412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Делай со мной что захочешь » Текст книги (страница 15)
Делай со мной что захочешь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Делай со мной что захочешь"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)

И тогда надо было снова все выправлять – снова загонять в рамки обвинения. Оппонент Хоу, человек по имени Фромм, своим пронзительным, довольно высоким голосом как раз и пытался это сделать. Фромму было за пятьдесят, он был почти такой же высокий, как Хоу, одевался не так модно, но чрезвычайно аккуратно, со вкусом; тщательно подстриженная седая челка над суровым, умным, говорящим о здравомыслии лицом. Все его выступления звучали убедительно, так как были здравы: даты, время, имена и фамилии людей, их профессии и адреса – неизменные, неизбежные факты, которые невозможно опротестовать^ Утверждая, что «Джозеф Моррисси» виновен в преднамеренном убийстве, он исходил из того, что поступок «Джозефа Моррисси» требовал предварительного обдумывания. Купил ведь он пистолет? Купил незаконно, не зарегистрировав? Носил его с собой два дня, целых два дня?..

Все это явно доказывает, что поступок был заранее обдуман.

Далее – было произведено пять выстрелов. Но не один за другим. Не один за другим.Это важно, очень важно, ибо доказывает, что ответчик помедлил после первого выстрела, словно прикидывая, стрелять ли еще, и, хотя он видел последствия своего первого выстрела, хотя в течение нескольких секунд он имел возможность наблюдать страшные физические последствия первого выстрела, он все-таки решил выстрелить еще раз. А потом – еще, еще три раза.

И «Джозеф Моррисси» никогда не числился душевнобольным.

Моррисси же, сидевший рядом с Хоу за тем столом, мог быть, а мог и не быть душевнобольным; он мог быть просто болен: он похудел на двадцать фунтов со времени своего ареста в январе, а возможно, и больше. Но это не имело значения – такой он был серый, бесцветный, обычный гражданин, ничем не отличавшийся от присяжных.

А вот душевное состояние того, другого Джозефа Моррисси, имело значение.

Взгляд Джека снова привлекло к себе изречение, выведенные золотом слова: «Совесть велит говорить правду». Передвижения в зале, неожиданные вопросы, возражения, перебивки, монотонное бормотанье свидетелей, внезапное прекращение допроса – все это, казалось, происходило в обычном измерении, тогда как судья с проницательным царственным лицом и это изречение над ним принадлежали к другому измерению, сродни вечности и смерти. Джеку хотелось верить, что судья – обычный человек, но он не мог. Судья не казался обычным человеком. Его лицо не было таким волевым и почти красивым, как у Хоу, но оно было значительное; оно было царственное. «Вот оно – наше наказание за то, что случилось, – подумал Джек, – видеть людей, которые выше нас, соприкасаться с ними, быть ими судимым. Сознавать, что эти люди выше нас».

Только преступление, совершенное его отцом, привлекло к ним внимание этих людей. Только преступление – «преднамеренное убийство» – позволило Джеку и его семье узнать о существовании этих людей.

Но теперь все уже завертелось, как следует завертелось, теперь этого не остановишь. Слишком поздно. После первого выстрела – минута колебания… а теперь уже слишком поздно, слишком поздно. Джек уставился на лицо судьи и увидел, что тот чуть ли не кивает, чуть ли уже не согласен с разъяснениями Фромма. Или, может быть, Джеку показалось? Судья почти не глядел на ряды зрителей, он словно и не замечал их; не интересовался он ни присяжными, ни отцом Джека – все его внимание было обращено на двух юристов: прокурора и защитника. Временами он кивал отрывисто, нетерпеливо, как бы подгоняя их. Временами их прерывал. Временами подзывал обоих к своему столу, и они все трое совещались шепотом, но, когда те двое отходили, спускались с возвышения, его лицо не выражало ничего, ни малейшего намека на разгадку, страшную разгадку, которой так боялся Джек.

А потом слушание дела прекращается – перерыв; и на другой день – снова безупречно вежливое лицо судьи под изречением и все сначала.

Каждое утро все было по-иному, все менялось, резко менялось, и, однако же, зал суда был все тот же – неизменный, постоянный. Время менялось, жадно двигалось вперед. Уже было начало лета. Январь остался далеко позади. Дни перепрыгивали с пятницы на понедельник, торопя время, и снова «Джозефа Моррисси», человека лет сорока пяти, вводили в зал через дверь в передней его части, и он снова садился за стол у возвышения, на котором восседал судья. И снова по окончании дневного заседания его уводили, а все остальные уходили, позевывая, – уходили свободные. А когда все возвращались, время уже передвинулось, и все немного изменилось – все, за исключением судьи в его черной мантии и изречения над ним с этими ненавистными Джеку словами «Совесть велит говорить правду».

Мать Джека больше не ходила в лавки за покупками. Она вообще не выходила на улицу – только ездила в центр на суд, туда и обратно на автобусе. Она плакала и говорила Джеку, что люди глазеют на нее. Женщины глазеют на нее. Однажды кто-то подошел к ней и сказал: «Вы жена того малого, да?» Было это в магазине Крогера, и она больше туда не пойдет.

– Если бы я только был с тобой… – пробормотал Джек.

Он все время злился – дергался, не спал и злился; злость вздымалась в нем острыми зазубринами, вызывавшими физическую боль, и ему очень хотелось дать ей болю.

Его злила сестра – ее долгие молчания, а потом внезапные приступы болтливости, какой-то поистине безудержной детской болтливости. Она хихикала тонким голоском и рассказывала про знакомых девчонок – как одна чуть не свалилась с эстрады, когда хор выступал перед публикой; про забавного водителя автобуса, которого все девчонки так любили; а Джеку хотелось сказать ей, чтоб она заткнулась, хотелось ударить ее – лишь бы она замолчала. Но вместо этого он пытался слушать – по примеру матери, – даже пытался улыбаться. Это была первая неделя суда, и обвинение излагало обстоятельства дела «Народ против Джозефа Моррисси».

Выглядело все скверно, очень скверно.

Так что Джек не говорил Элис, чтоб она заткнулась, он не говорил матери, что она все выдумывает: никто не знает ее, всем в общем-то на нее наплевать…

Ему не сиделось на месте, он просто не мог находиться дома. Ему нравилось бегать по парку, бежать по глухим лесным дрожкам, бежать, пока все тело не начинало пульсировать. Пока в голове не начинался звон. Завидев знакомого – любого мальчика, который казался знакомым, – он тотчас сворачивал в сторону, убегал. Как-то раз, пробегая мимо двух маленьких черных мальчишек, он увидел, что они принялись смеяться над ним, ему захотелось остановиться и… Но он не остановился. Он продолжал бежать, пока не выдохся, пока от усталости не заплакал.

Что все-таки значит – виновен человек или невиновен? В своем он уме или нет?

Шагая назад по Ливернойс-авеню, где сносили старые дома и работали бульдозеры, Джек чувствовал, как в голове у него гудит от сознания того, сколько опасностей подстерегает человека в жизни. Скажем, бежал бы он через лес или шел бы очень быстро – вот так, по улице… Налетел бы на тех двух черномазых мальчишек, чтобы стукнуть их хорошенько, или просто пробежал бы мимо, не обратив на них внимания… Что означали бы эти поступки? Так ли уж они различны? Скажем, если бы его отец выстрелил только раз и на этом остановился. Если бы. Или выстрелил бы пять раз – подряд – сквозь стекло. Или вообще бы не стрелял. Если бы он не покупал пистолета. Если бы он выждал – здраво, разумно, мудро, – если бы дождался ночи и если бы, если бы засел в кустах у дома, если бы стрелял из темноты в освещенный дом, и все пять выстрелов – в Нила Стелина…

Джеку хотелось плакать от глупости того, что произошло, от нелепости.

Ему до такой степени не сиделось на месте, что он даже ходил в лавку вместо матери – лишь бы иметь повод выйти из дома. Теперь матери так легко угодить! Так легко быть добрым! Он пересекал дорогу, шел в «Эй-энд-Пи», находившийся в двух-трех кварталах от его дома, и, толкая перед собой тележку для покупок, быстро шагал по проходам, а глаза его перебегали с одной полки на другую, с одной консервной коробки на другую – быстрые, проницательные. Ему хорошо давалась математика, и он любил подсчитывать цену в уме – делить, вычитать, складывать. Ему доставляло своеобразное удовольствие обегать озадаченных, растерянных домашних хозяек, черных и белых, которые с трудом толкали перед собой доверху нагруженные тележки и тащили маленьких капризничающих детишек, пытаясь разобраться во всех этих надписях и ценах, в восклицательных знаках, в рекламах товаров, распродаваемых по сниженным ценам, обозначенным внутри яркой звезды. В этом мире медленно соображающих женщин он продвигался очень быстро. Он подмечал, какие у покупательниц стеклянные глаза, какие вялые, самодовольные лица, – неужели у стольких людей сознание пробуждено лишь наполовину, неужели они лишь наполовину бодрствуют? До суда он никогда по-настоящему не смотрел на людей, никогда их не оценивал. Теперь же смотрел, и суждение о них складывалось у него быстро, – суждение чуть ли не против его воли жесткое. Оказывается, мир разделен на несметное множество обычных людей – полусонных, вздрагивающих, словно их пробудили от сна, когда пятнадцатилетний мальчишка нетерпеливым жестом хватает коробку мыла с полки возле них, – и очень небольшое число людей высшей породы – мужчин, настоящих мужчин. Теперь Джек это знал. Знал и удивлялся, почему не знал раньше. Ведь это так очевидно, это такая уродливая очевидная истина.

Стоит тебе осознать, что на свете существуют такие люди высшей породы, и ты уже не можешь о них забыть. Даже в толчее супермаркета, даже стоя в очереди к кассе, в этом мире, где ни один человек высшей породы не бывает никогда, – даже тут ты не можешь о них забыть. Даже в постели, лежа в безопасности собственной постели. Даже в темноте, когда все источники света, кроме беспомощного, пугающего света ума, выключены, ты не можешь о них забыть.

И стыд, стыд от сознания, что это так, никогда! не покидал Джека. Его мать и сестра плакали, волновались, пытались приободрить друг друга, ходили в церковь, снова плакали, мыли и вытирали посуду, и накрывали на стол, и убирали со стола, и все время как будто избегали Джека, словно чувствовали, что он знает что-то такое, чего не знают они. Некую более глубокую, более сложную истину, – истину, которая приведет только к еще худшему. К новому преступлению.

Он весь сжимался от стыда. «Это наказание за то, что он наделал, – думал Джек. – Но он-то в безопасности – в тюрьме, а я здесь, на свободе, и живу».

И – снова назад, в Дом правосудия – в уголовный суд. Назад, в огромное мрачное величественное старинное здание с широкими ступенями парадной лестницы, где толпится столько народу, вечно толпится столько народу. Застывшие, настороженные фигуры. Бродяги. Обычные люди. Хорошо одетые мужчины с чемоданчиками быстро взбегают по ступеням. В первый день суда Джек, его мать и сестра были поражены, увидев столько народу, а в самом здании столько коридоров, комнат, залов заседаний, точно преступление – совсем и не важно, точно отца Джека могли бы судить в любом из этих залов, за любое преступление. Какое это может иметь значение при таком скоплении народа? Кто это заметит, кому будет не все равно? А вокруг Дома правосудия все такое жалкое: лавки ростовщиков, кабаки, магазинчики, где в витрине выставлены всякие бланки, винные лавки с зарешеченными окнами.

Они прошли в № 106 – их зал заседаний. В коридорах люди стояли группками, белые и черные; в одном месте длинная очередь, извиваясь, исчезала где-то вдали; кто-то сидел, кто-то стоял, а в другом месте скамейки составлены и люди сидели как бы в загородке, ждали. Когда Джек впервые это увидел, его охватила паника. Они в клетке, в загоне. А снаружи другие люди – стоят, курят и беседуют, и смеются как ни в чем не бывало. Никто, казалось, не обращал на это внимания – на то, что люди разделены на две группы: одни внутри, другие снаружи. Самим людям, казалось, это было безразлично. Атмосфера в старом здании царила оживленная, несерьезная. Все взволнованные разговоры – Поможете вы мне? А как вы мне поможете, я хочу знать! – сливались в неясный шум – гудение голосов, мужских голосов, которые так хорошо монтировались друг с другом. Это не было музыкой, но звучало как музыка.

По мере того как шел суд, Джек все больше страшился этого пути по коридору к залу заседаний – их залу заседаний; он чуть ли не намеренно замедлял шаг, ему хотелось помедлить, чтобы послушать этих, других, людей – они были так полны жизни! Он ненавидел унылую грустную тягомотину суда над отцом, нагромождение фактов, фактов, от которых не уйдешь, тогда как здесь, в коридорах, люди, такие удивительно живые, ведут борьбу за кусочек жизни, – юристы, которых легко выделить из общей массы, не так хорошо одетые и не с таким значительным голосом, как Марвин Хоу, но безошибочно узнаваемые, и арестованные, которые кажутся людьми совсем обычными, ничем не выделяющимися из толпы – ни в лицах их, ни в позах нет ничего угрожающего. Да они вообще никогда не были опасны – ведь среди этих людей нет убийц.

А ему, матери и сестре приходилось прокладывать путь сквозь эту толпу назад, в № 106. Зал заседаний был большой; воздух в нем был слегка затхлый, царило унынье, как в школьном классе, и стояли такие же унылые, отполированные деревянные скамьи и стулья. Даже американский флаг был пыльный. Сюда они возвращались, должны были возвращаться – в этот зал, который будет являться Джеку во сне до конца его дней.

…как если бы обыкновенного человека вдруг подхватил вихрь, поднял в воздух и унес далеко-далеко, а потом бросил – и он, потрясенный, даже не мог потом вспомнить, что с ним произошло…

Хоу начал свою речь. Теперь настал его черед. И все зашаталось, стало меняться у Джека на глазах: теперь он увидел оборотную сторону каждого события, каждого неоспоримого факта, словно стали кирпичик по кирпичику разбирать возведенную вокруг его отца неприступную стену его судьбы – Хоу брал тяжелые, корявые кирпичи и доказывал публике, какие на самом деле они пустяковые, какие удивительно легкие.

«Джозеф Моррисси» – всего лишь два слова, но уже совсем другие слова. В своей длинной, тщательно подготовленной речи прокурор говорил об убийце «Моррисси». Теперь же все поняли, что «Джозеф Моррисси» может значить и нечто совсем другое. Этот человек, который согласно показаниям свидетелей выпустил несколько зарядов в тело беззащитного, умирающего человека, а потом швырнул в него пистолет; этот «Моррисси», который, разбив стекло, вломился в комнату и стрелял при свидетелях, но не пытался ни убить, ни покалечить этих свидетелей, а словно бы не замечал их, – этот «Моррисси» был сам жертва, челбвек невиновный, на какое-то время потерявший рассудок, так что все совершенные им поступки были совершены человеком, не отвечающим за то, что он делает. И доказательством его безумия как раз и является то, что он совершил, и ничто другое, ибо только человек безумный мог поступить так, как поступил Моррисси.

– Как если бы самого обыкновенного человека вдруг подхватил вихрь, поднял в воздух и унес далеко-далеко, а потом бросил – и он, потрясенный, даже не мог потом вспомнить, что с ним произошло… – сказал Хоу, обращаясь к присяжным. Он произнес это ровным тоном. Джек видел, что он волнуется, очень волнуется, но, стоя перед барьерчиком, за которым сидели присяжные, он говорил просто, ясно, обращаясь к ним. А они слушали. Они сидели очень тихо – молча, как всегда, но притихшие. Одна из женщин неотрывно смотрела на Хоу и мигала часто-часто, – немолодая женщина, похожая, как показалось Джеку, на его мать. И Джек вдруг почувствовал, что если эта женщина – присяжная сейчас заплачет, то, как это ни глупо, разревется и он.

•Среди присяжных заседателей было девять мужчин и три женщины – все белые. Все неприметные, братья и сестры отца Джека в его дешевом новом костюме, с его дешевой скверной стрижкой, такие же безвольные, ограниченные, покорные, как настоящий Моррисси. Джеку в его волнении все они казались пожилыми, даже двое или трое мужчин помоложе казались ему пожилыми – они то и дело поджимали губы, стесняясь, что сидят на виду. На них смотрели, а они были не из тех, на кого обычно смотрят. В обычной жизни никто их не замечал. И они мирились с этим, они были благодарны за это судьбе, так как, должно быть, знали, что смотреть на них незачем, как незачем было смотреть на настоящего Моррисси.

Три женщины перед тем, как явиться в суд, явно побывали у парикмахера. Их завитые, тщательно уложенные волосы были с помощью лака превращены в подобие шлема, так что все три головы выглядели одинаково – одну от другой не отличишь. А на мужчинах были одинаковые костюмы из одного и того же магазина – получше, чем «Фидералс», но ненамного. И галстуки, и белые рубашки у них были тоже одинаковые. Женщины каждый день меняли серьги, но выглядели они все одинаково – в этот день, когда начала выступать защита, у двоих в ушах были маленькие белые бусинки, а у третьей – той, которую, казалось, так взволновали слова Хоу, – были маленькие золотые клипсы.

На Хоу же был костюм из верблюжьей шерсти, очень хороший и ладно сидевший на его крупной фигуре; рубашка у него была шелковая, светло-голубая; галстук широкий, с рисунком, который Джеку никак не удавалось разобрать. Какое все это таинственное, элегантное, непостижимо таинственное! В обычной жизни человек типа Хоу не стал бы так взволнованно, так доверительно говорить с этими двенадцатью людьми, и они в обычной жизни сторонились бы его, зная, что не заслуживают его внимания, а то и не доверяя ему, опасаясь его. В обычной жизни они бы недоуменно и осуждающе смотрели на то, как он одет . Кто же носит такой галстук?Но сейчас они сидели в ложе присяжных, стеснялись этого и радовались, что Хоу обращает на них внимание, взывает к ним по-человечески, серьезно, страстно.

Джек тоже так думал: «Какой же он настоящий человек».

Теперь все стало просто. Словно в пьесе, которую смотришь по телевизору, – достаточно лишь уловить суть. А Хоу как раз и прояснял суть дела. Все совсем несложно, если понять, что представляет собою главное действующее лицо – «Моррисси», которого Хоу сейчас и обрисовывал.

– Если вы поймете, что этому человеку пришлось вынести – месяцы терзаний, горя, а сколько оскорблений со стороны Нила Стелина, который считал, что он может откупиться от Джозефа Моррисси деньгами, – если вы поймете, с чем Джозефу Моррисси пришлось сражаться,прежде чем он окончательно рухнул, вам станет ясно, почему он совершил то, в чем его здесь обвиняют, – спокойно произнес Хоу. И ведь это была правда, правда. Если ты понял одно, ты поймешь и второе, и третье, – вся версия разложится по полочкам.

Другая версия – та, которую изложило здесь обвинение, – уже не вызывала доверия. Она была не очень интересна.

Хоу внес предложение снять обвинение.

– Перед нами, безусловно, не преднамеренное убийство, не убийство заранее обдуманное, не убийство, которое согласно кодексу можно считать преднамеренным. – Но нет. Судья отклонил предложение Хоу. Тогда Хоу попросил изменить формулировку: назвать это убийством со смягчающими вину обстоятельствами, что и Джеку, как и всем вокруг него, показалось вполне возможным. Но нет, опять нет. Второе предложение было тоже отклонено.

Хоу не выказал ни малейшего огорчения.

Теперь появились новые свидетели. Теперь газетный фоторепортер рассказал, как Моррисси тащили в полицейскую машину, как он орал «точно сумасшедший» и был явно не в своем уме. И – да, у него изо рта текла кровь: его избили полицейские, а когда фоторепортер попытался снять его, полицейские пригрозили и ему.

Но ему все же удалось сделать снимок, который был опубликован в вечерней газете, так что все могли его видеть.

Хоу показал увеличенную фотографию человеческого лица – нечто напоминающее человеческое лицо. Кричащий Джозеф Моррисси. Глаза закрыты, рот широко раскрыт.

Лицо странное, перекошенное, жуткое, словно нарочно снятое так, чтобы показать, что можно сделать с человеческим лицом.

Несколько присяжных отвели взгляд.

Мать Джека прерывисто втянула в себя воздух, и Джек поспешно положил руку ей на плечо. Не смей. Не здесь. Не смей.

Затем Хоу спросил фотографа, серьезного, хорошо одетого молодого человека, считает ли он, что фотография в точности передает, как выглядел в то утро обвиняемый.

Да.

И этот человек показался вам явно ненормальным? Да.

Он что-нибудь говорил?

Кричал. Всхлипывал.

Где он находился, когда вы делали снимок?

У самой полицейской машины… Он извивался, пытался вырваться…

И целых десять минут Хоу расспрашивал молодого человека про «Моррисси», того, другого «Моррисси». Все уставились на снимок. Отец Джека смотрел на себя. В профиль лицо его казалось вполне нормальным. Джек смотрел то на фотографию, то на отца, потом снова на фотографию и снова на отца и не видел никакого сходства – сейчас, во всяком случае.

Так, значит, его отец не совершал убийства?..

У Джека голова шла кругом. Он не мог сосредоточиться, не мог заставить себя думать: какое отношение имеет этот человек на снимке, этот убийца, к человеку, сидевшему сейчас рядом с защитником? И какое отношение имеет этот человек к самому Джеку? Он старался вслушиваться в спокойный, убедительный голос Хоу, которому так легко верить, старался отделять слова одно от другого, чтобы понять. Но понимать и не надо – достаточно просто слушать, слушать, погрузиться в полусон по примеру присяжных, которые слушают Хоу и сочувственно кивают звукам его голоса, неспешным, спокойным, ритмичным взлетам и затуханиям его голоса.

Затем фоторепортера подверг допросу прокурор.

Говорил он резко, голос у него был высокий и неприятный. Хоу вызвал у слушателей сочувствие, а он взял совсем другой тон, буравя созданную Хоу атмосферу сочувствия, разрушая ее. Ничему этому он не верит. Он спросил не без издевки, а разве фотография – не говоря уже об увеличенном снимке – не искажает черты?

Да, возможно.

Однако, судя по выражению лица, фотограф считал, что это маловероятно.

Тогда прокурор спросил, действительно ли Моррисси так выглядел в то утро – именно так?

Да.

Точно так?

Да.

Вы хотите сказать, что ошибки тут быть не может? Вы действительно это помните?

Да.

А не находитесь ли вы под впечатлением снимка, особенно если учесть, что вы сами его сделали?

Нет.

А где кровь на лице Моррисси? Вы там видите кровь?

Нет.

И все же вы считаете, что этот снимок – действительно чрезвычайно настораживающий, красноречивый и эффектный снимок психически ненормального, судя по виду, человека, – вы считаете, что этот снимок в точности воспроизводит Моррисси?

В точности?..

Да, – в точности?

Ну, я бы сказал…

Джек закрыл глаза, внезапно приказав своему мозгу отключиться. Нет. Не говори этого.

А фотограф, помолчав, по-юношески упрямо сдвинул брови и упрямо сказал: – В точности.

Сердце у Джека подпрыгнуло. Теперь ясно, что его отец был не в своем уме.

Значит, он невиновен.

В промежутках между заседаниями суда Джек думал только о том, что происходило на последнем заседании: он всегда точно помнил показания, вопросы, настроение зала. Он помнил все точно – память его не удерживала ничего другого. Будто во сне он шел с матерью и сестрой на автобус, слушал их оживленный разговор или их сетования, их неуклюжие попытки сопоставить свои мнения о происшедшем или о том, что, как им казалось, произошло… Они без конца говорили о присяжных. Они снова и снова повторяли заверения Хоу: он ведь сам тщательно подобрал присяжных, он знает, чем они дышат, он задавал им какие надо вопросы, и они отвечали как надо – он знает их.

А потом мать робко спрашивала Джека, считает ли он, что в самом деле?..

Да, конечно, он так считает.

Конечно.

В их сознании суд не прерывал заседаний на вечер или на уик-энд. Он продолжал заседать – там, в 106-м зале с голым выщербленным полом и американским флагом у стены. И тот человек в синем костюме – день за днем в одном и том же костюме, – он по-прежнему там, конечно же, он сидит там, рядом с защитником.

И Хоу все спрашивает кого-то – иной раз с издевкой, иной раз мягко. Это зависит от того, кто ты. Мать и сестра снова и снова – с изумлением и восторгом – повторяли вопрос, который он резко задал психиатру, выступавшему от обвинения и показавшему, что отец Джека был психически нормален: «Но вы же всегда так говорите, верно? Что обвиняемый психически нормален? Вы же врач на службе у обвинения, и разве за последние годы вы не давали таких показаний десятки раз?»

И с каким виноватым видом отвечал тот человек!

Они смаковали это, поражаясь тому, что еще способны радоваться. И тут же в страхе умолкали, потому что не имели права чувствовать себя счастливыми. А потом сестра Джека вдруг произнесла фразу, которая вызвала у него бешенство, до того это было нелепо, до того безумно, хотя все они так думали: – Ах, ну зачем ему понадобилось убивать этого человека!

«Джозеф Моррисси» – вот его привели в суд, вот он идет рядом с молоденьким полисменом. Но сам уже немолодой, теперь уже немолодой. Бледный, с запавшими щеками, покорный. Он озадаченно, натянуто улыбался матери Джека – улыбка мелькала и гасла, и лицо его снова становилось спокойным, бесстрастным, застывшим.

Наверное, чудно ему слушать, думал Джек, как пересказывают то, что он совершил в то январское утро. Слушать, как его поступок драматизируют, объясняют. Слушать, как объясняют его поведение, словно он действующее лицо в истории, суть которой так трудно уловить за всеми этими фактами, цифрами, мнениями врачей насчет того, «отключалось ли у него сознание» и находился ли он в состоянии умственного помрачения, безумия, – а на самом деле все было так просто. Достаточно было смотреть на Марвина Хоу, внимательно слушать то, что он говорил.

Достаточно было верить.

Джек думал: «Я верю». Он думал: «Нельзя слушать все это и не верить».

Но при этом он замечал, как критически покачивал головой судья, какие пронзительные взгляды он бросал на Хоу. «К какому же выводу вы хотите таким путем нас подвести?»Но прежде чем этот вопрос мог быть задан, Хоу останавливался, менял тон, начинал все сначала… Судье не нравился Хоу. Юрист, выступавший в качестве прокурора, тоже не очень-то ему нравился. Но к Хоу, казалось Джеку, судья испытывал подлинную неприязнь.

А позади судьи, над его головой, висело изречение, неудержимо притягивавшее к себе взгляд Джека. Но он больше не читал его. Слова распались, они ничего не говорили ему. Даже буквы стояли отдельно, не связанные друг с другом, они не образовывали слов, из них не возникало смысла. Каждая буква была сама по себе и ничего не значила. Теперь Джек уже больше не боялся поднимать взгляд и смотреть на надпись.

…впечатление человека, чем-то сильно взволнованного?

Да, я так бы сказал. Он чуть не налетел на мою машину… его шатало, он покачивался… руки держал неподвижно… он…

Поведение, характерное для умалишенного?..

Он производил впечатление человека в трансе, который плохо видит и слышит… лицо все время дергалось…

Внезапные перемены настроения?

Да, внезапные перемены настроения…

Вы по роду своей профессии сталкивались с людьми, находившимися в таком состоянии?

Да. Да.

Мэгайра подвергли перекрестному допросу, но он держался стойко. Он был откровенен, полон желания помочь. Он сказал, что, естественно, не в его практике ставить диагнозы на расстоянии двенадцати или более футов. Безусловно, нет. Однако…

А какую бы вы установили грань между человеком психически нормальным и ненормальным?

…конечно, трудно это сделать, но…

Но все же – трудно?

Трудно.

Невозможно?

Мэгайр помедлил. Он улыбнулся Фромму, но Фромм не улыбнулся в ответ.

Невозможно?

Мэгайр сказал холодно: Невозможного не бывает.

Джек в изумлении смотрел на этого человека. Как хорошо он говорит, как держит себя в руках! Когда ему, Джеку, придется выйти на возвышение для свидетелей, придется давать показания, он очень надеется, что сможет вот так же хорошо выступить.

Но он нервничал все больше и больше.

Он стал замечать, что, когда говорит с матерью, или с сестрой, или даже с посторонними где-нибудь в магазинах, голос его звучит почему-то звонко, жизнерадостно. Это не было похоже на Джека, это говорил не Джек. Кто-то другой, кого он не узнавал.

Затем однажды утром, во время завтрака, пытаясь подбодрить мать, он заметил, что потирает руки, точно собирается показать ей что-то любопытное – какое-то фокус, трюк. И он в растерянности замер – это же не Джек. Это был кто-то другой – озабоченный, взволнованный, виноватый.

И мать тотчас сказала, неверно поняв его: – Не волнуйся за меня, Джек, я постараюсь выступить как смогу лучше.

Когда Хоу вызвал ее, она направилась к возвышению для свидетелей с таким видом, словно шла к причастию – исполненная веры, застенчиво, но не медленно. Как-никак общественное место. Она показалась вдруг совсем худенькой. «Стареет», – с тревогой подумал Джек. Волосы ее лежали аккуратными мелкими волнами – совсем как у женщин-присяжных, и на ней был очень простой синий костюм, очень темный, словно она носила траур.

Она и отец Джека обменялись взглядами – Джек был уверен, что так оно и будет, – мгновенными взглядами, как два чужих человека, оценивающих друг друга.

Теперь Хоу заговорил мягко. Любезно. Мать Джека сидела, сжав руки. Как явно было, что она говорит правду, что она не может придумать никакой лжи… Да, да, она подтверждает предыдущие показания насчет своего сына Рональда. Снова уже известные факты: родился в 1943-м, первые признаки ненормального развития – в 1945-м, был обследован доктором …. в …. клинике; в. … медицинском центре; снова прошел обследование… снова…

Но в его состоянии ничего не менялось?

Ничего.

А теперь мать Джека заговорила слабым, еле слышным голосом. Джек впился в нее взглядом, точно желая внушить ей, чтобы она держала себя в руках. Она должна держать себя в руках… Но когда Хоу начал спрашивать про то, как Рональд убежал из дома, и отправился бродить, и пролез под проволочной оградой, мать умолкла, словно сраженная стыдом: ведь это был ее сын, ее сын!

Хоу мягко сказал, что, к сожалению, он вынужден ее об этом спрашивать, так что…

Так что…

«Хоть бы она говорила получше», – думал Джек. Он чувствовал, как ей стыдно, да, он уже несколько месяцев чувствовал, что ей стыдно, и все равно она должна говорить лучше, не выглядеть такой виноватой! Ему хотелось прикрикнуть на нее. Сейчас ничто не имеет значения, кроме того, чтобы она хорошо выступила, чтобы заставила всех поверить ей; десять лет жизни Рональда, все связанные с этим мучения, и неприятности, и потрясение, вызванное его смертью, – какое это имеет значение, какое имеет значение все это? Важно лишь коротенькое выступление, которое она должна сейчас как следует сделать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю