412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Делай со мной что захочешь » Текст книги (страница 14)
Делай со мной что захочешь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Делай со мной что захочешь"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)

Она посмотрела на Джека, и он вынужден был посмотреть на нее, увидел морщинки возле глаз. «Господи, – подумал Джек, – только не вздумай плакать. Нет. Пожалуйста. Не здесь».

– Порядок, говори же, не останавливайся, – шепнул Джек.

– Он не хочет отвечать…

– Нет, он ответит, ответит, – с несчастным видом произнес Джек.

Мать застенчиво снова посмотрела на отца. – Джозеф? Ты меня слышишь? Тебе дают хоть поспать? И со здоровьем у тебя в порядке?

В закупоренной комнате стоял тяжелый мертвенный дух – воздух был спертый и в то же время наэлектризованный, возбуждающий, заставлявший держаться настороже. Отец Джека сидел напрягшись, весь внимание, и, однако же, вопросы он улавливал, казалось, не слухом, а мозгом, словно они исходили из какого-то другого источника или он вспоминал их.

– Она спрашивает, можешь ли ты спать… – повторил Джек.

Ему хотелось схватить проволочную сетку и встряхнуть ее, вырвать из гнезд. Хотелось схватить отца за грудки.

Отец не отвечал, и Джек взглянул на молоденького полисмена в углу – розовое лицо и такое безразличное, словно он старался не слушать. Джек почувствовал, как в нем шевельнулся стыд от того, что охранник стоит здесь, так близко.

Он заметил на бедре у полисмена револьвер.

– Мистер Хоу говорит… он, значит, говорит… – Мать Джека кашлянула, кашлянула еще раз, словно у нее отказывал голос. – Джозеф, он говорит, что все это скоро кончится. Я знаю, так оно и будет. Он говорит, газеты напечатали про тебя столько всего плохого, чтобы тебе худо было, но он постарается все изменить. Он добьется, чтоб присяжные были очень честные, такие, которые послушают нас. Как у тебя-то прошло с ним, Джек, что он тебе сказал? Он сказал тебе?..

– Что присяжные будут настроены непредвзято, – сказал Джек. Лицо у отца напряглось, словно он услышал голос Джека. – Один из помощников мистера Хоу просматривает протоколы суда, выискивает заседателей – надо ведь знать, которые из них раньше держались предвзято… хотели непременно добиться наказания… Он сказал, что постарается про всех них узнать, так что когда… Если какого-нибудь такого выкликнут…

– Да, – поспешно перебила Джека мать. – Да. Он говорит, надо только объяснить присяжным, что ты был не в себе, и они поймут. Джек будет выступать в твою пользу, расскажет про вечер накануне… и про другие разы… и я тоже выступлю, если сил хватит… Но я так боюсь и так волнуюсь… Они напечатали эту страшную твою фотографию в обеих газетах – ну, когда полиция тащила тебя в машину… и как кого из нас зовут, и сколько нам всем лет, и наш адрес, даже в какую школу Джек и Элис ходят – ох, это так ужасно, – даже где ты работаешь… и большущую статью про мистера Стелина, сколько он всего сделал для нашего города, и про его отца, и про все пожертвования, которые его отец давал… Чтобы вызвать ненависть к тебе… А один доктор написал в газете, что ты был в своем уме, полицейский доктор, и…

Она умолкла, смешавшись. Отец Джека закивал – медленно, многозначительно. И, однако же, он, казалось, до конца не сознавал, что она тут, перед ним.

А в углу стоял полицейский. И не слушал. Взгляд Джека снова метнулся к револьверу – кобура, ремень из блестящей кожи. Револьвер показался Джеку непомерно большим. И, однако же, это ручное оружие. Чтобы можно было легко взять рукой, мужской рукой, поднять руку и прицелиться…

– Ах, да… да, Джозеф, чуть не забыла, – заговорила снова мать Джека, голос ее слегка зазвенел от возбуждения. – Мистер Хоу, знаешь ли, ездил туда, где мы раньше жили, и разговаривал со столькими людьми – и с Демпси, и с Коваками, и с Питом Кёнигсбергером из бакалейной лавки – он до сих пор помнит, как ты себя тогда славно вел, когда заболела его жена… И на работе у тебя – со столькими людьми говорил у тебя на работе, все знают, как тебе тяжело было и… Мистер Хоу назвал мне всех свидетелей! Я даже расплакалась – так я была… Слава Богу, есть еще добрые люди на свете…

Джек, нервничая, ждал, ждал. Через несколько минут он выведет ее отсюда, посадит на автобус и – домой. Благополучно доставит домой. Отец, казалось, слушал, медленно кивал, поджав губы, и щеки у него чуточку ввалились, точно он сосредоточенно сосал их.

Вот теперь мать Джека расплакалась. Забормотала что-то насчет того, как всем им не хватает отца, не хватает, как они любят его и… Джек весь сжался от внезапно вспыхнувшего желания – желания почти чувственного: если он сейчас не уведет отсюда мать, если оба немедленно не уберутся отсюда, он вырвет пистолет у охранника и начнет стрелять…

За эти месяцы сон у него стал плохой – сон останется у него плохим до конца жизни. Но когда бессонница особенно сильно терзала его, когда ему казалось, что его жизнь, само его существование находится под угрозой уничтожения, он думал о Хоу и о голосе Хоу, о его задубелом, красном лице, вызывал в памяти образ Хоу – и это было так легко, что Джек тотчас преисполнялся уверенности: он выживет.

Он и любил, и ненавидел Хоу: слишком близко он с ним соприкасался – как если бы стоял, прижавшись лбом к зеркалу, когда ничего нельзя рассмотреть. Себя-то он любит или ненавидит? Хоть это-то он про себя знает? Он решил, что правильнее будет больше не задавать себе этого вопроса: он начал перенимать у Хоу умение быстро, искусно уходить от вопросов, на которые нет ответа. «Не волнуйтесь, не думайте об этом», – говорил Хоу его матери.

Мальчишкой Джек верил в Бога и всегда носил в себе его образ, как некую туманную субстанцию, не обязательно дружелюбную, но вот уже несколько лет, как он перестал верить. Теперь он носил в себе образ адвоката своего отца, человека, который всегда повторял, что уверен в этом, уверен в том, что об этом он не думал,и Джек начал верить, что Хоу знает, когда он, Джек, говорит неправду.

– Почему твой отец продолжает утверждать, что твой брат утонул, тогда как на самом деле он погиб иначе?

– Не знаю.

– Ведь твой брат погиб от того, что на него обрушилась гора строительного мусора, он умер от внутреннего кровоизлияния, так ведь?

– Да. Конечно.

– Тогда почему же твой отец говорит, что он утонул, как ты считаешь?

– Ну, он не всегда так говорил. До того как он стал дурным… стал таким странным. Просто взял и начал так говорить – не знаю когда, я… Это все потому, что он сумасшедший…

– Да, Джек, – сказал Хоу.

Джек же подумал: «А вот я раз чуть не утонул».

Хоу ждал. – Тебе ничего больше в голову не приходит? Никакого другого объяснения?

Джек почувствовал, как тело его странно напряглось, словно бы от восторга, хоть и непонятного. Сердце его забилось сильнее, даже вкус у слюны стал вроде бы другой, вкус его естества стал другой – острее, крепче.

– Я же сказал, что не знаю.

Он посмотрел на Хоу прямо, в упор. До чего же ему нравилось это лицо! До чего ему нравилась крупная фигура этого человека, его дорогая модная одежда – сегодня на нем был синевато-зеленоватый костюм в крупную крапинку. Только край у нагрудного кармашка был порван: Хоу то и дело засовывал туда шариковую ручку. Он задумчиво смотрел на Джека.

Джек вытер нос ребром ладони. Жест был неожиданный – слабовольный, детский, постыдный. Теперь он всю жизнь будет помнить, как вдруг взял и по-мальчишечьи вытер нос рукой под взглядом Хоу.

– Ты ведь единственный из них всех, у кого голова варит, – медленно произнес Хоу. – Я не могу посадить на свидетельское место твоего отца, даже если бы он стал рассуждать разумнее. Он не хотел говорить с тобой и с твоей матерью, да? Что ж… Расскажи-ка мне, пожалуйста, о своих отношениях с ним. Расскажи правду.

Джек глотнул. И улыбнулся, точно принимая вызов.

– Мы не очень хорошо ладили, – сказал он, – потому что… я хочу сказать, он всегда донимал мою мать… Тихо так, без криков… Может, считал – это она виновата, что такой у нас родился Ронни. Я вовсе не хочу сказать, что он это говорил. Очень это было тяжело для них – то, каким оказался Ронни… Это было ужасно для нас всех: ведь мой брат даже туалетом пользоваться так и не научился – был точно маленький, точно грудной. Все десять лет – ему ведь было десять, когда он умер. Он мог вдруг страшно обозлиться, свирепел, буйствовал, и одному из нас приходилось держать его, а он к концу стал очень сильный… Как-то раз сидел он в кухне на полу и крутил какую-то металлическую штуку, играл с ней, а края были острые, и он порезал себе пальцы; я у него эту штуку отобрал, смотрю: это же от холодильника, он отодрал ее от задней стенки и… И… – Джек вдруг почувствовал, что говорит быстро, точно кается. – Мой отец любил Ронни, он говорил, что любит Ронни. Но он-то с ним все время не был, как мать. А мать всегда была при нем, постоянно, все эти годы – только когда ходила за покупками или там еще за чем, я или сестра оставались с братом, а так – она была прямо привязана к нему. Все эти годы. То есть я хочу сказать – десять лет. Она у нас очень верующая, так что, может, это ей помогало…

Джек умолк. Он совсем забыл, что должен говорить об отце.

– Мой отец всегда много работал, хоть и ненавидел свое дело, – продолжал Джек, – и иной раз выпивал… Но после несчастного случая с Ронни стало куда хуже, а когда у него не вышло со Стелнном – не удовлетворили его иска в суде: судья ведь решил, что Стелин не виноват… Потому как и в самом деле, ну какая, к черту, тут могла быть его вина? Ведь мой брат был такой… Он удрал из дома и побрел куда глаза глядят, а там пролез под проволокой, точно зверюга, и…

Хоу ждал. Снова это его терпение, его сосредоточенное молчание. Однако Джек чувствовал, что Хоу вовсе не отличается терпением.

– Я не помню… не могу вспомнить, о чем вы меня спросили, – сказал Джек.

– Я спрашивал тебя о твоем отце, о твоих отношениях с ним.

– Я же все вам сказал, – раздраженно бросил Джек. – Я столько раз уже это повторял, надоело до тошноты, надоело все это квохтанье вокруг него. А он бродил по дому в одних штанах, иногда еще в грязной нижней рубашке, бродил пьяный, распустит нюни и жалеет себя… Жалел себя, потому что мой брат умер! «Я любил Ронни, – говорил он, натыкаясь на стулья, и плакал, – я любил Ронни…»

– Значит, весь прошлый год он был таким, – сказал Хоу. – Прекрасно. В характере его происходили перемены – надвигалось нервное расстройство. В своих показаниях ты это и подтвердишь: как он стал неотрывно думать о Стелине, как начал буйствовать дома – помыкал матерью, разбил лампу… хорошо, прекрасно… Значит, на какое-то время он стал психически ненормальным,так? Теперь же дело у него неуклонно идет на поправку, он снова будет здоров, да? Он уже не буйствует и хотя пока не разговаривает ни с тобой, ни с твоей матерью, но говорит с другими людьми. Он стал рассуждать вполне разумно. Все это прекрасно – по этой части у меня вопросов нет. Я просто хочу тебя спросить сегодня, сейчас, почему ты считаешь, что в то утро он не был не в себе, почему ты не веришь тому, что говорит тебе его защитник, каковым я являюсь…

Джек вскочил. И нервно рассмеялся.

– Так он же виноват, сукин сын, – сквозь смех сказал Джек.

Хоу изо всей силы ударил кулаком по столу.

– Он не виноват!

– Виноват, виноват, он хотел убить того человека… как его… Он хотел убить Стелина, хотел его убить, – в исступлении завопил Джек. – Я знаю, что хотел. Он притворяется сумасшедшим, притворяется, а может, и довел себя до этого… уговорил себя… Вся эта чепуха насчет Бога, насчет того, что Ронни разговаривал с ним после того, как его зашибло – Ронни разговаривал! – точно мой брат мог говорить, точно он когда-нибудь говорил – только слюни пускал да визжал так, что хоть беги из дома… Как же все-таки нам повезло, что мой братец умер! До чего же, черт возьми, здорово повезло! Полез на кучу мусора, на свалку – не знаю, что там было: металлический лом, куски цемента, всякий хлам – полез на четвереньках, точно зверюга, – все на него и свалилось… Здорово повезло, это же было такое везение, а отец говорит, что любил его, любил, говорит, что только его и любил…

– Твой отец невиновен. Невиновен.

– Нет, виновен, он заранее все продумал, – сказал Джек. Он сам себя довел до нервного расстройства – пил до рвоты, а тогда шел в ванную. Он приставал к Стелину и брал у него деньги в долг – все это выплывет наружу; Стелин ведь оплатил все расходы по похоронам и многое другое, и дал отцу денег, я знаю, что дал, больше никто об этом не знает, а я знаю, что он дал отцу денег, только отец об этом ни гугу… разве что намекал, когда выпьет, – намекал на свою дружбу со Стелином, говорил, как жизнь удивительно складывается… А на другой день этот сукин сын хныкал по поводу Ронни, и как никто не любил Ронни – только он один. Я прямо с ума сходил от злости! Он говорил… говорил… Однажды он сказал моей матери за ужином прямо в лицо… прямо вот так… сказал матери, что она, мол, рада, что Ронни умер, рада, что избавилась от него…

– Но он невиновен.

Джек почувствовал, как вдруг отчаянно заколотилось сердце – в самой середке, так уверенно. Он ногой отшвырнул свой стул – тот отлетел к шкафу с картотекой.

– Сядь. Прекрати. Он невиновен.

– Я ходил туда позавчера – на стройку. Там всюду надписи: не подходить, опасно, не пересекать границ владения. А Ронни пролез под забором, точно ласка, точно свинья – он и был как свинья: сам даже есть не мог, его кормили, а он… А отец говорил… Он говорил…

Джек проскользнул мимо Хоу к окну – ему захотелось выглянуть наружу, он чувствовал себя очень сильным, свирепым, чувствовал взгляд Хоу на себе; вот теперь все будет в порядке, теперь он спасен, и, сотрясаемый нервной дрожью, он повернулся и прошагал назад, к стулу, но не сел – стоял и невидящим взглядом смотрел на стул.

– Что же он говорил? – Он хотел бы, чтобы ты умер вместо Ронни?

Джек кивнул.

Хоу вздохнул, и снова тяжело опустился в кресло. Он обеими руками потер лицо. Затем через две-три секунды сказал тем же тоном: – Ну и что?

Джек взглянул на него с легкой усмешкой. Но усмешка не удержалась на губах.

Ну и что? – повторил Хоу. – Тебе-то не все ли равно? Разве для тебя это имеет значение? Какое тебе до этого дело?

Джек не понял. И снова завел свое: – Он говорил нам, что Ронни наставлял его! Он и вам так говорил, верно?.. Сначала, чтобы отец стал братом Стелину, любил его, а потом чтобы убил его, если тот не… если они не… Он же все это навыдумывал! Своей дурацкой башкой!

– Сядь, Джек. Пожалуйста.

Джек сел.

– Нет, он виновен, я это знаю, знаю, – сказал Джек. – Он сам довел себя до того, что у него мозги разъехались. Сам разодрал их на куски. В башке у него все наперекосяк пошло – сразу после того, как умер Ронни, – а нам-то надо было жить с ним, слушать его… Тут он и начал на куски разваливаться, ему это нравилось, сукину сыну нравилось говорить самому с собой, и спорить, и блевать, и причитать, что-де никто из нас не любил Ронни и его тоже и… Он-то нас, правда, любил, да, любил. Я знаю, что любил. Он ведь не всегда был сумасшедший. Он был в полном порядке. Но я не стану про него врать. Не могу. Не буду. Он виновен, потому что довел себя, сделал сумасшедшим – он изучал, как стать сумасшедшим…

– Что? Он – что?

– Да, изучал. Статьи в газетах – колонки советов, – он их вырывал, я видел, как он их вырывал. Эти чертовы советы или статьи разных там врачей – вопросы и ответы, – возбужденно продолжал Джек. – Насчет помрачения рассудка… душевных заболеваний… И вот он принялся говорить о том, что теряет разум. Сидел на кухне за столом, потягивал пиво и говорил об этом. Хотел напугать мать. Сам не знаю, какого черта он хотел. Бывало, говорит: «Вы думаете, я схожу с ума, да? Вы боитесь меня, верно? А знаете пять тревожных симптомов?» А сам за собою наблюдал, как он постепенно сходил с ума, ему это нравилось, он все рассчитал – шаг за шагом, этот сукин – сын, врун; скалился и рассказывал нам, что он чувствует: как разум из него вытекает, точно вода в трещину. А потом вдруг сам пугался, ему становилось страшно. Но остановиться он уже на мог. Он пропускал работу, а то не приходил домой ночевать… Профсоюз чертовски благородно себя ведет, что дает на него деньги, на этого сукина сына, – так всегда бывает с людьми вроде него: напаскудят, а все мы живи потом с ними; а он не мог уже остановиться, раз начал, все равно как если б кто-то вздумал ковырять гору, чтоб отколупнуть несколько камешков, но стоит камень сдвинуть с места, и покатятся камешки, а потом и глыбы, и весь склон горы осыпется, и людей ранит, – даже если будешь просто смотреть или только знать, все равно тебя это ранит, причинит боль, тебя это заденет уж одним тем, что… Послушайте, – прервал сам себя Джек, – послушайте, он же говорил, что учится подличать. Говорил. Мама и сестра вам этого не скажут, но он так говорил: он учился подличать, учился убивать. Он хвастал этим. Говорил, что не хочет отставать от остального мира. Одну неделю он каждое утро ходил в церковь, был такой верующий, богобоязненный, а на другой неделе смеялся над всем этим, смеялся над мамой, говорил, что Бог сам говорит с ним и к черту всех священников, а еще через неделю начинал бояться того, что с ним происходит, и снова бежал в церковь или звонил Стелину и принимался его упрашивать и клянчить, чтобы они стали братьями, и как Ронни хочет, чтобы он простил Стелина и любил его, и он-де должен его слушаться… А еще через неделю снова принимался за старое, начинал рассказывать, что творится у него в голове, показывал нам в газетах снимки, сделанные на войне, или снимки авиационных катастроф и принимался хохотать, говорил, что бросится в этот омут очертя голову – какая разница, убьет он Стелина или нет? Все равно он-де выйдет из воды сухим…

– Он так и сказал?

– Да. Точно. Точно так и сказал, – ровным голосом сказал Джек.

– Так и сказал?

– Все это он говорил! Будто бредил вслух Г – сказал Джек. – Носом нас все время в это тыкал – мы ведь живем-то вместе. И нам приходилось слушать его… приходилось жить с ним вместе… А он все перенял от Ронни – и крики, и безобразия – вел себя как настоящий младенец!

– Насчет того, что он учился убивать, – осторожно спросил Хоу, – ну-ка еще об этом! Что именно он говорил?

– Мама тогда ужас как испугалась и ушла в спальню к Элис – она всегда там прячется, – а я сказал ей: хорошо бы вызвать доктора, или полицию, или хоть Стелина, но она меня не послушала – не хотела слушать, и все. Точно оглохла, – с горечью сказал Джек. – Отцу на несколько дней станет лучше, она и думает, что он уже выздоровел. Нам всем хотелось так думать. Он ведь мог ходить на работу, вкалывал по восемь часов в день и даже работал по субботам сверхурочно и вел себя вполне нормально – вот только если послушать, что он говорил, так будто вслух бредил… а может, по-своему был и нормальный: ведь он клянчил деньги у Стелина – я, во всяком случае, знаю, что однажды он выклянчил у него в долг сто долларов, он мне об этом похвастал, значит, для такого дела он был вполне нормальный. А как он вызубривал всякую чепуху из газет и журналов, которые приносил домой, онавам про это не скажет, про то, что он читал. И вызубривал. Специально, значит, он был в своем уме. А вот другая половина его точно на чем-то замкнулась – именно замкнулась, и ни с места, и он не мог заставить себя сдвинуться с этой точки – все думал про Ронни, про этот несчастный случай, про решение суда, про Стелина, вечно про Стелина, совсем чужого человека, в которого он точно влюбился – только и думал о нем, – и так месяц за месяцем, то его туда мотало, то сюда, и столько он на нас всего вываливал, что мы всерьез и относиться к этому перестали, потому как все время только об этом и слышали… Он и сам не понимал, боялся он того, что задумал, или гордился собой. Не понимал. Он как-то раз сказал мне, что очень это страшно – стать сумасшедшим. Я тогда взял и вышел из комнаты. А в другой раз он сказал мне – это было сразу после Рождества, – сказал, что может, когда хочет, впасть в маниакально-депрессивное состояниеи выбраться из него – этот термин он вычитал в какой-то статье или книге и гордился, очень гордился, что знал его. Он говорил, что может играть своими мозгами, как мускулами. Сразу после Нового года он позвонил по телефону Стелину, а Стелин не стал с ним разговаривать. Тут он ужас как раскипятился. Сказал, что приходится ему вступать в экспериментальную фазу своей жизни, что он вынужден подчиняться, вынужден слушать наставления и подчиняться им. Вот тогда он задумал убить Стелина. Он виновен. Я не желаю про него врать. Не буду врать.

– Твой отец в то утро не был в состоянии контролировать свои действия, – сказал Хоу. – Он не может нести за них ответственность. Он не сознавал последствий своего поступка. Он невиновен, потому что никто пока не признал его виновным и не признает; его признают невиновным, потому что он не был в состоянии контролировать свои действия и по закону не может быть признан виновным. Тебе это ясно?

– …их спальня в глубине дома… меня будто что ударяет, когда я туда заглядываю… я там играл, когда был маленький, – прятался в шкафу – мы тогда еще в другом доме жили… и помнил их запах, его запах. Помнил егозапах. Мы ведь все похожи – особенно глазами. У меня глаза такие же, как у него. Сразу видно, что мы одна семья, даже Ронни был похож на нас всех, похож на меня, никуда от этого не денешься… На кухне в мойке всегда грудой лежат тарелки, ждут, чтоб их вымыли, так что уже и не знаешь, кто с какой ел, чья какая была тарелка… и еда вся общая… а полотенце в ванной, ручное полотенце – мы же все вытираемся одним полотенцем – войдешь в ванную, а оно мокрое, еще мокрое… После отца на нем оставались грязные полосы, и оно всегда было мокрое. Я точно видел отпечатки его мокрых рук, чувствовал их. Мог их различить. Я не ненавижу его, – сказал Джек. – Я люблю его, я не хочу, чтобы он умер, то есть в нашем штате ведь нет смертной казни, значит, я просто не хочу, чтобы его засадили на всю жизнь. Я… Он не понимал, что он делает. Но он и не хотел понимать. Он… Эта их комната в глубине дома – она пугала меня. Из головы у меня не выходило, что там я появился на свет. Я хочу сказать – от них двоих. Я хочу сказать, я отыскивал себя в них, в них обоих. И так будет всегда, сколько бы мне ни было лет. Чем бы я ни занимался. Я не смогу от них избавиться… Но я люблю их, я любил и его до того, как он рехнулся. Я любил их обоих. Мы все равно как тарелки, сваленные в мойку, или как грязное белье в корзине… Мы точно переплетены друг с другом. Иногда меня будто что ударяет, и я понимаю, что должен от них освободиться. А потом, в другой раз, я чувствую что-то совсем другое – чуть ли не любовь. С ними мне ничто не грозит. А остальное вроде бы уже не имеет значения – только бы нам всем быть вместе. Даже если он и убил.

– Он не убивал.

– Я не стану на этот счет врать. Даже чтобы вернуть его домой, – сказал Джек. – Не стану врать.

– Тебе и не придется.

– Не стану.

– Он же невиновен. Тебе не придется лгать.

– Он виновен, но я не стану врать, чтобы спасти его.

– Даже если он и сказал, что был был рад, чтобы ты умер вместо брата, даже если он так сказал, все равно он невиновен, – сказал Хоу. – Он явно потерял душевное равновесие. Отец не может сказать такое сыну. Он потерял душевное равновесие, если так сказал, верно ведь?

– Я…

– Он считает, что ты предашь его; он мне так и сказал, – заявил Хоу. – Но с какой стати ты будешь его предавать? Почему? Неужели тебе так уж важно то, что он сказал, неужели так важно? Почему тебе это так важно, Джек? В чем причина?

Джек потряс головой, точно хотел ее прочистить. Он не понимал того, что говорил Хоу. И, однако же, в каком-то смысле понимал, но не хотел позволить себе понять.

– Его нельзя считать виновным в предумышленном убийстве, – тщательно подбирая слова, сказал Хоу. – В то утро он не контролировал своих действий. Тебе не придется лгать, выгораживать его.

– Он сам довел себя до сумасшествия…

– Но люди только этим и занимаются, – возразил Хоу, подняв руки словно в удивлении. – И его не за это судят. А в преступлении, в котором его обвиняют, он невиновен. Я верю, что невиновен, я полностью в этом убежден. И я выиграю это дело. Выиграю – ничуть не сомневаюсь. Потому что он действительно невиновен, и ты объяснишь, почему он невиновен, ты расскажешь суду, как все произошло, и ты все будешь прекрасно помнить. И не солжешь, потому что будешь лишь отвечать на вопросы, которые я тебе задам, а уж я тут никаких ошибок не допущу. Я вообще не ошибаюсь, – сказал Хоу.

6

«Совесть велит говорить правду».

Эта надпись была высоко-высоко на стене над столом заседаний в зале суда, и, однако же, всякий раз, как Джек обращал взгляд к этим словам, он словно бы читал их впервые, читал как будто против воли – взгляд его сам собой устремлялся вперед и вверх под монотонное бормотание свидетелей: «Совесть велит говорить правду».

Агония медленно тянущегося ожидания, собственно, и не агония, а некое состояние, которое даже может стать обыденным… Джек сидел между матерью и сестрой в этом состоянии ожидания, чувствуя, что помогает им уже тем, что сидит рядом и таким образом частично выполняет свой долг. «Теперь ты станешь главой семьи», – сказал ему кто-то – тоже женщина, соседка, и это обозлило его, потому что отец-то ведь еще жив.

Он тут, еще живой, – ответчик, сидящий за обычным столом в передней части зала.

Ответчик, Джозеф Моррисси.

Но Джек не в состоянии был сосредоточиться мыслью на нем. Казалось, все происходившее в этом зале, – выступления свидетелей – начали, кончили, – не имело никакого отношения к данному человеку. Другие человеческие существа были куда важнее и, естественно, как звери высшей породы, требовали к себе больше внимания… В этом обширном, продуваемом сквозняками помещении ты то и дело нервно оглядываешься, пытаясь установить свое место во всем этом: ты – один из довольно большой массы зрителей. А потом ты устанавливаешь место ответчика, который сидит спиной к тебе, – спина у него совсем не внушительная, костюм дешевый. Но тут твое внимание привлекают защитники, и прокурор, и судья; ты лишь мельком бросаешь взгляд на присяжных, сидящих за загородкой, словно в церкви, и тотчас забываешь обо всех, кроме этих троих. Словно звери высшей породы, вознесенные из хаоса копошащихся немых существ, подготовленные своими инстинктами к жизни в определенной враждебной среде, они были спокойны и в то же время насторожены и казались физически крупнее всех остальных. Даже лица их казались более крупными, более сильными, более осмысленными и умными… «В том-то вся и штука, – думал Джек, – они действительно осмысляют, а все остальные – как во сне, только время от времени просыпаются, сознание вспыхивает в них, как всполохи снов – ты на миг осознал что-то – мелькнуло и тут же исчезло».

Когда эти люди говорили, их речь нагоняла страх, потому что ты слышал слова, понимал их и, однако же, смысла уловить не мог.

Голова у Джека распухла. Свидетели, показания… короткие выступления, из которых что-то складывается, нарастает драматизм… а потом снова все рушится, прерывается, отметается. Пока дольше всех говорил свидетель, бесстрастно, отстраненно описавший «повреждения, которые причиняет человеческому мозгу» пуля определенного типа. Казалось, тут должен был бы звучать гнев, но его не было. Врач давал показания без всякого гнева, излагал факты спокойно, с сознанием исполняемого долга и в ответ на какое-то замечание даже улыбнулся, давая понять, что не сомневается: свое дело он знает хорошо. При чем тут мозг, вообще какие-либо органы тела?.. Джек почувствовал тошноту, стоило ему все вспомнить, а он вынужден был помнить и чувствовал, что и остальная публика в зале суда тоже помнит. Ведь застрелили человека. Его уже нет здесь сегодня – о нем надо помнить.

У мертвеца осталось лишь имя – два слова. А теперь оно сократилось до одного слова – Стелин.Приходилось верить, что он когда-то существовал, а теперь больше не существует, и что это имеет какое-то отношение к происходящему в зале. В особенности это имеет отношение к одному человеку – человеку по имени Моррисси,который сидит сейчас в зале суда вон там, за столом, рядом со своим адвокатом. Тот, что слева, в дешевом синем костюме, купленном в магазине «Фидералс»; его обвиняют «в преднамеренном и заранее обдуманном убийстве».

Но Джеку трудно было поверить, что «Моррисси» —реально существующее лицо. Да и «Моррисси», казалось, сам не верил, что существует: он не поднимал глаз, когда произносили его имя, сидел с несчастным, тупым, безразличным видом и ни разу даже не посмотрел вокруг. А вот «Джозеф Моррисси» был важной птицей, о нем толковал весь суд, все эти умные, высокоответственные, высокосознательные люди, которые произносили его имя то ледяным тоном, то тепло. Презрительно – как говорят о человеке, сбившемся с пути. Потом вдруг сочувственно – как говорят о себе. Этот «Моррисси», само слово «Моррисси» звучало очень внушительно. А тот, другой Моррисси, пожилой человек, который сидел у подножия судейского возвышения, согнувшись под тяжестью то ли горя, то ли безразличия, сидел, обратив к публике чересчур коротко остриженный тюремным парикмахером затылок, – этот человек вовсе не имел никакого веса.

Ну кому он вообще нужен?

А вот «Джозефа Моррисси» нельзя не уважать: либо потому, что он «хладнокровный и безжалостный убийца», либо потому, что на него «обрушилось непомерное страдание и горе»…

Смутные, нервические размышления Джека то и дело прерывались. Хоу снова и снова вскакивал на ноги – словно вырастал в воздухе, называл себя, утверждал себя. Он был очень живой, очень реальный. Голос его звучал внушительно. А его облик, такой знакомый Джеку, лицо, которое Джек видел в умиротворяющих снах, стали теперь знакомы всем в суде и тотчас стали привычны. Во-первых, из-за размеров, монументальности его фигуры. Он был человек крупный, но двигался легко, энергично. Он все время приподнимал плечи и от этого, словно по мановению волшебной палочки, вырастал. Но не только поражала фигура, поражали его лицо, румяные щеки, глаза, крупный прямой нос. И наконец – голос. Голос у него был громкий, он проникал во все уголки зала, но без ощутимых усилий, без всяких усилий вообще, голос обычный, каким говорят люди, какой каждый слышит внутренним слухом, голос доброго друга, который никогда тебя не предаст, единственного твоего доброго друга… Голос этот звучал, перекрывая все другие звуки, самый мужественный голос из всех, какие Джек когда-либо слышал. Он будил. Заставлял тебя устремить взгляд на Хоу, заставлял каждого проснуться, смотреть. Джек чувствовал, как всеобщее внимание сразу переключалось на Хоу, когда он вставал, чувствовал, как внезапно пробуждался интерес. А когда Хоу прекращал допрос или садился на место, воздух словно бы разряжался, все становилось бесформенным, смутным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю