Текст книги "Делай со мной что захочешь"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)
– Выглядит идеально, – удовлетворенно заметил Марвин. Он стал рыться в барахле и нашарил нитку жемчуга, но, когда попытался ее вытянуть, нитка лопнула, и жемчужины раскатились. Он буркнул что-то, глядя на то, как жемчужины скачут вокруг его ног и исчезают в пыли – это было досадно и смешно. Затем он нашел другую нитку жемчуга. Он подошел к Элине, чтобы надеть нитку ей на шею, – она покорно наклонила голову.
– Идеально, – сказал Марвин.
Он смотрел на нее. Вблизи он не выглядел красивым. Но лицо выражало силу, оно словно состояло из одних мускулов, упругих, гладких мускулов. Кожа у него казалась как бы многослойной, разной толщины. Он был крепкий, крупный, плотный; а у самой Элины на лице кожа такая тонкая – кажется, дотронься кончиком карандаша, и она прорвется. Марвин удовлетворенно улыбался, оглядывая жену, обнажив в улыбке свои крупные, чуть кривые, желтоватые зубы. Он смотрел на Элину, но словно бы и не видел ее.
– Все эти вещи десятки лет ждали тебя, – сказал он. – Собственно, даже столетия. Красивые вещи, вроде этих, лишь временно находятся во владении людей уродливых, обыкновенных – на самом деле они предназначены для таких, как ты, чтобы кто-то вроде меня мог преподнести их тебе. – Он набросил ей на шею еще одно ожерелье – длинную легкую золотую цепь, унизанную какими-то каменьями. Элина чувствовала на себе его теплое, сытое дыхание – ей казалось, что она чувствовала его всю жизнь. А они были женаты около года. Но этот год растягивался, он, казалось, все дальше и дальше уходил в прошлое, заслоняя собой все прошлое Элины, скрадывая его, делая упорядоченным, безопасным.
– Спасибо, это очень красиво, – сказала Элина.
– Я хочу дать тебе все, – сказал Марвин.
На шее у него сбоку была складка, в которую набралась грязь. Подбородок и щеки утром были выбриты, как всегда, но неровно, и кое-где уже снова начала пробиваться щетина, так что, казалось, под неровной поверхностью этого лица скрывалось другое лицо, таинственное и хитрое. Тяжелые веки Марвина все время находились в движении, взгляд его устремлялся на что-то и тут же передвигался, фокус менялся, так что очевидно было, как работает механизм его мысли, как он думает. Элина видела, как он думает. По ночам он иной раз прижимался к Элине, сонно, бессознательно, нашаривал ее рукой и находил. А Элина, не в силах заснуть, смотрела на его лицо, таинственное, темное, непроницаемое, лицо мужчины и, однако же, лицо ее мужа, ее мужа.Она любила его. Она обнимала его и чувствовала, как безостановочно, быстро двигаются его глаза – даже во сне! Он все время смотрит, все время думает. Глаза его все время устремлены на что-то, хоть он и спит… Это испугало бы Элину, если бы он не был ее мужем, а раз так, значит он не враг ей, он ей не опасен. Он оберегает ее. Его сила в тех словах, которые роятся у него в голове, в безостановочной работе его мозга. Элина была благодарна судьбе, что лежит рядом с ним, что она – его жена, держит его в объятиях, а он спит своим беспокойным сном; и если его голова полна слов, то голова Элины пуста.
Его мозг работал – и глубокий благостный безмолвный покой затоплял мозг Элины, словно чернила.
– Над чем ты так задумалась? О чем ты думаешь? – спросил Марвин.
– …я думаю о том, сколько здесь красивых вещей… вещей, утраченных для мира…
– Они вовсе не утрачены, – поправил ее Марвин. – Они принадлежат нам.
– Но мы даже не знаем, что они собой представляют…
– Но они же наши, они принадлежат нам.
Он нашел на фаянсовом блюде кольцо и надел его на палец Элине, но оно оказалось слишком большим. Он рассмеялся и надел его себе на палец – это был мужской перстень, вырезанный, судя по всему, из клыка какого-то зверя.
– Да, все это принадлежит нам, – весело сказал он, – и мы можем переписать это или запечатать и забыть на всю жизнь, и пусть оно сгниет, или сгорит, или будет сожрано молью… Это принадлежит нам – и больше никому. Никто другой не может этого коснуться. – Он был в отличном настроении. Он обнял Элину за плечи и поцеловал. – Ты любишь меня? Это для тебя приятный сюрприз?
– О да, я люблю тебя, – шепотом ответила она.
…Видавший виды комод, побитый и поцарапанный, сервант с наваленными на нем грязными кружевными занавесями и пожелтевшей парчой, телевизор с очень маленьким экраном – «Один из первых в мире экземпляров» – объявил Марвин, но довольно равнодушно. Хрустальные вазы, в которых опять-таки лежали украшения и маленькие, потемневшие от времени безделушки – голуби, слоники, лошадки, какие-то побитые фигурки людей и животных, – все это перемешано, словно части головоломки, безнадежно перепутано. У Элины наверняка бы закружилась голова, если бы Марвин легонько не поддерживал ее под руку. В другом зеркале – на этот раз прислоненном к перепачканным бархатным подушкам – она увидела свое лицо, неожиданно возникли ее светлые, почти белые волосы и безупречные четкие очертания скул и губ, и она не без удивления и радости подумала, что лицо ее существует независимо от нее самой, от ее мыслей или чувств, что это нечто постоянное, столь же предсказуемое и неизменное, как и все во вселенной. Рядом с ее лицом появилось красное лицо Марвина, но он смотрел на что-то и не заметил, что она рассматривает его.
– Вот эта древность, – сказал он, читая ярлык, – явно копия письменного стола королевы Виктории. Посмотри на это золото… ручки, шишечки… и перламутр на каждом ящичке… Точно машина для пыток, созданный кем-то кошмар. Или, может быть, тебе это нравится, Элина?
– К нашему дому он не подойдет, – сказала она.
Марвин заметил, что она смотрится в зеркало, и пригнулся, чтобы их головы оказались на одном уровне, – застенчиво, чуть ли не робко, словно боялся открыто посмотреть на себя. Волосы у него были густые, вихрастые, кое-где цвета песка, кое-где более темные, рыжевато-каштановые, а на висках – с сединой, даже местами совсем белые. Он казался человеком другой породы или существом, принадлежащим к другому виду, чем Элина. Кожа его по сравнению с ее кожей была на редкость грубой. Но он улыбнулся ей.
– Чудовища всегда чрезмерно индивидуальны, как и некоторые древности, собранные здесь, – сказал он. – Или как я… Они действительно не к каждому дому подходят. – Обычно он, казалось, не думал о себе, хотя всегда хорошо одевался и в начале дня выглядел хорошо, но порой он принимался безжалостно подтрунивать над собой, смахивал перхоть с плеч, ощупывал лицо в поисках прыщей и бородавок, ходил по дому, массируя свою широкую грудь и живот, жалуясь, что набирает вес, стареет, медленнее двигается… Он все время работал – наверное, часов по шестнадцать в день. Потом неожиданно прекращал работу и куда-нибудь отправлялся – на север Мичигана охотиться вместе с какими-то людьми, которых Элина никогда не видела, плавал на каноэ по бурным рекам, что было опасно, но хорошо для него – «хорошо для сердца», говорил он. А то во время какой-нибудь деловой поездки он задерживался на несколько дней, чтобы поохотиться, или половить рыбу, или побегать в горах; совсем недавно он и еще трое каких-то мужчин занимались ловлей рыбы на большой глубине у берегов Флориды и в течение двадцати часов не могли выбраться на берег из-за шквального ветра. Возвращался Марвин после таких похождений всегда в отличном настроении, похудевший на несколько фунтов, и тотчас снова погружался в бешеную, на весь день работу. – А как ты считаешь, Элина, я – чудовище? Выродок?
– Почему ты меня об этом спрашиваешь? – с удивлением сказала Элина.
Но он покраснел и смущенно рассмеялся. И не стал объяснять. Вместо ответа он открыл дверцу в письменном столе и извлек часы, инкрустированные золотом. Он постучал по ним, словно хотел, чтобы они снова пошли, но они, видимо, были очень хрупкие, а может быть, и разбитые, потому что стекло на циферблате тут же рассыпалось.
– Все это барахло, – медленно произнес он.
…Свернутые ковры, диваны в белых, нагоняющих уныние чехлах, стулья, поставленные друг на друга; один из углов склада занимали холодильники с открытыми дверцами – они стояли очень белые, тихие и обиженные; большой красивый конь-качалка с глянцевитой шкурой, рассыпающейся гривой и вытаращенными удивленными глазами; викторианский кукольный дом с черепичной крышей и множеством комнат – даже с бальной залой, сейчас набитый разной разностью, какими-то черепками и осколками. Рядами стояли картины – большинство в массивных рамах. Элина приподняла одну из них, чтобы посмотреть, – портрет мужчины среднего возраста.
– Этотвыглядит вполне пристойно, а на самом деле был маньяк, – сказал Марвин. – Пытался отказаться от меня, после того как я семь месяцев на него потел. Он был маньяк, что под конец его и спасло… Господи, только посмотри на все эти портреты! Сколько людей! Это место напоминает мне ту часть океана, куда все сносит – ценные предметы и водоросли… И все это принадлежит мне… Я даже не знаю, кто эти люди, чьи это лица. Ты только представь себе: они позировали художнику, терпеливо позировали и платили огромные деньги – какое честолюбие! – лишь затем, чтобы оказаться потом здесь, в общей куче, где один я смотрю на них, впервые за пять лет удосужившись сюда заехать. Мне бы следовало от всего этого избавиться, но… я питаю своеобразную нежность к этим вещам, этому моему достоянию, которым владели или дорожили другие люди, к этим ценностям. Деньги – шутка абстрактная; в определенном смысле слова они не существуют, а вот вещи – это реальность… Множество людей с деньгами провели свою жизнь, собирая эти вещи, и я, получив их теперь в свою собственность, как бы вобрал в себя уйму людей, их жизни, независимо от того, даю я себе труд любоваться их вещами или нет. – Он говорил просто и весело, перебирая портреты. А Элине казалось, что у. всех людей на портретах одинаковое выражение: смутная тревога, изумление, ужас. Даже те, кто улыбался, улыбались от страха, глядя в лицо Марвину Хоу. – Большинство этих людей я не узнаю. Кто они, черт бы их подрал?.. Даже клиенты и те стираются у меня в памяти… все стирается… Надо слишком напрягаться, чтобы помнить людей, если ты больше не имеешь с ними дела. Вот этот человек, например, кажется мне знакомым, но я не помню, как его имя. Не помню, в чем его обвиняли… по всей вероятности, в убийстве… Видишь ли, Элина, в определенный период моей жизни я знал этого человека досконально – лучше, чем он знал самого себя, гораздо лучше.
Я знал, кто его родители, знал его друзей, его коллег, его врагов, его подчиненных, я разговаривал с человеком, продававшим ему газеты в киоске недалеко от его конторы, один из моих помощников наверняка подружился с одной из его приятельниц или с его женой, я вел долгие, прерываемые слезами разговоры с его детьми, с его тещей… А потом, как только дело было закрыто, я вычеркнул все это из своего сознания – полностью избавился от него… А вот этогочеловека – Майлза Стока, – его я не забыл, Ты когда-нибудь слышала о деле Стока в Чикаго?
Элина смотрела на портрет человека с узким лицом, напомнившего ей отца: он так же – точно птицы в напряженном ожидании – держал плечи и голову, как бы наклоняясь к тебе с полотна. Только этот человек был довольно молодой – лет тридцати, с гладкими черными волосами, аккуратно разделенными пробором слева.
– Майлз Сток. Он был осужден за предумышленное убийство в округе Кук, и его семья наняла меня для подачи апелляции. Я добился пересмотра дела и в конечном счете оправдания, и мерзавец исчез. Уехал из страны. А его мать явилась ко мне в контору и вручила ключ от своего дома в Чикаго – просто вручила ключ и вышла из комнаты. Было это всего несколько лет тому назад, и теперь я нет-нет да и вспоминаю Стока, чуть ли не жду, что вот он вернется, явится ко мне в контору и убьет меня.
Элина резко повернулась к нему: – Что? Убьет тебя?
– Я имею в виду: попытается убить, попытается…потому что никто меня не убьет, никогда. Этого не случится. Я еще долго буду торчать на нашей земле. А этот малый, Сток, решил, что я оскорбил его, и преисполнился ко мне лютой ненависти. Я сказал ему, что не смогу его защищать, если он будет врать мне, а он продолжал врать – день за днем, но наконец сломался и сказал правду, – которую я, конечно, уже знал, – и кинулся с плачем ко мне на грудь, а я оттолкнул его. Я сделал это не подумав, мне он был просто омерзителен – вот я и отпихнул его. Тогда он сказал: «Я вам физически неприятен» – и с той минуты возненавидел меня. Он убил человека в Чикаго, а я добился его оправдания, потому что… потому что… На самом-то деле он был очень сильный, – не без восхищения сказал Марвин. – С виду был тощий, а в действительности – жилистый и очень сильный, как многие мужчины такого типа. Они словно ласки или крысы – берут неожиданностью.
– А как ты добился его оправдания? – спросила Элина.
Марвин рассмеялся и щелкнул по лицу на портрете – раздраженно, презрительно и в то же время как-то фамильярно.
– Я не хочу об этом говорить, – сказал он.
Элина удивилась.
– Я не хочу, чтобы эта зараза – моя работа – отравила тебе душу, – уклончиво сказал Марвин, – даже те дела, которые я провел удачно… Если ты станешь меня расспрашивать об этих людях, я готов тебе ответить, просто чтобы не раздражать тебя, но лучше не спрашивай. В деле Стока все обвинение было построено на косвенных уликах: Стока и его приятеля видели то тут, то там – в девять пятнадцать, в десять тридцать, волосы и капли крови на заднем сиденье машины… Обычная история – ряд абсолютно изобличающих фактов, которые ровно ничего не значат. Во второй раз у Стока была умно построена защита, и он вышел из суда свободным человеком.
– Это ужасно – знать, что преступник где-то думает о тебе, – нерешительно заметила Элина, сознавая, что не следует об этом говорить, и, однако же, не в силах молчать. – Что он может вернуться…
– Он не вернется. Забудь о том, что я тебе это рассказал. Забудь вообще обо всем, что я говорил, – сказал Марвин. – И вот тебе мой совет: никогда никому не разрешай плакать у тебя на груди. Если человек расплачется у тебя на груди, он будет висеть на тебе всю жизнь. А если ты оттолкнешь его или постараешься увильнуть от его излияний, он захочет твоей смерти.
…Мебель для террасы, ломаная садовая мебель, ванночки для птиц, части демонтированных фонтанов, клавесин и на нем – игрушечные солдатики со штыками, похожими на зубочистки, но на вид остро отточенными и смертоносными, куклы в вечерних платьях, в свадебных нарядах и в балетных костюмах, фигурки из Королевского Долтонского фаянса, побитые и целые, старые ноты для фортепьяно и «Второй год обучения на фортепьяно Кадбэка» в мятой порыжелой обложке; а рядом – узкая кровать с парчовым, украшенным фестонами балдахином и горой бархатных подушек на атласном покрывале, а поперек нее, словно брошенная в гневе, толстая медная палка для гардин. Марвин взялся за один из столбиков кровати и потряс ее. Кровать заскрипела. Он сбросил медную палку на пол – она гулко грохнула; на покрывале от нее осталась вмятина. Изголовье кровати, обтянутое материей, было простегано, и на нем просматривались выцветшие зеленоватые женщины, и какие-то звери, и призрачные деревья.
– Это вещь итальянская, ей лет триста, – сказал Марвин. – Сделана, несомненно, с любовью. Прелестная, верно? Я ее запомнил с того последнего раза, когда был тут. Очевидно, я выходил в эту сторону, потому что мне запомнилась кровать… Я могу представить себе, кто на ней спал, а ты, Элина? Возможно, какая-нибудь королева? Или итальянская принцесса? Молодая женщина лежала на этом атласном покрывале, красивая молодая женщина… Вроде тебя, Элина. Я представляю себе ее лицо, гладкую, как фарфор, кожу, волосы рассыпались – как у тебя, когда ты их распускаешь; я представляю себе ее тело – молоденькая девушка лежит в постели, девушка, еще незамужняя… Представь себе, что она лежит тут в тысяча девятьсот шестьдесят первом году и смотрит на нас, на двух американцев, которые все это унаследовали! Мы унаследовали ее кровать, ее элегантный парчовый балдахин, ее резные столбики, ее дух… Приляг сюда на минутку, Элина. Приляг, дорогая. Пожалуйста.
Элина медлила.
– Приляг всего на минутку, дорогая.
Голос Марвина звучал сдавленно, в нем уже не было игривости. Элина сразу подметила эту внезапно возникшую напряженность. Она повиновалась, и, когда тяжелые ожерелья качнулись, повисли в воздухе, она почувствовала, как ее потянуло вниз, словно кто-то ухватился за них. Но она лишь рассмеялась и поправила ожерелья. Разгладив на ногах платье, она легла на неудобные подушки.
Марвин стоял и смотрел на нее.
– Да, вот так. Вот так.
Он стоял в изножье кровати, держась руками за оба столбика, и разглядывал ее. Он был как бы в раме, образованной столбиками кровати и краем балдахина, – Элине показалось, что он словно бы отступил, потом опять приблизился, а сама она точно висела в воздухе, плыла – такой она, наверное, виделась мужу, бестелесной и святой. «Я же Элина Хоу», – подумала она. За спиной мужа громоздились какие-то вещи – контуры, острые углы, но она не видела, что там. Столько добра, столько вещей, созданных с любовью, а затем купленных и проданных и перепроданных, дорогих и красивых, и утраченных для мира! Но она всего этого не видела. Она видела только своего мужа, высокого, крупного, хорошо сохранившегося мужчину; черты его, выступавшие из полумрака, казались сейчас даже суровыми под влиянием страсти, поистине всепоглощающей страсти. Он смотрел на нее, и она как бы видела себя его глазами – его жена Элина. Элина Хоу.В их первую ночь, когда он, нагнувшись над ней, медленно, осторожно, а потом со все нарастающей страстью овладел ею, потеряв власть над собой, она лежала вот так же, и ей вдруг почудилось, будто она – у него в голове, заперта напрочь, напрочь в этом крепком могучем черепе. Если она даже и вскрикнула от боли или неожиданности, она себя не слышала. Она не почувствовала ни боли, ни неожиданности. И потом, в последующие месяцы, в минуты близости она не чувствовала ни боли, ни страха – она ничего не чувствовала, а лишь плыла вот так, застыв, мягко покачиваясь на волнах, открытая ему и пустая, и в душе у нее, как и под сомкнутыми веками, не было ничего, не возникало никаких картин.
– Знаешь ли ты, как я люблю тебя, Элина?
Ей казалось, что он обращается к ней из дальнего далека, а ведь он стоял в ногах кровати, натянутый, как струна, и наблюдал. Стоял очень близко. Губы его растянулись в подобии улыбки. Взволнованный, он напряженно смотрел на нее. Элина улыбнулась ему – легко, не почувствовав усилия.
– Элина? Ты бы не…?
Она поняла, что он ждет согласия. И она прошептала «Да» и тотчас подумала, то ли слово она сказала, то ли магическое слово, которого он ждал. Да.Затем, глядя на его лицо, она подумала, выждет ли он еще минуту или две, а потом подойдет и чуть ли не со злостью ринется на нее, чтобы обрести с ней покой… И она ждала, готовая принять его, ждала. Она будет лежать неподвижно в его объятьях, раскрываясь навстречу этой его страшной, неуемной, неподвластной силе.
И так и случилось – а может быть, и нет.
12
Я буду с вами откровенен.
Иногда это словно взрыв, но только замедленный и как бы происходящий во сне, до странности замедленный – внезапное осознание того, что должно произойти. Когда будущее вдруг становится тебе ясным… А иногда у меня возникает впечатление, будто я высоко над землей, один в самолете, и только я могу увидеть таинственную округлость земли, которую до меня никто еще не видел. И я все это вижу… ощущаю каждую мелочь… своим телом, своими внутренностями, чувствительной кожей на затылке… вижу все и понимаю, и мной овладевает страшное возбуждение, рожденное истиной.
Тогда я знаю, что произойдет, – в точности знаю, как повернется будущее. Настоящее рутинно и покорно делится на дни, на судебные заседания, отсрочки, перерывы в заседаниях, свидетельские показания, воскресные дни, отчеты в прессе, несколько часов сна каждую ночь – поверхностная суета обычной жизни. Но вот наступает поворот. Другие люди, возможно, лишь почувствовали, что это поворот, решающий поворот… а я осознал это: ведь в известном смысле я способствовал ему, и наградой мне служит абсолютная определенность приговора. Следовательно, я могу представить себе будущее. Я пролетел над этим поворотом, как на самолете, а все прочие тащились по земле. Я прочувствовал его, вобрал в себя нутром – во всей его неуловимости, в его хрупкой и одновременно стальной определенности. И я никогда не ошибаюсь. После этого поворота я уже знаю не только то, что я победил, но и в какой мере я победил, как глубоко я воздействовал на умы людей, с какою силой направлял их волю. После этого остается лишь выждать несколько дней, чтобы люди осознали факт моей победы – в так называемой «реальной жизни».
Не кажется ли мне, что эта моя энергия может меня взорвать? Да, кажется.
Он тяжело повернулся на другой бок. Я слышала его дыхание. Чувствовала, как тело его покрывается потом. Было около двух часов. Нет, позже. Он вздохнул, задышал прерывисто и хрипло. Ему что-то снилось. Он резко дернулся, пнул меня ногой. От неожиданности у меня заколотилось сердце. Он что, куда-нибудь бежит? Сражается с невидимыми врагами? Он вздохнул, и вздох перешел в стон. Потом все тело его снова дернулось, потом он проснулся.
А я лежала молча, без сна.
Я услышала, как разомкнулись его ресницы – сухой, легкий шорох ресниц. Проснулся. Мозг его работал так напряженно, что вытолкнул его из сна. Он задышал размеренно, спокойно – так дышит мужчина, который не спит, строит планы. А я дышала тихо, почти неслышно – так дышит женщина, которая спит.Но это хорошо. Это напряжение, эта страшная сила, которая живет во мне, – я ее приемлю, она моя особенность, наверное, это хорошо. Я никогда не сплю больше двух-трех часов за ночь – каждую ночь, – потому что слишком многое надо обдумать. Кое-что является мне во сне – собственно, наиболее ценные идеи приходят во сне, – но остальное я должен делать за столом: мне нужно держать в руке карандаш, нужно, чтобы пальцы чувствовали карандаш. Поэтому валяться в постели я не могу, – я должен встать. С возрастом это становится все более непреложным – такое чередование сна и бодрствования, когда мне снятся мои дела, а потом я вдруг просыпаюсь, ибо сон выполнил свою функцию и теперь требуется последовательная сложная работа мысли… Чего я боюсь?.. Старения? Нет, решительно нет. Нет. Ведь с каждым годом я становлюсь все более уверенным в себе, в своих силах. Когда я был моложе, моя энергия, бессонница, ночной пот, желудочные расстройства на нервной почве, отчаяние, наваливавшееся на меня, если я не мог работать, работать целый день, – все это меня пугало, но теперь я это приемлю, это – часть моей личности, моего «я». Благодаря моей энергии я сумею добиться победы там, где другому трудно ее достичь, – возможно, он даже будет к ней близок и все же проиграет, она ускользнет от него, потому что в конечном счете он всего лишь человек, а я… я немного иной.
Нет, я не боюсь старости или смерти, как не боюсь мысли, что все бренно… Потому что… Думаю, потому что я уже прожил столько жизней: ведь я состязался, сражался, боролся и побеждал в борьбе за такое множество жизней, спасал людей от смерти, от долгого тюремного заключения, возвращал их к жизни, когда все, словно сговорившись, хотели их уничтожить. А я не желал этого допустить, не желал, я боролся за то, чтобы спасти их, и побеждал. Побеждая.Так что в определенном смысле слова я прожил множество жизней, я проникал в души иных людей глубже, чем они сами, я был хозяином их судеб в большей мере, чем они сами… И если ты хоть раз познал такое чувство, если ты хоть раз его изведал, ты знаешь, что в общем-то бессмертен – даже оставаясь смертным. Ты обрел бессмертие.
Я почувствовала, как переместилась тяжесть его тела на кровати, как он осторожно отодвинулся от меня. Он не хотел меня будить. Через минуту он осторожно-осторожно вылезет из постели и уйдет, уйдет куда-нибудь, в другие комнаты…
…словно фреска, на которой изображено все живое, старинная фреска с великим множеством людей, выписанных в мельчайших подробностях, любовно… или фриз на храме, изображающий процессии, которые идут не один год, идут столетия, – огромные толпы людей, вытянутые в одну линию, устремленные в одном направлении… Я становлюсь всеми этими людьми, каждым из них. Я работаю с людьми. Моя религия – люди. Следовательно, я должен любить их, – чтобы спасти их, я должен их любить.
Он встал. Я услышала, какой подошел к комоду, выдвинул ящик – значит, достает другую пижаму. Он так потеет, ему всегда жарко, он такой беспокойный, – крупный мужчина, у которого такое блестящее от пота, беспокойное тело и безостановочно работающий мозг. Я любила его и, однако же, лежала очень тихо, словно пряталась от него. Лежала на своей половине кровати, пряталась. Я любила его, но боялась дотронуться до того места, где он лежал и где матрас был еще теплый, влажный.
Я буду откровенен: нет, я вовсе не хочу менять мир. Я не хочу переделывать нашу страну. Я не считаю, что суды существуют для этого. Я не реформатор, я не выступаю за то, чтобы превратить нашу страну в рай, я веду дела моих клиентов, отдельных людей, частных лиц. Однако бывают случаи, да, безусловно, бывают случаи, которые следует рассматривать как явления социальные, когда люди нарушают закон по причинам экономическим или расовым, которых вам и мне не понять, и мне приходится разъяснять это присяжным. Я готов разъяснять это присяжным сколько угодно, если я не считаю, что такого рода разъяснение было бы тактической ошибкой с моей стороны. Я лишь в той мере раскрываю правду, в какой это необходимо для победы. Избыток правды – это уже тактическая ошибка. Я не сражаю присяжных рассказом о чужих несчастьях, пытаясь заставить их почувствовать себя виноватыми, переложить вину на них, – если я не считаю, что это нужно для победы. Все определяется лишь одним – тем, что может обеспечить мне победу. Остальное – идейная убежденность или эгоизм, идущие в разрез с правом моего клиента выступать перед судом как частное лицо, а не как член какой-то группы. Мои клиенты – не абстрактные фигуры, они представляют самих себя. И если бы я смотрел на них иначе, я не мог бы их любить. А если бы я не мог их любить, я не мог бы так глубоко проникать в них и не мог бы их спасть. Он вышел из спальни: я чувствовала, как под его тяжестью дрожит все в доме – от его шагов, от его хождения из угла в угол, от его мыслей. Я подумала – теперь я могу заснуть.
Еще ребенком Я уже чувствовал, что мир для меня слишком тесен. Даже просторы Оклахомы! Нет, мне хотелось каким-то образом раздвинуть его пределы, заставитьих раздвинуться. Всю жизнь меня наполняла и снедала жажда работать, работать упорно, упорнее всех, состязаться, бороться, побеждать… и только когда я стал юристом, стал выступать в суде, я смог по-настоящему, должным образом использовать заложенную во мне энергию. Перед началом любого процесса мне кажется, что голова моя не в состоянии вместить все, чем я ее набил. Я – толпа! Я чувствую, как я расту, как вытягиваюсь под потолок, чувствую, как пульсирует кровь в моих глазных яблоках, и я сойду с ума, если не дам выхода тому, что сидит во мне. Я чувствую себя таким сильным, очень сильным… Вас коробит от подобного признания – что человека делает счастливым его работа? Очевидно, да. Большинство людей признаётся лишь в своих неудачах, своих бедах: они стыдятся выпавших на их долю счастливых минут. А может быть, у них такого и не бывает?.. Ну, у меня бывает. Я часто переживаю минуты счастья, пронзительно острого счастья.
Без него постель кажется огромной. Мне одиноко в ней. Холодно. Я протянула руку, чтобы пощупать ту сторону матраса – да, очень влажный, холодный. Там, где он лежал. Я включила свет и увидела, что уже больше трех часов. Я откинула одеяло и посмотрела на постель – большое влажное пятно на том месте, где он лежал.
Нет, я не боюсь рисковать. Я часто рисковал в прошлом, повинуясь инстинктам, мечтам. Почему бы и нет? Я не боюсь совершить ошибку. Не боюсь быть осмеянным. Стать мишенью для острот. Я хочу немного раздвинуть границы, вытолкнуть мир в другое измерение, перекосить его, изменить; я принадлежу к тем, кто рискует и не боится, – как, например, великие завоеватели, религиозные лидеры, безумцы. Великим мореплавателям говорили, что их корабли дойдут до края земли и рухнут в бездну, а исследователи отвечали – Неужели из-за этого надо сидеть дома? Почему бы не поплыть к краю земли?
Я подумала – теперь я могу заснуть.
Но, выключив свет, я еще лежала без сна, с открытыми глазами. Я слышала, как он пошел вниз, слышала, как он ходит по своему кабинету… Но если я позвала бы его, он бы пришел. Он ведь по-прежнему был со мной – он никогда не бросает меня, я никогда не остаюсь одна. Я уже много лет замужем, и я никогда не остаюсь одна, всегда чувствую, что я – при нем, его жена.
И потом, где-то там, за ним, есть люди, которые придут ко мне, если я их позову… Мама – мама придет, если я позову. Я теперь совсем не вижу ее, я уже очень давно ее не видела, но если сейчас, в темноте, я позову ее, она придет, подойдет к постели, скажет – Элина? Я тебе нужна? – Вон там, в густой тени – может быть, там мама. Я и отца могла бы вызвать… я подозвала бы его сюда, к краю постели, я притянула бы его к себе, снова заглянула бы ему в лицо, увидела бы написанную на нем чистую безжалостную любовь…
Вы называете это системой – пусть так, а я называю традицией. Представьте себе, я верю в статус-кво. Я не конформист, но я уважаю традицию, в рамках которой действую. Традиция делает возможным мое существование, делает возможными мои победы… Я не хочу, чтобы законы менялись, потому что я знаю их, я действую сообразно им, я… Ах, вот как! Вы, значит, не желаете больше иметь со мной дело, да? Я это вижу по выражению вашего лица! Я дал вам это интервью, потому что уважаю журнал, в котором вы работаете, хотя и не уважаю его политическую ориентацию, но не отрекусь от правды только потому, что… Да, я знаю, что вы думаете, – можете не возражать. Я в точности знаю, что вы думаете. Но я прошу вас выслушать мою точку зрения, потому что эта точка зрения не слишком популярна в наши дни. В наши дни любой мальчишка, только что сошедший со школьной скамьи и решивший заняться уголовным правом, считает, что он может переделать страну, поставить все с ног на голову, пользуясь своими клиентами как орудиями, рычагами… Такие люди на самом деле не уважают закон. Они нарушают закон, его святость, а это вещь страшная. Нам необходим закон, потому что закон – это единственная оставшаяся у нас святыня.








