еще продолжала учебу). Нет, говорит он, ничего подобного создать (в его “создать” никаких кавычек нет) невозможно, даже при желании. Он пускается в пространные объяснения, чтобы скрыть очевидный факт – именно этого ему и хочется. Книга госпожи Е. подобна походу Амундсена на Южный полюс, объясняет он. На поход, сделанный с максимальной скоростью и точностью, с продовольствием, расчетливо оставленным вдоль маршрута, с тем чтобы воспользоваться им на обратном пути. Вовремя зарезана часть собак. Свежим мясом посреди ледяной пустыни подкормлены люди и оставшиеся в живых собаки. Никто из людей не зарезан январским морозом, который на Южном полюсе – летний, легкий в отличие от июльского, которого ни Амундсену, ни его собакам не перенести. Они дошли до полюса, Амундсен – до своего снежного, Елинек – до своего, нежного. Да, нежного, упрямствует Я. На полюсе поставлена палатка. Дальше идти никакого смысла нет. Другого полюса не существует, только другой берег того же океана. Ни снега, ни льда на полюсе ни добавлять, ни убавлять не нужно. И они возвращаются, Амундсен со спутниками – к кораблям, а госпожа Е. ведет учительницу домой с легким ножевым ранением в области плеча, которое она же и нанесла ей, и немного разошедшейся на спине молнией, которая, по-видимому, разошлась сама. Произнося монолог, во время которого Баронесса внимательно следит за выражением его лица, Я. смотрит в сад через полуоткрытое окно. Алюминиевая рама окна разделяет единый вид сада на две равные половины. Свежевымытое стекло, протертое жидкостью для придания стеклам блеска, сообщает свой блеск той половине живой природы, которую оно представляет. Природа не остается в долгу и сияет от хрупкого стеклянного комплимента.
Методы борьбы с его соблазнами, говорит он Баронессе, почерпнуты ею из ее прогулок с собакой в детстве. Свою собачонку она оттягивала от собачьих случек с помощью поводка и ошейника, иронизирует Я. Что ж, говорит он ей, это ее право. В конце концов – это ее собака, она ее любит и холит. На сей раз Баронесса не тянет его за поводок. Чтобы отвлечь Я. от опасных мыслей, не нужно ей также садиться к нему на колени, будто старой кокотке. Достаточно просто посмотреть ему в глаза с женской издевкой, что она и делает. Он все забудет. На время, конечно. Она не так глупа, чтобы рассчитывать на вечную победу. Ведь вечная победа есть смерть.
– Значит, мы не умеем строить глазки! – восклицает Я. – “В угол, на нос, на предмет” мы не освоили? Нет, я определенно простачок в нашей семье. Я же в это двадцать лет верил, и столько же лет я верил матери, что от жареной картошки бывают глисты. Куда ты?
Он пытается отловить ее, чтобы заглянуть в глаза и уличить в женском коварстве. Но это нелегко, ей каждый раз удается улизнуть, то деловито открывая дверцу холодильника, то инспектируя содержание нижних ящиков кухни. Обличающая цитата из Флобера об “этих прозрачных женских глазах” запутывается в ее волосах. Но вот наконец она изловлена. В смеющиеся губы не попасть, и почти автоматная очередь легких прикосновений его губ пролегает по ее шее от волос за ухом до выреза мужской рубашки, в которую она облачилась с утра.
– На каком языке ты будешь писать? – она уводит тему их беседы от его “разоблачений”, как Еврейское Государство – от разговоров о Большой Бомбе.
– На русском, конечно, – удивился Я. ее вопросу. Помимо соображений о том, что невозможно писать всерьез на языке, который ты начал изучать ближе к сорока годам, он хотел добавить еще, что плавный и мягкий накат русской речи напоминает ему просвеченную солнцем морскую волну, но промолчал. Такая фраза пусть полежит в нем еще лет двадцать, прежде чем он выпустит ее наружу, не опасаясь укола гордости.
– А как ты определишь жанр своей книги?
– Техническое пособие по настройке человеческой жизни и общества в целом.
– Ух, как серьезно!
– Серьезно? Разве книга – не игра слов, идей и эмоций?
– Значит, ты решил стать писателем?
– Не нравится мне это слово, оно напоминает ошейник. Вот как по-английски “человек”?
– Human being.
– Вот и я хочу быть writing human being, то есть – человек пишущий.
– Человек пишущий, ты проголодался? Чего бы ты хотел на завтрак?
– Не знаю.
Баронесса загадочно улыбается, и через несколько минут перед Я. возникают два бутерброда. Черный хлеб с тонким слоем масла выложен селедочными кусочками, в которых нет досадных прутиков рыбных костей, – это сладчайшее воспоминание Я. о бабушке. Эти бутерброды Баронесса ему обычно не делает, в чем подозрительный Я. усматривает ее злокозненный намек на то, что она ему – жена, а не бабушка.
– И когда ты думаешь закончить свою книгу?
– Я буду писать ее всю жизнь, – говорит Я., откусивший перед этим очередной кусок от бутерброда. Он посмотрел на округлость на срезе хлеба и масла, повторяющую овал его зубов, и, не спеша и с удовольствием пережевывая, пытался ощутить в отдельности вкус хлеба, масла и селедки. Судя по выражению его лица, ему это удалось. – Когда я умру, останется окончательная редакция. Если сочтешь нужным – издашь.
– Мы умрем вместе, – упрямо и серьезно ответила Баронесса.
– По статистике тебе после меня, как тому старичку в “Бейт Камински”, еще лет семь дергать ножкой, – предрекает Я., беспечно смеясь.
– Болван, – бледнеет и уже совсем серьезно отзывается Баронесса. Она предлагает ему поступать так же, как поступает Билл Гейтс: выпускать роман версиями – “2000”, “XP”, “Vista”.
N++; О НАЦИОНАЛИЗМЕ
Итак, снова национальный вопрос.
– Достоевский, при всех его прочих достоинствах, в качестве русского националиста – не на высоте, – начал Я. – Никогда не любил капризной и ворчливой интонации его героев в их рассуждениях об инородцах. Другое дело – Тургенев. Мне как еврею, конечно, грустно оттого, что он к лошадям и охотничьим собакам отнесся с большим вниманием и проницательностью, чем к евреям, но вот он представляется мне настоящим русским националистом, а Маркес – колумбийским. Вот только слово это, как собачье дерьмо. Слово “патриот” тоже подпорчено, и тоже дурно пахнет. Мне в юности очень импонировало то, как иронично распоряжался этим термином Анатоль Франс. Нужен новый термин, годный для постнацистского мира.
– А может быть, просто – сионизм, – предложила Баронесса.
– Да уж! – смеется Б.
– А что? У каждого народа – свой Сион. У Тургенева – орловский. У Маркеса – колумбийский. У нас – сионский, – говорит Баронесса тоном приветливой хозяйки (угощение на столе – пробуйте).
– Один всемирный сионизм! – радостно воскликнул Б.
– “На реках Вавилонских мы сидели и плакали, вспоминая о Сионе.
Там на ивах повесили мы арфы свои,
Ибо там полонившие нас просили песен и
глумившиеся над нами – веселья:
– Спойте нам из песен Сионских!
Как нам петь песнь, о Боже, на земле чужой?” –
торжественно прочел Я. – Этот псалом, наверное, самый знаменитый в истории гимн национальной идее, – сказал он. Помолчал, нахмурился, а затем добавил: – Великие символы похожи на знаменитых людей, они проходят внутри полицейского ограждения как юные актеры, исполнители ролей героев телесериала “Восстание в 8-Б”, и выпрыгивают им навстречу из трусиков девочки, чей вес, достигший рубежа в сорок пять килограммов, природой определен как минимально достаточный для ношения плода.
– Воспользуемся же этим, – говорит Б. – За всемирный сионизм!
– За универсальный сионизм, – дипломатично поправляет Кнессет.
– Тогда еще – за СИОНО-СИОНИЗМ, – настаивает Б.
Кнессет Зеленого Дивана окружил эту идею, словно коллектив котов окружает перед изнасилованием одинокую раздраженную кошку.
Я. не останавливается на этом, не притормаживает на повороте. Теперь он похож на учителя старших классов.
– Каждый народ может выбирать – быть красивым или требовать к себе политкорректного отношения – пункт первый. Хочу тут напомнить фразу Черчилля: “Не знаю случая, когда бы человек прибавил себе достоинства, требуя к себе уважения”.
Покончив с инквизицией социальной справедливости, мы вступили в средневековье многокультурности – это пункт второй.
Лобовые атаки на человеческую природу – деструктивны, улучшение нравов требует времени и терпения – пункт третий.
Национальная идея – комфорт и защита, пока не попадает в руки к агрессивным кретинам вроде нацистов – пункт четвертый.
Купальные костюмы на пляже не предназначены отрицать наличие мужских гениталий и женской груди – аллегория ко всем предыдущим пунктам, означающая, что человеческую природу не стоит и невозможно скрыть, но она может быть окультурена.
– Неким известным Я. способом? – любопытствует Кнессет Зеленого Дивана.
РОДОСЛОВНАЯ ЕЛКИ
Елку породили язычники, как Авраам родил Исаака. Вокруг нее танцевали, как Давид у Ковчега Завета. На нее можно вешать все, что считают красивым, от разноцветных ленточек до свежеснятых скальпов. Она прижилась у христиан, потом носила на своей вершине звезду большевиков-атеистов. Размяк и большевизм, но и это ее не задело. Она нейтральнее Организации Объединенных Наций и гораздо менее навязчива. Она сама ни к кому не идет, но ее приглашают повсюду. И мы привели ее сюда вместе со своими жизнями. Чего это вдруг мы вспомнили о елке? Ну, во-первых, скоро год сменится, об этом нам напоминают и календарь на стене, и рекламный плакат, на котором обнялись и призывают нас покупать новогодние подарки два юных девичьих создания, явно взращенные на этой почве, песчаной у моря, глинистой в холмах. Одна из них белокожа и двадцать лет ей минуло недавно. И ее раскрытый в улыбке ротик, и все ее безбожно избалованное личико говорят нам о том, что позировать перед фотографом она пришла вовсе не от недостатка средств у ее родителей. Что изучает она параллельно в Тель-Авивском университете? Для биоинформатики она выглядит слишком беззаботной, для юриспруденции недостаточно эгоистичной. А ее подружка по плакату (ей и двадцати еще нет) – явно из провинции. Гонорар за этот плакат для нее – совсем не излишество. Фотограф это уловил, потому и попросил ее стянуть темные волосы плотно, спрятав от нас зажим на затылке, и саму ее поставил прямо. Это блондинка на ее плечо облокачивается, рассыпав по нему пряди своих волос, которые хоть и выглядят скромнее золота, гораздо дороже его на данный момент. Судя по трубочкам, торчащим из их бокалов, которые обе девушки держат в руках, в этих бокалах – коктейль, наверняка слабый, ведь окна этой студии смотрят на Средиземное море, а не на Северное, здесь пьянит не вино, а солнце. Улыбаясь, они смотрят вверх, откуда сыплется на них конфетти. Они совсем не боятся, что оно может попасть в их бокалы. И здесь мы усматриваем промах фотографа. Эти разноцветные бумажки, судя по разлитому по плакату беспечному счастью, легко склеить в такие же разноцветные евро, которые с удовольствием примет в свои запасы любой солидный банк. Елки на этом плакате нет и быть не может. Во-первых, елка велика собою и от ее присутствия стали бы маленькими в пропорции к ней эти чудные девичьи личики, и мы ничего не сумели бы понять о них. И во-вторых, елка в Еврейском Государстве – объект подозрительный, для большинства жителей не прошедший светское отделение от веры, и мнятся жителям этой страны за ее раскидистой и разлапистой тенью кресты, которыми бьют, и речи, которыми жалят.
Что произошло с внутренним голосом новых граждан этой страны? Стоило ему пересечь границу, как он тут же переметнулся на другую сторону и вот теперь спрашивает членов Кнессета Зеленого Дивана: ну что это вас, заело, что ли? Национализм, сионизм...
– Вы правы, – отвечают ему внутренние голоса членов Кнессета, – всякий раз, стоит нам уколоть дружбу народов, как что-то, нет-нет да и уколет нашу больную совесть. Давайте поставим елку и завертим небольшой праздник (maestoso), где будут все-все. Мы разбросаем сено по улицам, зажжем костры в железных бочках, развесим пестрые ткани по старым стенам и запустим веретено хоры. На хороводе единения всех рас и народов пойте на языке, убиенном нами во имя нашего светлого будущего:
– Ло мир алэ инэйнем, инэйнем...
Выталкивайте в круг этого пейсатого черта, и этих туристов, и этого лупоглазого, и эту седую старушку. Чего в ней больше – худобы или аккуратности? И эту негритянку-христианку с невиданной в этих краях задницей. Мы жаждем каждой твари по паре от всех пяти полов и четырех сословий. У нас нет границ, и снобы мы только на первый взгляд. Ну что, видали, каковы мы, какая у нас душа, для всех открытая? А вы говорили... (Скрипочки вступают укоризной, adagio). Пока пейсатый дергает левой ногой, невысоко поднимая ее, его способна удержать какое-то время нога правая, а нет, так вон тот инквизитор поможет. Эх! Хорошо! Мы же все можем. У вас ироничная улыбка на устах, вы вспоминаете Набокова и его символ пошлости – насмешливый бассейн с лебедями и влюбленным юношей, плавающим в нем пред своею возлюбленной? Ну не будьте таким фомой неверующим, все люди противоречивы в душе. Они просто не всегда помнят об этом. А мы можем дотанцевать так с вами отсюда и до утра, от утра и до самой Вены. Силы отторжения дополняются силами притяжения. Мы вчера зло глядели друг на друга, а сегодня вместе жжем свечи, а завтра наступит завтра. По нашим следам бегут собаки, они надеются, что мы оставим для них куски своего мяса на асфальте. А мы переменчивы, как погода. Что падает, то обязательно поднимется, утверждает биржа, надеются мужчины, повторяют нефтяные насосы.
Мало, мало. Что бы еще сделать нам, пока мы пребываем в этом возвышенном, эйфорическом настроении? Мы уже посылали фейерверк в небо, улыбались друг другу, клялись, что “никогда, никогда...”. Какой же это черт вечно толкает нас под руку? Где он прячется, пока мы клянемся всеми святыми? Вот и сейчас, пока мы пляшем, к 80-летней писательнице в Южной Африке забрался грабитель. Она всю жизнь нам доказывала, что это не он, а мы сами во всем виноваты. Мы ей даже Нобелевскую премию дали (ну ладно – не мы) за эту глубокую мысль и еще более глубокое чувство. А сейчас ее, кажется, банально бьет ее подзащитный, потому что она не отдает своего обручального кольца, какое неблагоразумие! Она отдала этим людям весь жар своего сердца, а кольца стало жалко, ведь кольцо обручальное. Отобрав кольцо у побитой дамы, грабитель запирает ее в кладовке, она надоела ему своими сбивчивыми речами.
Но что ж это мы приуныли? Вперед! Тряхнем упрямой головой, стряхнем с себя бремя неприятных экзотических происшествий, нам никто и ничто не указ, потому что мы хорошие и хорошего для всех вас хотим. И будем делать только хорошее. Для себя и для вас. Мы так страстно хотели социального рая, мы его почти добились, мы не очень любим вспоминать об этом. Сейчас другие времена, другие идеи. Нужно строить мосты, нужно ломать стены. Все будет хорошо! Все будет очень правильно, прекрасно и справедливо!