Текст книги "Делай со мной что захочешь"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
Часть вторая
РАЗРОЗНЕННЫЕ ФАКТЫ, СОБЫТИЯ, ДОМЫСЛЫ, СВИДЕТЕЛЬСТВА, ПРИНИМАЕМЫЕ ВО ВНИМАНИЕ И НЕ ПРИНИМАЕМЫЕ
Я – юрист. И потому причастен злу.
Франц Кафка
1
Восемнадцатое января 1953 года. Ровно в семь утра в богатом северо-западном районе Детройта человек по имени Нил Стелин проснулся, вылез из постели и отправился принимать душ, бриться и одеваться, тщательно готовясь к своему смертному часу, которому предстояло пробить в семь сорок пять. Он словно чувствовал, что должен спешить, и, не в силах ждать, пока отпотеет зеркало в ванной, нетерпеливо протер его ладонью, после чего на нем осталось мутное пятно.
В это же время человек по имени Джозеф Моррисси то ли спал, то ли нет в своей машине, которая с четырех часов утра стояла возле супермаркета на Ливернойс-авеню. Моррисси не помнил, спал он или нет, а потому и не мог сказать, проснулся он или не просыпался, и вообще который был час; он не принимал душа, и не брился, и даже не одернул на себе смятую одежду; единственное, что он сделал, чтобы привести себя в порядок перед предстоящим событием, – это несколько секунд нервно скреб рубашку ногтями – какие-то сухие пятна, что-то жесткое, похожее на следы рвоты, но он не помнил, чтобы ему было нехорошо. Когда? Эта тайна так и осталась невыясненной. Он не обнаружил на запястье своих часов, да и поблизости их нигде не было – наверно, украли. Судя по всему, было раннее утро. Он проверил карманы – здесь ли бумажник; оказалось, что здесь, и это приятно удивило его. Револьвер лежал рядом, на сиденье, накрытый скатанным плащом.
Стелин, сорокавосьмилетний строитель-подрядчик, виолончелист-любитель, активный член Лиги по планированию Северо-Западного Детройта, старший сын филантропа Макса Стелина, оставивший после себя жену и сыновей Марка и Роберта,поспешно сбежал виз в красивый овальный холл своего дома, где он только что выложил пол дюпоновским мрамором, – пиджак его висел на одном плече, седеющие волосы были еще влажны, и он хотел есть. Этим утром у Стелина было мало времени – он лишь бросил взгляд вокруг, наслаждаясь красотой своего дома, который он приобрел несколько лет тому назад на захудалой распродаже недвижимости меньше чем за 70 ООО долларов; теперь, в 1953 году, дом стоил, наверное, 120 000. Но продавать его Стелин не собирался. Он задумал перестроить дом, снести некоторые стены, сделать двухсветную гостиную, добавить вторую террасу и бассейн.
Дом этот принадлежал раньше семейству Квантов и стоял под номером 778 на Фейруэй-драйв, за полем для гольфа Детройтского гольф-клуба. Соседями Стелина справа были И. Дж. Трейвены, слева – Т. Р. Уинднейглы. Его отец, Макс Стелин, ныне покойный, жил в огромном георгианском особняке на другом конце Фейруэй-драйв, недалеко от Дороги Седьмой мили. Стелин вырос здесь и говорил, что никогда отсюда не уедет, не поддастся панике и не переселится, а проведет остаток жизни в Детройте, городе, который он так любит. По свидетельству его жены, Стелин в то утро выглядел вполне нормально, ничем не был озабочен – разве что спешил на работу… он уже какое-то время – в течение нескольких недель – не упоминал о Джозефе Моррисси;в семь двадцать пять он звонил по телефону, а миссис Стелин, в халате, открывала на кухне холодильник: «я как раз доставала апельсиновый сок – Нил всю жизнь каждое утро пил апельсиновый сок…»
Джозеф Моррисси попытался завести машину, однако батарея, видимо, села. Он изо всех сил, но молча, со злостью крутанул баранку и, вцепившись в нее обеими руками, дернул на себя, точно хотел отодрать. Затем перегнулся вправо и резким движением разбил боковое стекло – наверное, он почувствовал боль, но в памяти у него это не сохранилось. Частично выбитое стекло и трещины, паутиной разбежавшиеся по оставшемуся куску, будут позже сфотографированы.
Моррисси сунул револьвер в карман и зашагал по Ливернойс-авеню, этой отвратительной улице, вобрав от холода голову в плечи и хлопая незастегнутыми ботами, а к тому времени, когда он добрался до Дороги Шестой мили, он уже забыл и про свою машину, и про свой припадок раздражения, когда она не завелась: он стал согреваться. Я тогда быстро согрелся на ходу.Выйдя на Дорогу Шестой мили, он повернул на восток и несколько кварталов снова шагал против ветра, а ветер, видимо, переменился, и теперь в лицо Моррисси летели крупинки снега со льдом, но это не вынудило меня сбавить шаг – ничто не могло бы заставить меня сбавить шаг.Ранним утром на улицах машины встречались лишь изредка. Под ногами хрустел лед. Детройтский университет в этот час еще пустовал, на стоянках не было машин, лишь в общежитии светились отдельные огни. Возле Моррисси останавливались автобусы, люди поспешно входили в них, словно стремились увлечь его за собою, заставить сесть в автобус, который умчал бы его прочь – куда угодно, лишь бы увести от цели; но он не обращал ни на что внимания и только ускорял шаг. Понимаете – ну разве что разряд в миллион вольт заставил бы меня замедлить шаг. Пусть доктора обследуют мое сердце – они вам скажут.
Когда он переходил через Оук-драйв, его чуть не сбила машина, но он не пострадал, а лишь обернулся, чтобы посмотреть на водителя, но того и след простыл… Он заспешил дальше и забыл о случившемся. За рулем этой машины сидел врач-терапевт по имени Мэгайр, направлявшийся в центр города, в свой кабинет: «Какой-то человек, то ли пьяный, то ли наркоман, то ли чем-то крайне взволнованный, прошел прямо перед моей машиной; я изо всей силы нажал на тормоза, а он, казалось, даже не понял, что его чуть не сшибло, – продолжал идти пошатывающейся походкой, как-то странно прижав руки к бокам…»
Моррисси подошел к дому Стелина сзади – пересек чью-то чужую лужайку, перелез через чью-то низкую каменную ограду. Поле для гольфа тонуло в белой мгле – метель кружила над ним мелкие острые снежинки. Но Моррисси знал дорогу. Я точно видел впереди, на снегу, следы моих ног. Никто другой не увидел бы их. А я видел, и они вели прямо к дому Нила Стелина. А потом, когда я увидел дом… мозг у меня отключился. Совсем отключился. Точно снегом его запорошило и от этого крутящегося снега мозг перестал работать…
Раздался крик горничной, и когда миссис Стелин вбежала, чтобы выяснить, что случилось, она увидела человека, который смотрел на них, стоя за стеклянной дверью комнаты, где они завтракали. В спешке она забыла закрыть дверь холодильника, и в руках у нее была бутыль апельсинового сока, которую она так и будет держать ближайшие несколько минут. Сначала миссис Стелин не узнала Моррисси – она просто стояла и смотрела на силуэт человека за стеклом; Нил же, оттолкнув ее в сторону, прошел к стеклу и возмущенно воскликнул: – Какого черта? Это еще что такое? Что все это, черт побери, значит, хотел бы я знать? – Следующие две или три минуты – минуты, тянувшиеся бесконечно долго, – Стелин и Моррисси смотрели друг на друга сквозь стекло, не запотевшее и не тронутое морозом: лицо Стелина постепенно багровело от ярости, а лицо Моррисси было бледное, напряженное и «безумное – особенно глаза», как рассказывала потом миссис Стелин, пока ее не предупредили, чтобы она не упот ребляла этого слова.
Моррисси прижался к стеклу, руки его были широко раскинуты, сплющенное лицо застыло – «рот раскрыт, как у рыбы, – эта черная дыра до конца жизни будет стоять у меня перед глазами», – сказала потом миссис Стелин, а Нил Стелин принялся молотить по стеклу кулаками – обеими кула ками по тому месту, где было лицо Моррисси.
– Поганый ублюдок! Убирайся к чертям собачьим! Езжай домой! Осатанел ты мне! – кричал он.
Миссис Стелин попыталась его унять, но он оттолкнул ее не глядя. Было почти семь сорок пять, и тут Джозеф Моррисси, сорока двух лет от роду, бывший католик, бывший механик, муж Энн Моррисси, тридцати девяти лет, отец шестнадцатилетней дочери и пятнадцатилетнего сына, а также ребенка по имени Рональд, умершего после трагического несчастного случая, происшедшего в 1952 году,вытащил откуда-то револьвер и выстрелил прямо в лицо Стелину.
Это был первый выстрел.
«Нил вскрикнул и, пошатнувшись, отступил, а этот человек там, снаружи… этот человек… Моррисси… он… он разбил стекло и ворвался в комнату…»
– Ты не человек! – кричал он. Стелин рухнул на колени, оглушенный, окровавленный, а Моррисси продолжал кричать: – Ты не человек… Ты же убил… и меня пытался довести до смерти: ты же за человека меня не считал… не хотел, чтоб между нами были человеческие отношения! – Голос его звучал пронзительно, неестественно, словно голос актера, который видит, что все пошло вкривь и вкось, все вокруг рушится, сцена погружается в темноту, и он должен кричать, чтобы снова вспыхнул свет. Женщины визжали, но Моррисси не слышал их визга. Вцепившись в револьвер обеими руками, он выстрелил еще раз – в грудь Стелину. Тишина. Моррисси закрыл глаза, рот его перекосило в широкой беззвучной усмешке, обнажившей зубы, и он выпустил все оставшиеся пули в тело Стелина.
2
Хоу спросил: – А потом вы отключились?
– Полная тьма. Выключился.
– Вы ничего не помните?
Молчание.
– Что вы все-таки помните?
– Снег… куда-то я шел… Боты у меня хлопали – были не застегнуты.
– А потом что?
Неспешно опустилась тишина. По лицу Моррисси неспешно расплылась улыбка.
– О чем вы сейчас подумали, Джозеф? Чему вы улыбаетесь?
– …подумал… подумал, какой у него был удивленный вид, когда пуля угодила ему в рожу.
Хоу спросил: – Твой отец все время говорил про Стелина? Только о Стелине и думал?
– Он же сумасшедший, – угрюмо буркнул мальчишка.
У мальчишки несчастный, пристыженный вид, глаза не смотрят на Хоу; брови, очень черные, выгнуты полумесяцем; очень черные густые волосы. Лицо смуглое, на лбу красные прыщи. Он нервно поерзал, взглянул на Хоу – во взгляде была боль, чуть ли не панический страх – и тут же отвел глаза.
– Ты думал о том, что он может убить Стелина?
Мальчишка молчал.
– Тебя это удивило, когда ты узнал?
Мальчишка смотрел в пол. Взгляд его медленно передвинулся, медленно пополз вверх, добрался до кончика ботинка Хоу, а Хоу сидел нога на ногу, откинувшись в своем вращающемся кресле. Ему хотелось создать впечатление человека, который никуда не спешит. Не напряжен. Не озабочен. Но мальчишка все равно сидел застыв, выпрямившись, прижав локти к бокам; его смуглое умное лицо было непроницаемо.
– Ты ведь хочешь спасти отца, да?
Мальчишка продолжал сидеть все с тем же непроницаемым лицом, уставившись на подметки Хоу.
Хоу спросил: – Ваш муж любил своего сына Рональда – Ронни? Очень любил?
Женщина заплакала.
– Миссис Моррисси, ваш муж очень любил Ронни? После смерти Ронни он стал другим?.. Словно бы помешался?.. Помешался от горя?..
Анемичное худое лицо, когда-то, видимо, хорошенькое, с голубыми венами, набухающими под взглядом Хоу, – вены на левом виске, большая вена с левой стороны горла. Женщина безостановочно ломала руки – худые, анемичные, дрожащие руки с голубыми венами; ломали их, не сознавая, что делает, словно душевнобольная или актриса, у которой нет реплики, которая не говорит ни единого слова – просто сидит на сцене и ломает руки.
– Он, конечно, винил Нила Стелина в смерти сына и постепенно стал только о нем и думать? Дома он все время говорил о нем?
Женщина застенчиво взглянула на Хоу.
– …не знаю, как и сказать… – прошептала она.
– Что? Говорите, пожалуйста, громче, миссис Моррисси…
Она снова заплакала. Хоу терпеливо выждал несколько минут; он заметил среди бумаг на столе чашку с кофе, взял ее, отхлебнул холодною кофе. Очень горький.
– …я ведь школу-то не закончила, – сказала миссис Моррисси. – Пришлось бросить, ну, где-то в четвертом классе… Я… я ведь не умею хорошо говорить… как надо в суде. Я… я боюсь…
– Вы только расскажите мне о своем муже, – сказал Хоу. – Только расскажите. Сейчас. Больше ни о чем не думайте. Ваш муж?..
– Я боюсь судьи… суда… – медленно произнесла она. Ее маленькие заплаканные глазки избегали смотреть на Хоу. А он наблюдал за ней, наблюдал ее отчаяние и вдруг понял, что она вовсе не думает о муже, что она забыла о нем, просто сидит тут, парализованная тупым ужасом, ужасом, порожденным слабоумием.
Через некоторое время он вышел из кабинета и пригласил дочь. Ее звали Элис; ей было шестнадцать лет, и она была ужасно застенчива. Хоу сказал: – Твоя мать сегодня немного не в себе. Может быть, продолжим наш разговор завтра?..
Девушка поспешно кивнула.
– И с тобой тоже?.. Ты сумеешь мне помочь?
Она дышала часто и неглубоко.
– Ты ведь не боишься меня, верно? – спросил Хоу. И попытался улыбнуться, рассмеяться. «Все они виновны, – подумал он. – Виновны и до смерти напуганы». – Элис мы с тобой можем поговорить завтра?.. Ты сумеешь помочь мне, помочь твоему отцу?
Она вроде бы отрицательно качнула головой, очень робко.
– Элис?! – сказал Хоу, не веря собственным глазам. – Элис?! Ты же в состоянии мне помочь, верно?
Она сказала: – Джек поможет.
– Да. Джек тоже поможет. Я и с Джеком, конечно, собираюсь говорить… но твой брат – мальчик довольно замкнутый и…
– Джеку придется это сделать, – сказала девочка.
– Сделать? Что сделать?
Она постояла с минуту словно в оцепенении, даже не пытаясь ничего сказать, просто выключившись, затем, после мучительной паузы, выдавила из себя, так что Хоу еле расслышал: – …сказать все… все, что надо…
При мысли о мальчишке на душе у Хоу вдруг стало тревожно – чувство возникло где-то глубоко, оно будоражило: этакий упрямый паршивец.
3
Тысяча девятьсот пятьдесят третий год. Январский день. Еще один январский день. По-прежнему январь, который начался с самой первой минуты года, но никак не кончится; Джек в яростном бессилии думал о том, что он, видно, никогда из этого месяца не выберется – завяз в нем, как и все остальные, среди замерзших улиц и снега, который уже с неба, казалось, падал грязным, и этих вопросов, на которые надо отвечать, этих слов, которые надо извлекать из своей головы и выстраивать.
Снова и снова – 17 января.
Переживи его заново, вспомни, вернись в него. Говори.
Адвокат записывал, хмурился, сопел, кресло под ним отчаянно скрипело. Он улыбался Джеку своей полуделанной, полуискренней улыбкой, говорил: «А дальше что? А потом?..»
Джек держал себя в руках, крепко – всегда. Ему пятнадцать лет, и он совсем не застенчив. Он тихий, молчаливый, упрямый, но он знает, что не застенчив, – даже мысль, что его могут счесть застенчивым, неприятна ему. Теперь он пяти футов восьми дюймов росту, и проблема роста больше не тревожит его, а ведь многие годы он был среди самых низкорослых мальчишек, но теперь…
Семнадцатое января – день накануне убийства; восемнадцатое января – день убийства; а в другой январский день, немного позже, Джек почувствовал яростное бессилие при мысли, что застрял в этом месяце вместе со всеми остальными – своим отцом, матерью, сестрой – и никогда ему из этого месяца не выбраться.
В состоянии, близком к панике, чуть не рыдая, он оборвал адвоката, который спрашивал его о чем-то, чего он не расслышал, и взмолился: – Помогите мне из этого выбраться… Можете помочь?.. Можете?..
Хоу пристально посмотрел на него. Затем улыбнулся. Улыбнулся широкой улыбкой, словно вдруг удивившись чему-то, взволновавшись, обрадовавшись; он даже грузно сбросил ноги на пол и выпрямился в кресле. Позади него на кремовых обоях осталась тень – в последующие дни Джек понял, что на самом-то деле это было пятно, грязное жирное пятно от затылка Хоу.
– Безусловно, – сказал Хоу.
Февраль 1953 года. Джек щупал бугры на лице – их твердость и ужасала его, и чуть ли не восторгала: эти крепкие, твердые покатости и углубления казались его пальцам огромными, страшенными. Поэтому он всегда с удивлением ловил свое отражение в зеркале и убеждался, что не так уж они его портят, – значит, никто не видит, какой он на самом деле.
В лице его прежде всего обращали на себя внимание глаза и темные, упрямо изогнутые брови – люди видели их. «Лицо Джека Моррисси для публики», – думал он. Сильное лицо. Надо только покончить с этой улыбочкой – кривой, застывшей, извиняющейся улыбочкой, такой же, как у сестры; с этим надо покончить.
И он покончил.
– Давай еще раз пройдемся по семнадцатому января, – сказал Хоу.
Джек втянул в себя воздух. Он научился у кого-то – то ли у какого-то старшеклассника, то ли у самого Хоу – скрещивать и разбрасывать ноги, отчего тело его дергалось, словно существовало само по себе, тогда как он не отрываясь глядел в чье-то лицо. Он знал, что бояться смотреть на людей – признак застенчивости, слабости. Поэтому заставлял себя смотреть, заставлял себя не отступать. Он начал замечать и презирать слабость, стеснительность, молчаливость – дрожащие, нерешительные паузы в речи матери, сестры, отца – еще до того, как стал другим… Сестра ходила всюду с этаким несчастным, страдальческим, опущенным вниз лицом – она, казалось, боялась оторвать взгляд от тротуара, и вид у нее был какой-то пришибленный, виноватый; в Джеке закипало бешенство, когда он видел, как она идет вот так по улице, и ему хотелось подбежать к ней, закричать ей в лицо…
Мать его вообще не выходила.
– Итак, семнадцатое января, – сказал Хоу.
– Я больше ничего вспомнить не могу, – раздраженно сказал Джек.
Неужели ты не хочешь помочь своему отцу? Спасти своего отца?Джек чувствовал, что Хоу требует от него этого. Сидит, скрестив руки на могучей груди, смотрит на Джека, оценивает его, ждет. Но самого вопроса не задает ему. Задал лишь однажды – на первой неделе. Джек это отметил. Он боялся этого вопроса и, однако, все ждал, что Хоу задаст его, а Хоу больше не задавал.
– Все это становится как сон, – сказал Джек. – Точно во сне, который даже не я видел… все перемешалось… Я знаю, как все было – одно, потом другое, но знаю потому, что меня заставили так запомнить, а не потому, что на самом деле помню.
Хоу молчал. Джек кинул на него встревоженный взгляд и увидел на его лице сочувствие, терпение. Граничащее, однако, с нетерпением.
– Мне иной раз кажется, что у меня… ум за разум заходит, – сказал Джек. – Я путаюсь в мыслях.
– Я должен помочь тебе вспомнить, – сказал Хоу. – Потому мы с тобой и перебираем все факты.
– Но я путаюсь…
– Неправда.
Джек потер глаза, потом лоб – медленно потер, и под его чувствительными пальцами возникли обширные неровности, рытвины, весь таинственный ландшафт, который был сокрыт от Марвина Хоу.
– Коща станешь давать показания, ты все отлично будешь помнить, – сказал Хоу. – Джек?! Ты меня слушаешь? Ты все будешь помнить, потому что будешь основываться не на сохранившихся воспоминаниях, а на тех, которые мы с тобой извлечем на свет. Это ты и будешь помнить.
Джек слушал его и мысленно заново проигрывал, разбирал то, что говорил Хоу.
– Твоя память, – говорил тем временем Хоу, – несовершенна, как и память любого человека… ничье сознание само по себе, от природы, не совершенно – ты этого не знал? Ты можешь сделать из своего сознания все, что угодно, но надо знать, как за это взяться. Тебе это понятно, да?
– Да, – сказал Джек.
Уже февраль; он пережил январь, прожил каждый день и каждую ночь этого бесконечного месяца, который по-настоящему начался для него 17 января. Но когда Джек думал о предстоящих месяцах – о двух месяцах до дня суда над отцом, об отрезках в двадцать четыре часа, сквозь которые надо пройти, – мозг его словно выключался, не от тревоги и отчаяния, просто наступало бесчувствие, пустота. Тошнотворного ужаса первых дней с неожиданными приступами рвоты уже не было, а было нечто похуже – туманная пустота, необитаемое пространство, которое – он знал – именовалось Джеком Моррисси.Однако он не чувствовал себя в силах кем-либо заполнить его.
Чем ты живешь, чем существуешь?
Но стоило ему очутиться в присутствии Хоу, и он чувствовал, как стремительно, могучим потоком заполняется все его существо и у него появляется душа, появляется голос. Он напрочь забывал свой смутный страх, пустоту бессонных ночей. Впрочем, нет, помнил, но не мог понять. Словно все это происходило с кем-то другим, с парнем, который вызывал у него презрение.
Как-то утром он спросил Хоу: – Сумасшествие – это заразно?
Хоу сделал вид, будто не заметил его иронической испуганной улыбки, и сам не улыбнулся; он задумчиво произнес: – В известном смысле – да. Да.
Улыбка сбежала с лица Джека.
– Закон различает между человеком психически нормальным и ненормальным, но все это ерунда, – сказал Хоу каким-то деревянным голосом, точно повторял прочитанное или однажды уже сказанное, только теперь он говорил особенно терпеливо и мягко. – Насколько мышление отражает реальность – сказать нельзя. Все это субъективно… что ты думаешь, что ты себе рисуешь… и часто – вопреки своей воле. Психика не поддается измерению или исследованию. Но она существует. И как человек я с этим считаюсь… но как юрист, как тот, кто представляет интересы твоего отца, я готов допустить, что психику можно измерить, и я это докажу. Как юрист я не боюсь это утверждать.А как человек… ну-у… это другое дело и не имеет никакого отношения к… Итак, доктор Хилл покажет, что твой отец шестнадцатого и семнадцатого января в течение сорока восьми часов был психически ненормален, и, как ни странно, это правда. А врач, выступающий от обвинения, покажет, что твой отец психически вполне нормален. Это неправда, это ошибка. Присяжные выслушают обоих и решат, прав ли доктор Хилл или прав тот, другой… А затем присяжные решат, был твой отец психически нормален или ненормален тогда, в январе. Они должны будут поставить правильный диагноз.
Джек нервно глотнул.
– Но… но я хочу сказать… Если он был ненормален…
– Ты не понимаешь, – сказал Хоу. – Психически нормальных людей не существует. Как не существует и их антиподов. Все это лишь слова, юридические термины.
– Что?..
– Слова, юридические термины.
– Но я хочу сказать… если он был… То, что произошло с ним…
– Человека нельзя считать сумасшедшим, нельзя считать ненормальным или даже нормальным, пока это не установлено и не зафиксировано на бумаге, – терпеливо продолжал разъяснять Хоу. – Сначала надо пройти обследование.
Джек во все глаза смотрел на него. Он не понимал.
– Твое свидетельство будет одним из двух четких, ясных свидетельств; другим свидетелем будет доктор Хилл. И еще тот человек, который чуть не сшиб твоего отца, – Мэгайр, он будет неплохим дополнительным свидетелем, он ведь к тому же оказался доктором. Ты выступишь xoponio. Ты не будешь путаться, не будешь расстраиваться. Ты сделаешь все как надо.
– Я хотел сказать… – медленно произнес Джек, – …то, что случилось с моим отцом, как это ни называйте… или как это ни назовут… это может случиться со мной, это заразно?
– А ты хочешь, чтобы это с тобой случилось?
– Нет.
– Тогда, значит, и не случится. Но что все-таки случилось с ним?
– Я не знаю.
– Он переменился, стал очень нервным?.. А твоя мать – она не стала другой после ареста, разве она тоже не стала крайне нервной?
– Ну, она всегда была нервной.
– Такой же нервной?
– Нет, не такой.
– А за те недели, что предшествовали убийству, когда отец выстрелил, мать не стала более дерганой? Ведь если изменился твой отец, и мать, наверно, тоже изменилась, да?
– Пожалуй, да, – сказал Джек.
– Точно ты этого не знаешь?
Джек медлил. Ему вдруг захотелось рассмеяться, но он продолжал сидеть словно бы в оцепенении и не знал, что сказать. Когда он заговорил, в голосе его звучала горечь: – Ведь половину того, что я говорю, вы мне сами внушаете.
– Ты хочешь сказать, что это неправда?
– Что? Нет…
– Ты рассказывал мне все по кускам, а я сложил их вместе и из того, что ты мне рассказал, сконструировал очень сложную историю, маленькую новеллу, – из того, что рассказывал ты и другие, с кем я говорил, но главным образом – ты. Когда ты забываешь какой-то факт, дату, разговор, а я знаю, что это имело место, но ты просто забыл, мне приходится напомнить тебе. И ты не должен на меня за это обижаться.
– Но ведь до суда еще так далеко. Не знаю, выдержим ли мы, – сказал Джек. – Моя мать, сестра… Хоть бы он подождал до июньских каникул в школе. Господи, ждал же он целый год, даже больше года после смерти Ронни, а потом эта страховка… Ни у кого в школе нет такого отца – сколько вокруг него разговоров, его снимок в газетах – он там выглядит совсем сумасшедшим… Иной раз меня вдруг по башке как ударит: ведь это мой отец кого-то убил, и все об этом знают, все, и знают, что это мой отец,а я хожу по улицам в открытую. У всех в нашей семье, – сказал он еле слышно, зло, – жизнь перевернулась.
– Даже если ты ненавидишь отца…
– Я не ненавижу его!
– Даже если бы ты его ненавидел, ты же не хочешь, чтобы на нем висело обвинение в убийстве, верно? Чтобы твоего отца считали виновным в убийстве?
– Нет. Конечно, – коротко произнес Джек.
– Ты же веришь, что он на какое-то время потерял разум и сам не понимал, что делает, верно? Что он выстрелил в Стелина, сам не зная, что делает?
Джек почувствовал, как губы его растягиваются в улыбке – улыбке, придающей лицу выражение более жесткое и суровое, чем если бы он насупил брови. «Теперь ты станешь главой семьи», – сказала ему соседка.
Он не в силах был ответить.
Он поднял на Хоу глаза – тот смотрел на него тоже с улыбкой, полунасмешливой, полусочувственной.
– Вы же сами этому не верите, – сказал Джек.
Хоу раздраженно мотнул головой. – Слушай: меня ведь там не было. Но если б даже я и был, то все равно бы не знал; даже стой я с ним рядом, все равно бы не знал; даже влезь я ему в голову, все равно бы не знал. Да это и неважно.
– Пожалуй, я не все вам рассказал, – медленно произнес Джек.
– Я это знаю. Но ты расскажешь, и все это не будет так уж важно – важно будет только решение присяжных, только их вердикт «невиновен», а уж его мы добьемся. Главное – добиться, победить. Мы добьемся вердикта «невиновен по причине временного помрачения рассудка» – все дело в том, чтобы найти верный путь, выбрать наиболее подходящую дорогу, которая выведет тебя на магистраль между двумя намеченными пунктами. Цель ясна, но надо максимально напрячь воображение, чтобы добраться до нее.
– Но… – явно волнуясь, произнес Джек, – мне все – таки хотелось бы знать…
– Ты этого никогда не узнаешь, – сказал Хоу.
4
– А потом сознание у вас отключилось?
– Выключилось.
– Значит, выключилось… а потом?
– Не знаю.
– Значит, полиция запротоколировала ваше признание, так ведь, и тогда вы передали право вести ваше дело юристу, так ведь? Вы что же, ничего не помните?
Моррисси слегка повел рукой. – Ну-у, какой-то крик… кричала какая-то женщина. Не знаю. Все это было уже неважно, раз я выполнил свою миссию.
– Человек может находиться в полном рассудке и, однако же, быть не в своем уме, не отвечать за свои действия – такое бывает, – сказал Хоу. – Так что не волнуйтесь.
Моррисси осклабился.
– …его дом – я знал его дом вдоль и поперек, – взволнованно заговорил он. – Он приглашал меня много раз. Мы ведь я ним дружили, да только ни его жена, ни эта негритянка-горничная правды вам не скажут. Я от этих криков так разнервничался. Прямо чуть не растерялся. А ведь я должен был выполнить важную миссию – Господь знал, что я собирался делать, и ничего не сказал, никаких барьеров на моем пути не поставил. И вначале он стоял в стороне – когда Ронни умер, и в конце стоял в стороне… А они ведь раньше приглашали меня к себе – раз как-то постучал я в заднюю дверь, и меня впустили, и мистер Стелин беседовал со мной на кухне, там еще были такие 4 маленькие сандвичи с вилочками в них, сандвичи из крошечных круглых кусочков булки – они остались после гостей, и негритянка-горничная принесла их мне… А в другой раз мне сказали, что его нет, но я столкнулся с ним в центре на улице – окликнул его, а он хотел сделать вид, будто меня не заметил. Я сказал ему, что надо нам быть вместе, надо быть братьями, и, если он от меня отвернется, случится страшное… Было это возле его склада, он как раз садился в машину с какими-то людьми, и он обсмеял меня, и те тоже стали надо мной смеяться. Он сказал, что позовет полицию, чтоб меня избили хорошенько. А я ведь просто стоял. И те люди плевали в меня…
– Как, Джозеф? Они стали в вас плевать?
– Да. Плевать. Да, они плевали, – просто сказал Моррисси. – И тут разум мой весь и вытек – как вода в трещину, – и я перестал понимать. А время-то подходило к Рождеству. В мыслях у меня было Рождество. Я думал о том, как Ронни любил Рождество, елку, само слово – Рождество, Рождество…
– Но эти люди все-таки не плевали в вас, Джозеф, верно?
– Рождество, Рождество, – бормотал Моррисси. И вдруг нахмурился. – Аккуратное слово. Точно склеено из двух половинок.
– Значит, вы думали о Рождестве и о вашем сыне, – отлично, и..?
– Он захлебнулся – потонул в луже глубиной в шесть дюймов.
– Та встреча у склада, Джозеф, произошла двадцать второго декабря, верно? Вы в тот момент угрожали Стелину? Если вы говорили тогда, что покалечите его, если вы хоть как-то ему угрожали, это выплывет на суде. Что вы тогда сказали?
– Вот если бы на месте Ронни был Джек… – медленно произнес Моррисси. – Я больше всех любил Ронни, он был такой ласковый и никогда не задирался со мной, а вот Джек… Джек… Понимаете, Ронни ведь почти не говорил – такие, как он, капризничают, кричат, стараются сделать себе больно, но не говорят и нет у них к тебе ненависти, они во всем зависят от тебя – надо их и кормить, и купать и любить. Они самые любимые творения Господни. Так и священник нам говорил… Хоть они с тобой и не разговаривают, а никогда не пойдут против тебя. И вот он взял подлез под ограду и утонул.
– Почему вы говорите, что ваш сын утонул, Джозеф?
– Потому что, когда в страховке мне отказали, когда закон отвернулся от меня, я подумал… подумал, что не стану я делать ничего плохого… постараюсь любить мистера Стелина, как брата, точно Ронни был наш общий сын. Ему ведь было жалко Ронни. И жене его тоже. В самом деле жалко. А потом у них это прошло, и они снова стали такими, будто мы никогда и не знали друг друга, и я все думал об этом и почувствовал точно сам тону… И тут я понял, что я должен сделать…
– А после того как полиция получила от вас признание, после этого что было?
Моррисси потряс головой.
– Вы сказали, что у вас отключилось сознание. Когда оно снова вернулось к вам?
– Никогда.
– Никогда?
– Никогда.
5
Джек сидел рядом с матерью – она крепко держала его за руку выше локтя. Напротив, за железной сеткой, всего в нескольких шагах, находился отец; глаза у отца были настороженные, блестящие и все время бегали. Мать Джека расспрашивала отца, хорошо ли он себя чувствует, хорошо ли спит, и пальцы ее впивались в руку Джека.
– Мистер Хоу такой замечательный… Ему, говорит, надо только убедить присяжных – вот и все… объяснить им… что ты, мол, был не в себе, с головой у тебя было не в порядке.








