412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Делай со мной что захочешь » Текст книги (страница 30)
Делай со мной что захочешь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Делай со мной что захочешь"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)

– Джексон Доу будет поддерживать этого маньяка, своего сынка, он будет подпирать его, что бы тот ни говорил, – возразил мистер Карлайл. И потряс пальцем перед носом Марвина. – Он вашсосед по Лейкшор-драйв, и вы должны прочистить ему мозги! Наркоман, маньяк, этот его сынок Меред вырядился монахом и носится по городу, распространяет самые подрывные, истерические, опасные идеи… и защищает-то его юрист-еврей, который только тем и занимается, что избавляет от тюрьмы убийц и насильников – при условии,что они соответствующего цвета кожи, я имею в виду – не просто смуглого…

– Джон, не так громко, пожалуйста, – прошипела миссис Карлайл.

– Хорошо, – согласился он, понижая голос, – его защищает юрист-еврей, который публично объявил, что намерен разнести в щепы наше общество…

Элина во все глаза смотрела на этого человека. Она пыталась сосредоточиться на том, что он говорил, но он был так разгневан, лицо у него было такое красное, что она чувствовала лишь его ярость. Тут взгляд ее упал на мужа, сидевшего вздернув голову, – он так ее вздернул, что, казалось, она сейчас оторвется, – и Элина вдруг с ужасом подумала: «Он знает…»

Но Марвин произнес вполне спокойно:

– Он не еврей – этот защитник молодого Доу. И в любом случае вам едва ли нужно понижать голос: я сомневаюсь, чтобы в этом зале был хоть один еврей.

Мистер Карлайл забыл, что он стремился доказать. Он в смущении взглянул на жену. Миссис Карлайл положила руку ему на плечо и с жалкой улыбочкой произнесла:

– Извините, пожалуйста, моего мужа, Марвин, но… вы же знаете… при той ситуации, которая у нас в доме… а тут еще этот мальчишка Меред Доу, который проповедует такую грязь… это же как зараза, чума, тобой из наших детей может это подцепить. И наш сын – он как раз и есть жертва своего времени. Это как бактерии, которые распространяются по воздуху и заражают самых славных, самых чистых молодых людей… А потом вы читаете про этого мальчишку Доу, которого арестовали и который был связан с совсем молоденькой девчонкой, совращал ее, а потом читаете, что его будут защищать всеми возможными способами… что возникают комитеты, которые собирают деньги для его защиты… и… и это, конечно же, выводит из себя такого человека, как мой муж, который так любит своего сына…

После этой вспышки эмоций беседа потекла более спокойно. Элина, чувствуя, что надо сидеть очень тихо, внимательно следила за лицом мужа и слушала, а он спокойно заметил, что, хотя так называемая коалиция радикалов, состоящая из юристов, и тех, кто выступает против войны, и тех, кто борется за гражданские права, вроде бы и добивается успехов в либерально настроенных судах, на самом-то деле в стране царит нетерпение и возмущение, которое с течением времени станет проявляться все более решительно.

– И я знаю, о чем я говорю, – закончил Марвин.

Миссис Карлайл протянула руку и дотронулась до его плеча.

– Да, вы знаете, я вам верю, – сказала она ласково, с пьяным пылом. – Вы всегда знаете, о чем вы говорите. Каждое ваше слово стоит… стоит… чистейшего золота, клянусь, все так говорят. Мы все гордимся вами, Марвин.

– Верховный суд, – внезапно изрек мистер Карлайл, промокая салфеткой разгоряченное лицо. – Верховный суд. Да, совершенно верно. Все действительно вернется в свое русло, Марвин, вы правы.

Но Марвин, который был в этом вопросе особо чувствителен и не очень был согласен с некоторыми недавними решениями Верховного суда, поскольку они могли затронуть интересы его клиентов, усомнился в том, что так оно и будет, и мистер Батлер тотчас с серьезным видом кивнул. Марвин сказал, что его не волнует ссылка на Первую поправку к конституции, – нет, потому что среди его клиентов редко попадаются такие, кто был бы арестован за публичное выступление или распространение памфлетов; обычно его клиенты – это убийцы и, следовательно, – сказал он со своей всегдашней иронической, смущенной и, однако же, вполне серьезной улыбкой, – «преступники более высокого класса»; нет, ему глубоко безразлична эта область правосудия, но его беспокоит расширение сферы действия законов, предоставляющих полиции право на обыск и арест: процессы, которые он вел всего год тому назад и которые закончились оправданием, сейчас могли бы завершиться совсем иначе и его клиенты страшно пострадали бы…

– И те, кто по сей день жив, могли бы уже давно лежать в могиле, – сухо заключил он.

Элина выделила последнюю фразу, которую она только и расслышала: «И те, кто по сей день жив… могли бы уже давно лежать в могиле». Она в изумлении смотрела на мужа.

Право же, он необыкновенный человек. Все это знают. Он и выглядел крупнее, чем положено человеку, словно был снят на кинопленку сквозь увеличительную линзу; он был явно личностью высшего порядка – даже в этом ресторанном зале, полном богатых, незаурядных людей. Элина смотрела на него. На нем был слегка приталенный костюм в тонкую полоску, шелковая рубашка лимонного цвета и широкий галстук пастельных тонов, красивый, может быть, чуточку слишком броский, словно предназначенный для сцены, а не для встречи за ужином. Последние годы люди общественного положения Марвина пытались одеваться в таком стиле, – а Марвин одевался так уже не один десяток лет, – но они не обладали его театральным спокойствием, его высоким умением владеть собой, так что выглядели как ряженые. Это их даже старило. Элина наблюдала за мужем и, терзаясь страхом, думала, сумеет ли найти в нем прибежище. Ведь он же спас стольких людей – людей, не менее виновных, чем она. И те, кто по сей день жив, могли бы уже давно лежать в могиле. Это правда. Все, кто сегодня жив, могли бы уже лежать в могиле.

Около полуночи дама, похожая на мать Элины, покинула зал вместе со своим спутником, красивым седым господином в строгом английском твидовом костюме; Элина смотрела на нее в упор и пыталась определить, пыталась поймать ее взгляд… Женщина была очень хорошенькая, лет около пятидесяти, хотя, возможно, и постарше, ее каштановые волосы были перехвачены сзади черной бархоткой, что было модно тогда; на ней было черное, с виду дорогое платье, выгодно подчеркивавшее фигуру, и золотые украшения. Уже выходя из зала, она случайно увидела Элину. И увидев, просветлела, широко улыбнулась и замахала с другого конца зала… помедлила, словно решая, подойти и поздороваться или нет… затем передумала и вышла. Элина неуверенно улыбнулась и помахала рукой ей в ответ. Но дама, по крайней мере, признала ее существование…Что не доказывало ровным счетом ничего.

9

Она удерживала себя вдали от него, боялась даже вспоминать о нем, страшилась того, что он может с ней сделать. Она жила как в тумане, словно загипнотизированная – покой, пустота. Если ей случалось увидеть себя в зеркале, ее всегда поражала явная потусторонность в выражении ее лица – какая-то утонченная истерия, – и она могла понять, почему люди так часто таращатся на нее. Страх ее был беспределен, он делал ее безупречной. Он тихо, тайно гнездился в ней, как ни странно, оттачивая ее безупречную красоту, заменяя ей жизнь.

Но все это было лишь внешнее, это не помогало ей. Она боялась даже думать о себе – ее всю передергивало от возмущения при виде этой отраженной в глазах других людей внешней оболочки. Ирония ситуации, постоянное сознание, что она всех обманывает, лишали ее последних сил.

Когда мужа не было дома, она ложилась на кровать поверх одеяла и даже не пыталась заставить себя нормально существовать. Она была больна, напугана, измучена. Прожить обычный день – утро, затем день, затем вечер – было бы выше ее сил, если бы оца разрешила себе представить его протяженность. Она не могла разбить время на маленькие отрезки, которые вмещали бы бесконечность времени, – она вообще ничего не могла придумать. «Почему все это тебя совсем не трогает?»– то и дело звучал в ее ушах вопрос. Но даже сложить эти слова вместе, услышать их в логическом порядке – даже это утомляло ее.

Ей было все равно, что думает муж, – волнуется ли он по поводу нее, или подозревает правду, или хотя бы часть правды, – у него ведь никогда ничего не узнаешь: слишком он большой, слишком непознаваемый, ей не понять его. Словно желая вывести себя из равновесия, она все думала о реакции Марвина, когда о разговоре – правда, мимоходом – был упомянут Джек Моррисси; она снова и снова мысленно прокручивала его слова, но они ничего ей не говорили. Ничего не обнаруживали. Ни в его словах, ни в нем самом ничто не подтверждало, что он знает или не знает. Он был словно зеркало, к которому подходишь осторожно, так как есть основания считать, что это зеркало – ловушка, что кто-то следит за тем, как ты подходишь к нему – со всею осторожностью и, однако же, в полном неведении… Единственный выход – разбить зеркало.

Но Элина никогда этого не сделает.

Однако же Марвин был ей глубоко безразличен, у нее не было сил даже отмечать его присутствие – она лишь знала, что ведет себя необычно и что должна прийти в себя, снова стать прежней Элиной, обычной Элиной.

И вот, проводя большую часть дня в одиночестве, благодаря судьбу за то, что она одна, Элина внушала себе: «Я не собираюсь умирать… как я могла бы умереть?.. Я не собираюсь кончать самоубийством, – а какой есть еще способ?.. Я не верю в то, что умру».

Но она верила в то, что умрет, она ни о чем другом не думала. Она считала, что очень близка к смерти. Все в ней было нацелено на это, устремлено туда. Думая о своем любимом, она преисполнялась болезненного отчаяния – из-за него и из-за того, что вынуждена умереть, сбежать. Она все время ощущала во рту привкус отчаяния – горький, мертвящий привкус. Интересно, думала она, чувствует ли этот запах мой муж. Он ведь все знает, он, конечно же, знает запах смерти. Однако она не могла держать его на расстоянии: она ведь принадлежала ему.

Падающий снег, хлопья снега, как слезы, влажные окна чьей-то машины… ощущение твердой закраины окна под чьей-то головой… отчаянное, убийственное желание удержать кого-то в себе, на всю жизнь в себе… это губило ее, память об этом губила ее. В ней жило это ощущение, оно наполняло ее до предела, своего рода беременность духа – молчаливое, затаившееся, выжидающее присутствие, чуть ли не самостоятельно существующее. Столь безликое, что ему не требуется имени, а имена, которыми она называла людей, да и ее собственное имя, звучали нелепо. Есть такое имя Джек Моррисси.Есть – Элина Хоу.Пожалуй, знающий об их существовании, но, по всей вероятности, глубоко безразличный, не удосуживающий их вниманием – Марвин Хоу.Но все это лишь имена, звуки, нелепые, нереальные. Она не могла верить в их существование.

У нее не было сил держать себя собранной. Ей хотелось махнуть на все рукой, распасться на части, на куски, на клочья. Тогда она могла бы успокоиться.

И однако, она говорила себе: Я не собираюсь умирать.

Она помнила, что говорила любимому: Так не бывает.

Даже отчаяние ускользало от нее, когда она пыталась в него погрузиться.

Иногда оно сгущалось у нее в голове, так что начинали гореть глаза; иногда – в теле, в желудке, возникала надсадная боль, как при споре, когда снова и снова повторяются одни и те же слова; иногда это была тошнота, которая поднималась из желудка в горло, в глотку, вызывая неприятный вкус во рту. Элина понимала, что только смерть спасет ее от этого. Она понимала, что если сама ничего не предпримет, то не умрет, не избавится от этого, и, однако же, она не могла придумать, как умереть, – слишком непомерна была для нее задача, такая же огромная, как душа ее мужа. Она не могла даже подступиться к ней.

Был декабрь. Но на ее календаре, маленьком настольном календаре, который она держала в ящике стола, был все еще ноябрь: ей не хотелось отрывать листок. Она знала, что другие люди живут уже в новом месяце, двигаются, как обычно – энергично или неэнергично, – и что они приближаются к концу года, но она в этом времени не жила. Душа у нее словно бы отсутствовала, она чувствовала лишь непрерывную тошноту, и время, в котором она жила, ни имело названия, – она реагировала на дневной свет, на темноту, словно одноклеточное существо, и это было все. Элина, почему ты не умираешь? – слышала она чей-то нетерпеливый вопрос. Это было оскорбительно – то, что ее называли таким именем, таким унизительным тривиальным именем «Элина», – это лишь усиливало в ней сознание собственной никчемности. А различные части ее тела – кости, зубы, матка – будут по-прежнему состязаться друг с другом за то, чтобы выжить, будут отказываться сдаться, несмотря на всю свою никчемность, так что позор ее существования переживет ее.

Однажды утром, когда мужа не было в городе, Элина лежала на постели, прямо на одеяле, и слушала радио, какую-то лекцию… Телефон звонил теперь не так часто, и она уже научилась не делать ошибки и сама звонила мужу, чтобы потом не ждать, когда он позвонит ей, так что можно было не опасаться, что радиопередачу кто-то прервет. Она боялась любых перерывов – будь то в снах или кошмарах, в периодах пустоты, даже в протяжных взвизгах пилы. Она лежала на постели и слушала голос лектора – ей хотелось, чтобы он звучал и звучал, а не пресекся и не исчез, и не был прерван внезапным телефонным звонком.

Лектор заявил предельно просто и ясно: сначала мы слышим тему в виде пяти нот на кларнете…И он проиграл эти пять нот на рояле. Элина внимательно слушала. …потом это уже шесть нот на фаготе…Шесть нот ясно и отчетливо прозвучали на рояле. …потом тема вдруг вырастает, прорываясь к жизни, – могучая, страшная, пока не начинает звучать вот так —и он исполнил сложную мелодию, четкую и холодную как лед. Словом, из первоначальной темы выросло это дивное хитросплетение – плод чисто головных усилий, – как если бы одноклеточное существо заставило себя превратиться в более сложную форму жизни, оставив в себе, однако, ту, единственную, клетку…

Элина лежала без мыслей, без чувств, слушая музыку. Она по-настоящему ее не слышала, но ощущала ее холодные безостановочные раскаты, – они казались ей очень красивыми. Под закрытыми веками возникали узоры микроскопической жизни, вспышки света, вызванные музыкой, – все строгое, неумолимо безупречное. Однако это происходило где-то так далеко, недостижимо далеко. Пальцы ее дрогнули, вспомнив мокрую потную спину любимого. Завершаясь, мелодия не нарастала до апогея, а, наоборот, капризно стала угасать, хитро возвращаясь к тому, с чего все началось – шесть голых нот, пять нот, и – тишина. Словом, сказано ничего не было. Была сделана заявка, намечена структура, а затем отброшена, и все снова ушло в ледяное молчание, словно в пустоту.

Голос лектора зазвучал снова – гораздо громче, и Элина вздрогнула. Он нарушил ее уединение. Он говорил что-то о композиторе: этого человека долго не признавали в его родной Франции, а сейчас начали признавать даже в Соединенных Штатах.

– …чисто интеллектуальная музыка, которая всегда вызывает отрицательное к себе отношение, когда ее слышат впервые…

Элина выключила радио.

Через несколько часов снова зазвонил телефон, и она пошла к нему, покрывая расстояние, отделявшее ее от аппарата, в своей обычной манере – мелкими неспешными шажками. Поднеся к уху трубку, она услышала внезапный невнятный возглас удивления и поняла, что это Джек. Она тихо сказала:

– Алло?..

– Элина?

Она готовила себя к тому, что рано или поздно услышит его голос, но сейчас, когда она услышала его, все другое сразу отступило, сердце ее забилось так стремительно, что ей показалось – сейчас она лишится чувств. Она с трудом слушала его голос. Он был такой слабый, такой далекий:

– Элина?

Она сказала ему – да, да, это Элина.

И почувствовала неудержимое желание дотронуться до него. Он спрашивал ее о чем-то, – голос у него был очень расстроенный, – он требовал чего-то, какого-то ответа; ей хотелось пробиться сквозь страх в его голосе и добраться до него, до него. Но она лишь сказала в ответ, что… что… что она была больна и…

Он помолчал. Потом зло произнес:

– Я этому не верю. Элина? Какого черта!.. Я этому не верю, ты лжешь, ты намеренно порвала со мной… Послушай, Элина, вот уже одиннадцать дней я тщетно пытаюсь добраться до тебя… и я знаю, что ты была дома… Что случилось? Почему ты так со мной поступила? Я пережил ад, и, честно говоря, я… я не знаю, хочу ли я продолжать это… Элина? Ты меня слушаешь?

– Не надо так сердиться, – сказала Элина.

– Я звоню от мирового судьи по уголовным и гражданским делам. Через десять минут мне предстоит пустячная встреча, а я так трясусь, что меня вот-вот стошнит… и все это время я не мог спать – очень за тебя волновался… но в то же время, черт побери, черт бы тебя побрал, я знал, что ничего не случилось, что ты просто решила… Элина, у тебя все в порядке? Твой муж ничего с тобой не сделал, нет? Я звонил и ему в контору под вымышленными именами и выяснил, что его, видимо, нет в городе.

– Мне приехать туда, к тебе? – спросила Элина. – К мировому судье?

– О, Господи, нет! Тебе нельзя сюда. Здесь нас не должны видеть вместе, – сказал Джек. Теперь голос его звучал ближе. – Элина, что ты все эти дни делала? О чем ты сейчас думаешь? Ты сказала, что была больна?..

– Ты мог бы приехать сюда, – сказала Элина.

– Я не могу туда, – с мукой в голосе проговорил Джек. В трубке раздался гул голосов. Элина услышала, как он сказал кому-то: «Да заткнитесь же!» – и потом снова заговорил с нею: – Послушай, Элина, я вынужден повесить трубку: меня ждет работа. Ты уверена, что с тобой все в порядке? Ничего не происходит? Я не стану спрашивать, какого черта ты пропадала одиннадцать дней, но я никогда тебе этого не прощу: по твоей милости я чувствовал себя таким беспомощным, был загнан в такой тупик… ну и так далее; радость моя, я сейчас должен бежать, но слушай, мне стало легче оттого, что я услышал твой голос и… и… Твой муж ничего ведь не знает, верно? Твой муж?..

– Нет.

Элина слушала, а он говорил – взволнованно, задыхаясь, слова рвались неудержимым потоком, и, слушая его, она чувствовала, что сама начинает задыхаться: она была такая слабая, такая счастливая.

– Когда я могу тебя увидеть? Когда?

– Когда?

Неужели мы всегда будем одни? Всегда будем жить одни?

Одни – каждый в своих мыслях? – Ничего подобного.

Но ведь я прожила столько лет, пока встретила тебя… я жила одна… всегда была одна…

Я был тоже один, хорошая моя, но слушай: теперь мы заживем заново, вместе. У меня есть теория насчет брака – это как бы долгий разговор, в котором ты заново переживаешь всю свою жизнь, что-то вспоминаешь, возможно, кое-что выдумываешь.

Значит, мы – муж и жена?

В мыслях – почему бы нет?.. В общем-то ты живешь уже не один, потому что, влюбившись, ты все пересказываешь – это как книга, которую создают вдвоем, как роман… У человека возникает потребность говорить, как и любить. Сначала занимаешься одним, потом другим.

Джек рассмеялся – он был так доволен всем и был такой мягкий. Стремительно разрядившись, избавившись от напряжения, он мог теперь позволить себе быть мягким. Элина обнимала его и думала: интересно, заснет он в моих объятьях? Да сих пор он никогда еще при ней не засыпал. Она подумала, что, если он заснет, они будут лежать оба совершенно неподвижно, в идеальном, ничем не нарушаемом покое.

По мере того как год приближался к концу, по радио несколько раз в день передавали последние данные об убийствах. Несколько месяцев тому назад было установлено, что 1971 год, даже если считать 1967 год, когда происходили бунты, все равно будет в Детройте рекордным по количеству убийств, а в последние дни декабря стало похоже, что количество убийств дойдет даже до 700… цифра достигла 680, подскочила до 683… затем последняя вспышка преступности довела ее до 689, а потом до 690. Но дальше дело не пошло. В новогоднюю ночь, в полуночном выпуске новостей по ради объявили: «Полицией города Детройта в тысяча девятьсот семьдесят первом году было зарегистрировано шестьсот девяносто убийств», и это прозвучало с оттенком разочарования: в архивах будет стоять – 690, а не круглая цифра – 700.

В 12.08 сообщили о первом убийстве 1972 года.

– Ну что за город! Что за место! – возмущался Джек.

Она пришла к нему такая боязливая и такая покорная, пришла такая натянутая, как струна, такая легкоранимая, что Джек при виде ее пришел в великолепное настроение; это была их первая встреча в новом, тысяча девятьсот семьдесят втором году, было утро, вторник.

– Господи, этот город… – сказал он, недоуменно и в то же время не без презрительного восхищения покачивая головой. – Человек, которого я знаю, сказал, что вся наша страна – сплошная тюрьма, и, наверное, так оно и есть, но только это тюрьма, где заключенные лихо развлекаются, выпуская друг другу кишки. При этом, при этом, – рассмеялся он, – учти, что убийств было совершено куда больше шестисот девяноста – наверное, даже больше семисот, может быть, семьсот двадцать пять – кто знает? Так что есть случаи, когда людей убивали по всем правилам, а статистика этого не учитывала. Я убежден, что сам мог бы назвать один-другой из таких случаев, а я вовсе не дружу с полицией, я не знаю их секретов… Но тебе это не кажется забавным, Элина? Тебе неприятно слушать?

Элина попыталась изобразить улыбку.

– Нужно обладать чувством юмора, чтобы жить здесь, настолько это сложно, – заметил он. Казалось, он вот-вот отступит, и, однако же, Элина знала, что он этого не сделает. Он будет говорить и дальше в том же духе, преувеличивая, пытаясь найти своим словам подтверждение, стремясь заставить ее принять его точку зрения. – Нужно с юмором относиться к тюрьмам, концентрационным лагерям… к зонам напряженности… – продолжал он с сардонической усмешкой. – Вот что нужно, чтобы здесь выжить. Но я не стану навязывать тебе свое мнение, поскольку ты явно ничего в этом не понимаешь.

– Понимаю, – возразила Элина. – Мне кажется, понимаю.

– Нет, не следует мне так шутить, тебе это неприятно, – сказал он. – Есть вещи, по поводу которых не шутят… Право же, ты заслуживаешь человека получше.

Элина улыбнулась.

– Почему ты улыбаешься? – спросил Джек.

Потому что ей не нужен человек получше. Ей нужен только Моррисси.

Джек подсел к ней. Он был сегодня утром полон энергии. Он схватил ее руки и стал целовать их.

– Надеюсь, – сказал он, – ты не станешь как все прочие – как мои так называемые «друзья» – и не кончишь тем, что возненавидишь меня. Даже моя жена меня ненавидит. Я в этом убежден. Я не возражаю, когда меня ненавидят мои противники и те, кому я всячески досаждал, но меня огорчает, когда люди, которые меня любили, тоже перестают любить.

– Это неправда, – сказала Элина, выдавливая из себя смешок. Она чувствовала, что сейчас просто необходимо улыбаться, смеяться, чтобы подладиться под настроение любимого. Но он был настолько полон жизненных сил, что ей никогда не сравняться с ним.

– Что неправда? – переспросил он. – То, что меня это огорчает, или то, что люди не любят меня?..

Элина пожала плечами, сбитая с толку.

– …что они не любят тебя…

– Ох, черт, а ты-то сама, радость моя? Не делай такою наивного лица. Разве ты меня немного не ненавидишь? Разве ты не хочешь, чтоб я умер – хоть ненадолго, – нет?

Он взял ее за подбородок и заставил на него посмотреть.

Элина попыталась улыбнуться, но взгляд ее скользнул в сторону и вниз, избегая его взгляда. Отчаяние последних нескольких дней словно накатилось на нее, во рту появился горький мертвенный вкус; кожа на лице стала мертвой.

Джек рассмеялся и принялся ее раздевать.

– Ну если ты ко мне так и относишься, Элина, то по совсем другим причинам, чем остальные. Ихпричины достаточно ординарны, я их прекрасно понимаю, собственно, даже получаю от этого удовольствие… потому, черт побери, что отлично знаю: если кто-то ненавидит меня, значит, я в чем-то преуспел. Люди, которым принадлежит все в нашей стране… они ненавидят нас, остальных, за то лишь, что мы ходим по их владениям… иной раз повредим проволоку на их ограде… возможно, устроим пикник на их земле… А почему бы и нет? – заметил он. А у нее было такое чувство, что ее телу не выдержать напора его энергии, его радости, что он сломает ее. – Почему бы и нет – ведь это же свободная страна, верно? – сказал он. – Устроим несколько пикников, может, сожжем два-три дома, нарушив границы чьих-то владений… почему бы и нет? Скажи мне, почему бы и нет?

Элина не противилась ему. Она снова пришла в эту комнату, в этот дом, боясь того, что может произойти. Она любила Джека, но боялась увидеть его и боялась, что он увидит ее, будет так же откровенно разглядывать ее, а она не чувствовала себя уверенной – сегодня не чувствовала. Она волновалась, ужасно волновалась. Ей было страшно оттого, что она может показаться ему менее красивой, и в то же время было страшно, что она никогда не станет менее красивой, что ее любимый, или какой-нибудь другой мужчина, или кто угодно вообще всегда будет смотреть на нее в упор, оценивать ее, любить… А Джек, казалось, не замечал ее отчаяния. Он был так счастлив, так уверен в себе, каждый нерв в его теле трепетал и ликовал – чувство это принадлежало ему одному, его любовь не нуждалась в Элине.

Значит, впервые ты полюбил меня в семьдесят втором году.

Я – ничто, пустое место. Я ушла в себя. Я превратилась в идею, которая засела в одной-единственной клетке, куда ты не мог проникнуть.

В определенном смысле Элина жила все еще в декабре – она никак не могла заставить себя осознать, что настал новый месяц, новый год. Двадцать первого декабря она установила своеобразный рекорд. Отмечая самую длинную ночь/самый короткий день в году, проспала пятнадцать часов подряд. Марвину неожиданно пришлось вылететь на Юго-Запад страны, и Элина приняла четыре его снотворные таблетки, четыре совершенно разные таблетки – разные по размеру, по цвету, выписанные разными врачами в разное время. Она проспала пятнадцать часов подряд, а проснувшись с горечью во рту, с ощущением жжения в глазах, тотчас подумала: «Теперь я наведу в своей жизни порядок».

Было это 21 декабря. Она одержала над этим днем победу, но ее рекорд ровным счетом ничего не означал.

А сейчас было 4 января.

Ее любимый разговорился: он, как всегда, жаловался на «нее» – свою жену, – затем без перехода перепрыгивал на «них» – своих клиентов, сваливая всех в одну кучу. Последнее время он стал жаловаться на унизительные вопросы и интервью, которым подвергают человека в агентстве по усыновлению, – даже так называемые «либеральные» агентства требуют, чтобы будущие родители были чуть ли не святыми: чтобы они не пили и не курили, чтобы верили в бога…

– Это хуже, чем сдавать экзамен на адвоката, настоящая скачка с препятствиями, а Рэйчел не способна держать рот на замке, мы жутко препираемся, когда возвращаемся домой…

И тем не менее даже сейчас он был полон энергии, азарта. Элине было ясно, что он любит жаловаться. Любит поговорить. Она отчаянно ревновала его к жене, к тому, что жена его интересует… но она понимала, что нельзя этого показывать, ибо тогда он догадается, как она любит его, как она в нем нуждается. А в общем-то она вовсе в нем не нуждалась: она считала, что может расстаться с ним в любое время – просто взять и уйти…

– Элина, ты чем-то озабочена? – спросил он.

Она нерешительно произнесла:

– Мне пора уходить.

– Что? Почему? Так рано? – удивленно спросил Джек.

Потому что это я могу. Потому что я могу взять и уйти.

Но ей не хотелось причинять ему боль, поэтому она продолжала спокойно лежать, в то время как в мозгу ее метались крики, обвинения. Не желала она слушать об этих агентствах по усыновлению, в ней возникала поистине непереносимая ревность при мысли о том, что ее любимый и какая-то женщина, незнакомая женщина, вместе заполняют бланки, совещаются, обмениваются взглядами, едут домой и препираются… А она знает, как умеет спорить Джек, как он хватается за голову, в какую он может прийти ярость…

А потом она холодно думала, что в общем-то ей это безразлично, право же, безразлично. Ну, какое это имеет значение? Оба они так или иначе умрут.

Судорога страха или отвращения исказила ее лицо. Джек, испугавшись, сжал ее в объятиях, стал спрашивать: – Что случилось? Что случилось? – и она вынуждена была сказать ему – ничего, ничего… просто ей пора уходить… она должна вернуться домой…

– Но ты же сказала мне по телефону, что свободна весь день, – возразил Джек. – Что случилось?

Она не стала противиться, позволила ему себя обнять: не было у нее воли, чтобы бороться за что бы то ни было, даже за свободу. Снова и снова в голову приходила мысль, что она может от всего этого сбежать – сбежать от себя, – только бы придумать выход, способ умереть. Никто за нее этого не сделает. Но слишком она была слаба, слишком измучена. Все силы ее души уходили на то, чтобы просто не рассыпаться, не распасться на части.

Какое-то время они лежали так, молча, Джек легонько поглаживал ее; наконец она поинтересовалась его работой: что происходит с делом Доу?

– Ох, лучше не спрашивай, – простонал он.

В этом отношении он не был похож на мужа Элины, который запрещал ей расспрашивать о работе. Она знала, что Джек любит об этом говорить и что обидится, если она его не спросит, но она в известной мере ревновала его и к клиентам – особенно к таким, по поводу которых он чрезвычайно беспокоился. Чем безнадежнее было дело, тем больше он уделял ему времени и внимания.

– Другая сторона все время откладывает суд, а я хочу одного – чтобы поскорее все кончилось, – сказал он. – Одно время мне казалось, что через две-три недели все уже будет позади. Господи, какая это мука! Я не сомневался, что сумею добиться отклонения иска. А они все тянут и тянут, и мне кажется, добиваются того, чтобы Доу повесился… Не успел я вытащить его на поруки, он отправился в газеты и на телевидение и дал несколько интервью. Ведь он придерживается той точки зрения, что в общении между людьми – спасение человечества. Если все мы станем разговаривать друг с другом ясно и серьезно, с любовью, мы очень скоро обнаружим, что говорим на одном языке. Ты когда-нибудь слышала подобную чушь?.. Он говорит, что верит если не в справедливость суда, то в необходимость общения и что его процесс даст ему возможность общаться со всем миром, возможно, со временем даже дойти до Верховного суда… Он убежден, что его отец выложит денежки для апелляции. Какие денежки? Где они? Я, к примеру, не возражал бы получить хоть что-то – у меня столько накопилось этих чертовых счетов, счетов за вещи, которые я и в глаза не видел. Похоже, что я понятия не имею, на что у нас дома идут деньги… Я тебе не говорил, что некоторые дружки Доу уговаривают его отказаться от моих услуг. Но я на это не пойду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю