412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Делай со мной что захочешь » Текст книги (страница 29)
Делай со мной что захочешь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Делай со мной что захочешь"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)

Она тихо заплакала. Все в ней рыдало, даже мускулы живота, напрягшиеся в тоске, каждая клеточка ее лона.

Марвин проснулся, как всегда, еще до семи утра. Элина тоже встала и ждала его внизу завтракать – к этому времени он уже успевал позвонить в несколько мест, но был еще полуодет, небрит и озабочен предстоящими делами, а его всегда ожидало что-то непредвиденное, неожиданное, какие-то хорошие, или плохие, или ошеломляющие новости. Он опускал сахар в чашку с кофе, которую Элина протягивала ему, выпивал ее до половины и – уже по пути наверх – ставил чашку на блюдце и просил Элину извинить его – он сейчас вернется. А минут через десять-пятнадцать он сбегал вниз, иной раз все еще небритый, – если что-то очень волновало его, то он забывал побриться, – но уже одетый, небрежно перекинув пиджак через плечо, перелистывая по пути в столовую какие-то бумаги.

Случалось, он бывал так озабочен, что вообще отказывался от завтрака, зато – правда, редко, – если утром он не спешил, то просил поджарить яичницу с беконом и тосты и подать свежих фруктов, но чаще он каждое утро, день за днем, ел один и тот же завтрак: как-то раз, много лет тому назад, охотясь в Канаде, он так позавтракал и с тех пор считал, что это для него самое полезное. А завтрак был наипростейший, состоявший из обычной овсянки, сваренной в кастрюле в течение трех-четырех минут, – он мог сварить ее и сам, если вставал очень рано и не хотел будить Элину, или если хотел побыть один, чтобы просмотреть нужные для работы материалы. Иной раз он ел стоя, всегда дав каше сначала остынуть, а уж потом добавив туда молока и сахара, и всегда каждую ложку запивал глотком бурбона, ибо только так и следует есть овсянку. Без бурбона овсянка в такое время дня была бы отвратительна – так он говорил, – а без овсянки виски было бы слишком вкусным. Так он завтракал и дома, и в поездках, и утверждал, что благодаря этому он сохраняет энергию и хорошее здоровье.

Муж ушел в начале девятого, а Элина продолжала сидеть за столом. Он был особенно озабочен этим утром, так что даже принес с собой к столу телефон и не доел овсянку – она теперь остыла в его мисочке и начала покрываться коркой. Элина сидела за столом. Она не потрудилась даже причесаться. Внезапно она обнаружила, что смотрит на застывшую овсянку, которую она подала мужу в довольно красивой мисочке. Мисочка была сервизная – из сервизов превосходного фарфора, которые перешли к ним вместе с домом, продававшимся с молотка, как и все остальное. Мисочка была резная, белая с золотом и не такая хрупкая, как могло показаться на первый взгляд. По ней шел рисунок, издали похожий на папоротник, на самом же деле это были женские фигуры в длинных платьях с широкими юбками, застывшие по краю мисочки в вычурных позах, словно их против воли заставили исполнять некий танец. Казалось, они двигались под действием электрического тока или какая-то другая могучая безликая сила питала их энергию. Элина никогда прежде не замечала этого рисунка, а теперь долго смотрела на мисочку, пересчитала женщин – их было пять, разглядела даже некий рисунок в затвердевшей засохшей овсянке.

Элина слабо улыбнулась…

Руки ее медленно заскользили к краю стола, плечи опускались дюйм за дюймом, все ниже и ниже. Она заметила, как налилась под кожей плоть – даже вены набухли. Руки достигли края стола, и скольжение прекратилось. Мускулы рук удержали их на краю.

Глубоко в теле жило воспоминание о любимом – словно она была беременна им, ощущением его. Да в общем-то в самом деле была им беременна. Она носила его в себе, будет носить в себе, словно он, самый его образ, память о нем отпечатались в ней. Она не могла забыть о том, что с ней произошло. В ней снова возникло то ощущение, но слабо, как эхо. Однако же оно возникло, она не могла этого отрицать. Хоть и не веря самой себе, она знала, что это было и что она должна снова это пережить – и снова, и снова не только в памяти, но и телом, как эхо того, что было. Если бы она все это выдумала, она могла бы сейчас забыть; если бы только вообразила, то могла бы вычеркнуть это из памяти, как вычеркивала многое другое. Но она не властна была над своей памятью, как тогда не властна была над тем ощущением – не под силу ей было его контролировать. Оно не принадлежало ей.

Она вдруг подумала, что надо встать, отнести посуду на кухню, вымыть, высушить, убрать. А потом она найдет себе еще какое-нибудь дело – что-нибудь постирает, вычистит, пропылесосит. Три раза в неделю к ним приходила женщина делать уборку. Сегодня она не придет. В доме было чисто, как любил Марвин; комнаты, которые он оставлял открытыми, были все вылизаны и сверкали чистотой – в общем-то делать было нечего, но она что-нибудь придумает. Через минуту она встанет и начнет…

Ее всю словно выпотрошили; она почувствовала дурноту от того, что вдруг поняла: никогда она не сможет забыть того, что было.

Она проснулась очень рано – по всей вероятности, не было еще и шести – с чувством непонятного радостного возбуждения, а сейчас, через два с половиной часа, она была без сил, тело ее словно налилось свинцом, и она не без удивления вспоминала ту Элину, которая утром вдруг села в постели. Что-то тогда вытолкнуло ее из сна, и с ней осталось это воспоминание, эта уверенность, которые наполняли ее таким счастьем. А потом все исчезло. Безвозвратно. Она почувствовала, как это исчезает, умирает в ней. А потом проснулся муж, и радость ее погасла; она знала, что должна впустить этого человека в свое сознание, должна отвечать ему, и слушать его, и любить, а если позвонит любимый, должна слушать и его голос, не в силах помешать этому голосу спуститься на землю, произнося обычные затасканные истины обычной захлебывающейся, перемежаемой жаргонными словечками скороговоркой, – голосу, такому уверенному, а порой не очень уверенному… И она снова умрет, все уйдет на дно и умрет, сияющая уверенность ее любви умрет, вновь превращенная в немую плоть мужским телом.

…Ее заворожило зрелище того, как острый край стерла удерживал от падения ее руки. Они оказались недостаточно тяжелыми, чтобы упасть. И, однако же, сама тяжесть их удерживала их в неподвижности. Элина понимала, что руки у нее красивые. Они были тонкие, нежные – безупречные руки. На левой руке она носила старинное кольцо, подаренное Марвином, – большой бриллиант в замысловатой оправе из белого золота на гладком, как обручальное кольцо, ободке из белого золота. Она не могла припомнить, сколько оно стоит. Оно было застраховано. На правой руке она носила кольцо, недавно подаренное Марвином – к какой-то годовщине или по другому случаю; он сам придумал рисунок, а нью-йоркский ювелир выполнил по его заказу, – крупный изумруд в окружении бриллиантов помельче. Это кольцо тоже было застраховано. Оно бросалось в глаза, все замечали его и восторгались им. Джек тоже сразу же его заметил. Он вообще все на ней замечал – разглядывал, раздумывал и приходил к выводам, которые вроде бы ее не касались и, однако же, косвенным образом затрагивали ее: однажды он в шутку упрекнул ее в том, что она хорошо одевается, лишь когда должна видеть еще кого-то, помимо него, а в другой раз, когда она приехала в центр только для встречи с ним, он заметил, что она не потрудилась надеть украшения.

Элина притворялась, будто ей приятно и удивительно, что он подмечает такие вещи. Он был очень внимателен к ней. Поэтому она старательно пояснила, что, когда она едет в центр только для встречи с ним, она не считает необходимым увешиваться побрякушками – да, она знает, что это дорогие побрякушки, тут же поправилась она, увидев, как его передернуло, но, право же, это всего лишь побрякушки! Ну, не глупо ли носить на пальцах и на шее столько тысяч долларов?! Когда она встречается с людьми, для которых такого рода вещи имеют значение, она надевает дорогие украшения, тем более что и Марвину нравится, когда она их носит; но, встречаясь с Джеком, наедине, она об этом не заботится.

Таким образом, она не только извинилась перед Джеком, но и польстила ему. Однако в мозгу тотчас вспыхнула тогда мысль: «Ему нужна жена моего мужа – не я…»

Сидела застыв у края стола, держа на весу руки, без сил. У нее не хватало энергии шевельнуться. Какой-то частицей мозга она услышала телефонный звонок – конец звонка, потом новый звонок и еще. Она сидела не шевелясь; она отключилась, чтобы не слышать звонка. Можно не бояться, если решить, что не надо на него отвечать. Какая красавица… Какая же ты красавица… У тебя такие красивые вещи…Кто-то всегда говорил ей так, думал так. Люди бросали на нее взгляд и, поколебавшись, начинали разглядывать. Красивая вещь.

Вчера, когда они предавались любви, Джек был потрясен и беспомощен; он стал другой – как и Элина. Но ей не хотелось сейчас думать о нем. Не хотелось думать о снеге, который валил с неба и таял на окнах машины, о застывших безлистых деревьях в хитросплетении ветвей – одни согнуты под неестественно острым углом, другие явно сломаны, а третьи – мертвые, как эти вязы, помеченные роковыми желтыми билетиками… Возле самого их дома, на участке, принадлежащем ее мужу, стоят прелестные вязы, но они больны и не переживут зимы. При желании она может подойти к любому из окон и увидеть их. Гигантские вязы, простоявшие целое столетие и теперь умирающие, начиная с верхушки и донизу… Элине не хотелось думать об умирающих деревьях или о деревьях в парке, о нежности Джека и о жестком холодном металле, врезавшемся ей в затылок, о борении, неудобстве, риске… Но память о том ощущении пронизала все ее тело, оставила в нем свое бремя, которое теплый безостановочный ток крови разносил в глубь ее существа, далеко от поверхности кожи. Даже если бы она захотела освободиться от этого, то все равно не смогла бы, хоть перережь она себе артерию и выпусти всю кровь, – слишком глубоко это в ней сидело, она и не властна была над этим.

Ощущение идет, наверно, главным образом от психики… это состояние не физическое, не от природы данное…

Снова зазвонил телефон. Теперь уже было около десяти. Она услышала звонок словно издалека или из другого мира – как если бы он звучал в фильме, в телевизионной пьесе. Это не имело значения. Никому не нужно на него отвечать. Если бы звонил муж, тогда надо было бы ответить: он огорчится и, возможно, даже рассердится, если она не ответит, – но, конечно же, это не Марвин в такое-то время дня. Словом, ей ничто не грозит. Телефон звонил в своем собственном измерении, в чьем-то воображении: кто-то пытался добраться до нее, кто-то хотел поговорить с нею, но ей вовсе не обязательно подчиняться. Слишком велик был риск, что она услышит голос Джека. А она никогда больше не пойдет на этот риск. Итак, она безучастно сидела, слышала, как звонит телефон, и почти забыла о нем, еще прежде чем он отзвонил.

Она смотрела на свои руки, все еще повисшие на краю стола. Она думала – интересно, когда они упадут. Она думала, сколько времени просидит так.

Когда Марвин в тот вечер вернулся домой – в семь тридцать, – он спросил ее, не случилось ли чего.

– Случилось?.. – переспросила Элина.

Сейчас она была уже красиво одета. Волосы ее были расчесаны и, как всегда, уложены, она была надушена, на шее – несколько ниток жемчуга, она даже потратила целый час, «делая себе лицо», как на обложке журнала. Это было «естественное» лицо бежевых, бронзовых и золотисто-розовых тонов – такой эффект достигался с помощью прозрачного грима, осторожно выжимаемого из тюбика; брови при этом оставались неподкрашенными, светлыми, как у очень белокожих детей или стариков на востоке. Под бровями и над самыми глазами был наложен светло-голубой тон, почти белый к краю глаз, чтобы они казались больше. «В таком лице главное – это, конечно, глаза», и ее глаза были прекрасны, как глаза женщины на портрете, старательно очерченные, с густыми ресницами, веки смазаны кремом, чтобы придать им более нежный и натуральный вид. Очень нежная, капризная кожа под глазами – не имеющая пор и потому легко уязвимая кожа, с которой надо быть очень осторожной, – была бледной, а скулы и кожа под ними сделаны чуть темнее: постепенный переход тонов и полутонов подчеркивал изящество черт. И, наконец, губы… Покрытые тонким, как налет, слоем прозрачной помады, они цветом напоминали натуральные губы и, однако же, были искусно защищены.

Элина знала, что никогда еще не была так хороша. Однако, пока она трудилась над своим лицом, наблюдая за тем, как оно меняется, превращаясь в такое вот лицо, ироничное, отстраненное сознание того, что она сама создает свою красоту, портило ей все удовольствие. Она переводила взгляд со своего отражения в зеркале на лицо модели на обложке – безымянной модели с лицом более худым, чем у Элины, лицом с таким строением, которое позволит ему дольше не стареть – и ей даже начало казаться, будто она видит в глазах молодой женщины то же злорадное сознание, что все сделано ей самой, ту же жестокую, поистине смертоносную иронию. Женщина как бы говорила: «На самом-то деле это не я».

Покончив со своим лицом, Элина прочла в журнале набранную курсивом колонку о «естественном» лице и соответствующие пояснения: «Разработанное для американских женщин Анри Батистом, ныне директором «Дома Моро», это лицо, по мнению редакторов, вносит еле уловимые, но существенные изменения в знаменитое «голое» лицо, которое было модно в прошлом сезоне, – оно перечеркнуло все традиции, но на практике часто производило разочаровывающее впечатление».

К тому времени, когда Марвин приехал домой, Элина столько раз смотрелась в расставленные по дому многочисленные и разнообразные зеркала, что уже перестала казаться себе необычной. Но Марвин, уставившись на нее, спросил:

– Ты уверена, что ничего не случилось? Ты ничем не огорчена?

– Ничем, – виновато ответила Элина.

Они проводили этот вечер вне дома. Один из нью-йоркских компаньонов Марвина, работавший с ним более двадцати лет, находился по делам в Детройте, и они должны были встретиться с ним в Детройтском клубе. Это было помечено у Элины в календаре. Туда должна была приехать еще одна пара, их друзья, если они смогут оставить сына, студента Мичиганского университета, вот уже несколько недель болевшего дома, – впрочем, весьма сомнительно, чтобы Карлайлы все же оставили его одного. Их сын частенько совершал пиратские набеги на отчий дом в Блумфилд-Хиллсе и вывозил ковры, произведения старины и все, что можно продать, так как ему и его дружкам этой осенью требовалось немало денег, ибо цена на наркотики вдруг почему-то подскочила… А сейчас он прибыл домой, чтоб полечиться от какого-то нервного расстройства, – Элина слышала об этом от нескольких людей, включая саму миссис Карлайл, чья версия была наиболее полной и наименее сентиментальной. И вот теперь Марвин, который любил посплетничать и покачать головой по поводу неприятностей, выпавших на долю его друзей, переодеваясь, пересказал всю историю Элине. Она сидела и рассматривала замысловатую лампу, которую до сих пор ни разу толком не видела, лампа была медная, с мраморной подставкой; составлявшие ее три колонки при более внимательном изучении оказывались вытянутыми изображениями птиц или змей в перьях, их тела были изящно выгнуты, и верхняя часть лампы покоилась на хрупком основании из их голов. Абажур был сделан из хрусталя, такого тонкого, что он производил впечатление шелковистой ткани; он раструбом уходил вверх и был по крайней мере футов трех высотой.

– Мне лично кажется, – с сочувственным смешком заметил Марвин, – хотя я, конечно, ни слова не сказал об этом Джону, – что, если их сыну станет лучше, я имею в виду, если он придет в себя, им бы не следовало уезжать из дома. Я просто не понимаю тут Джона. Ведь совершенно ясно: чем хуже чувствует себя этот малый, тем меньше вероятности, что он может попасть в беду…

Элина согласилась.

Но Карлайлы все-таки приехали в клуб – только на полчаса позже, – и мистер Карлайл выглядел прекрасно. Он показался Элине куда моложе, чем ей помнилось, – возможно, конечно, что она путала его с каким-то другим приятелем мужа. Он оживленно включился в беседу о новых агентствах, где можно нанять охрану, и о том, как они потрясающе процветали в 1971 году. Сейчас в одном только Детройте было свыше ста таких агентств, словом, нынче стало больше частной полиции, чем городской. Мистер Карлайл, который был либо каким-то банкиром, либо юристом при банке, убежденно заявил, что частные агентства по защите граждан будут играть чрезвычайно важную роль – это не просто средство, наскоро придуманное после бунтов или объясняемое ростом преступности, а нечто совершенно естественное, необходимое потребителям, как теперь, так и в будущем. Нью-йоркский компаньон Марвина, мистер Батлер, заявил, что он противник такого рода частных агентств, которые порою пользуются в своей работе весьма сомнительными методами, однако вынужден признать, что не мог бы жить в Нью-Йорке, в своей квартире, без личной охраны. Миссис Карлайл, женщина с волосами огненного цвета, вторая жена своего мужа и все равно на десять лет старше Элины, заявила, что она благодарна судьбе за то, что они живут в Блумфилд-Хиллсе, где нет надобности в охране.

– Пока нет, – пошутил ее муж.

Миссис Карлайл взглянула на него с наигранной ненавистью, как бывает при светской беседе.

– Нам всем следует приобрести акции какого-нибудь из этих агентств и стричь купоны, – ухмыльнувшись, заметил Марвин. – Я предсказываю, что у всех нас через несколько лет будет частная охрана, мы никуда не сможем выйти без двух телохранителей в штатском. Так и будем шагать по трое в ряд. Так что уж лучше вложить денежки в это дело прямо сейчас.

Все рассмеялись, считая, что он шутит.

Разговор перешел на другое; Элина обводила взглядом лица, сознавая, что одержала над собой победу, раз сидит здесь, собранная и естественная. Зал, где они ужинали, был большой, рассчитанный на много народу, но каждый столик был изолирован от других, красиво накрыт – в центре стояла ваза со свежими розами, а вокруг приборы, рюмки, бокалы для воды, подставные тарелки, которые тотчас уберут и заменят, как только начнется ужин. За каждым столиком, как и за этим, люди сидели, слегка пригнувшись вперед, и весело улыбались друг другу, словно в каждой группе происходило что-то, невидимое для остальных, словно все ждали подарка, или благословения, или намека на вечное спасение – и все лишь потому, что они тут сидят и оживленно беседуют. Элина понимала, что находиться здесь – почетно и, не будь ее, на этом месте сидел бы кто-то другой; пустота не дает покоя, пустое место за этим круглым столиком было бы признанием поражения, того, что человек смертен. Элина не была уверена, что важно, кто тут сидит, – важно, чтобы кто-то сидел, и она гордилась тем, что так хорошо справляется. Розы на каждом столике, дорогие изысканные лампы, подлинники на стенах ресторанного зала, множество красивых молодых женщин за разными столиками – все это не просто предметы, занимающие место, а предметы, имеющие таинственный, сакральный смысл… Элина сознавала, что лицо ее оживлено, поистине светится интересом, – это должно очень льстить троим мужчинам и даме, сидящим за одним с ней столиком.

И, однако же, почему-то она подумала: «А ведь все мы так или иначе умрем».

Подобная мысль никогда еще не приходила ей в голову. Она поразила как удар ножом, глубоко проникла в нее. Испуганная, с чувством, близким к паническому ужасу, она выпрямилась, стараясь еще внимательнее вслушиваться в то, что говорил один из мужчин. Стараясь выбраться из темного отчаяния, от которого внезапно заныло все ее тело.

Прошло несколько минут, и она почувствовала себя немного лучше. Стремясь приободриться, поставить преграду панике, она обвела взглядом ресторанный зал в поисках знакомых лиц. Многие члены клуба показались ей знакомыми – по всей вероятности, она встречалась с ними, и не раз за эти годы ее им представляли. Затем в углу, за столиком на другом конце зала, она заметила женщину, похожую на ее мать. Женщина сидела с мужчиной, которого Элина не знала. Но ведь это могла быть и не Ардис: это могла быть та, другая женщина – Оливия Ларкин. Элина, некоторое время смотрела на женщину, прикидывая возможность ошибки. А потом, хоть она и твердила себе, что в общем-то ей безразлично, обращает на нее внимание Ардис или нет, она почему-то взволновалась, расстроилась. Снова почувствовала непонятное раздражение, которое не оставляло ее весь день; вдруг обнаружила, что думает о Джеке, а вместе с Джеком – о своей матери и отце, человеке, которого она видела мысленным взором почему-то столь же отчетливо, как Марвина, сидевшего напротив нее… Его образ она всегда будет носить в себе, она обречена помнить его и всю жизнь его любить. Как она обречена помнить и свою мать.

А теперь я хочу ребенка. И хочу, чтоб этот ребенок всю жизнь носил в себе мой образ и всю жизнь меня любил…

Это что – приговор к пожизненному заключению?

К любви на всю жизнь?

Так устроен мир?

Она думала о пока еще неизвестном ребенке Джека – мальчике или девочке, – которого дадут ему и его жене; она с болью думала о том, что у нее, видимо, никогда не будет ребенка ни от Джека, ни от какого-либо другого мужчины. Но на ее лице, должно быть, отразилось что-то, потому что миссис Карлайл смотрела на нее с улыбкой, как-то сочувственно и необычно – словно Элина в действительности оказалась вовсе не такой красавицей, какой себя считала. Миссис Карлайл задала Элине какой-то вопрос, на который было нетрудно ответить, и она ответила.

Но она по-прежнему нервно поглядывала на угловой столик. Мария Шарп? Но с кем она? Элина понимала, что это, право же, ничего не значит, если мать не замечает ее. Возможно, мать и не узнала ее – ведь она же эксперимента ради сделала себе новое лицо – но уж Марвина-то мать, конечно же, узнала… и… Элина старалась не думать о той минуте, когда женщина, сидевшая за угловым столиком, направится к выходу и пройдет мимо нее. Она обнаружила, что нервно вертит на руке браслет с часиками. В мозгу ее теснилось столько людей! Любимый, мать за тем столиком на другом конце зала, отец, муж. Мужчиной, сидевшим в этот вечер за столиком напротив нее, Марвином Хоу, можно управлять как одним из членов этой группы, – управлять уважительно, в этом нет никакого риска, однако сама мысль о том, что это её муж, этот Марвин Хоу, с которым она связана брачным контрактом, вдруг показалась ей огорчительной. Она не была уверена, что сумеет им управлять.

И тут ее снова захлестнуло чувство безнадежности – все эти разговоры не помогут, как и все эти тщательно выбранные белые и красные вина, дорогие обильные кушанья, коньяки и ликеры, и десерты со взбитым кремом: всем этим людям предстоит умереть, каждому в свой черед, и Элине тоже в свой черед, и она бессильна против этого…

Теперь, уже всерьез испугавшись, она постаралась сосредоточиться на беседе. Надо слушать, надо взять себя в руки. Они вернулись к разговору об агентствах, где можно нанять охрану, – теперь уже обсуждали осложнения, которые тут возникают с точки зрения закона. Частный телохранитель, заметил Марвин, имеет право пристрелить кого угодно в пределах владений нанимателя, но не имеет права пристрелить кого бы то ни было – вообще никого – за этими пределами, это бесспорно. В судах уже появились иски против телохранителей, которые сделали первый выстрел по убегающему нарушителю в пределах владения, которое они обязаны были охранять, а вторым выстрелом прикончили нарушителя, когда он находился уже на общественной территории. Следовательно, первый выстрел настиг жертву, но преследуемый сумел выбраться за пределы охраняемого владения, а второй выстрел был произведен, когда преследуемый находился уже не на этом участке, а на территории общественной, где только блюстители порядка, существующие на деньги налогоплательщиков, имеют право в кого-либо стрелять. Мистер Батлер согласился, что это серьезный и сложный вопрос: суды пока еще не создали прецедентов, на которые могли бы ссылаться люди вроде него, когда клиент обращается к ним за помощью.

– Все это явно ведет к взяткам, – сказал он.

С другой стороны, заметил Марвин, такие сейчас времена, что даже у полиции бывают неприятности. Он знает о нескольких в известной мере удавшихся процессах против полицейских – а обвиняли их во многом, начиная с незаконного запугивания до предумышленного убийства. Сам он такого рода дел не вел, но слышал. Он едва ли стал бы представлять истца, подавшего в суд на полицию, во всяком случае, в крупном городе, потому что лишь немногие жертвы полиции в состоянии были бы заплатить столько, сколько он берет, а если ответчик – полицейский в большом городе, то уж ему и подавно не по карману платить гонорар, какой берет Марвин. Однако Марвин готов предложить свои услуги, если он увидит, что дело – правое. В общем-то он ведь сочувствует полиции. Закон – штука удивительная, Сложная, но надо требовать его соблюдения; если мы хотим, чтобы законы вообще соблюдались, надо настаивать на соблюдении хоть каких-то законов.Поэтому он всегда сочувствует полиции.

– В своих поездках по стране, когда я приезжаю в новый для меня город, – очень серьезно продолжал он, – знаете, на что я прежде всего обращаю внимание? Не на большие высокие здания, не на культурные центры и фонтаны, не на вечнозеленые растения в кадках, а на полицию – как полицейские выглядят на улице, в какой они форме, какого они роста, в порядке ли их одежда, как они себя ведут. Это важнейший показатель культуры города. Все остальное – уже потом.

Собеседников, казалось, поразило его высказывание, словно сами они никогда об этом не задумывались, но вынуждены были согласиться. Особенно усердствовала миссис Карлайл, одновременно льстя Марвину. Она то и дело повторяла, усиленно кивая:

– Марвин, до чего же вы блестящий человек, вы всегда правы, я никогда не в состоянии взять над вами верх.

Она изрядно выпила. А мистер Карлайл, ударяя рукой по столу, чтобы подчеркнуть свою мысль, сказал, что он тоже сочувствует полиции, особенно если учесть, как распоясались левые агитаторы, которые так осложняют полицейским жизнь, то и дело нарушая закон. Все эти люди, связанные корнями с Россией, с Китаем, с Кубой, финансируемые международными студенческими комитетами, подготовленные, а в некоторых случаях и профессионально обученные и… Эти люди, сказал он, способствуя беззаконию в нашем городе, расшатывают наше общество… и они чрезвычайно затрудняют для полиции возможность задержать убегающего нарушителя, утверждая, что стрельба даже по виновному субъекту является нарушением конституционных прав… и…

– Ну, – заметил Марвин, лицо его раскраснелось, он разошелся и настроился на шутливый тон, – вы же знаете, что в Мичигане отменили смертную казнь – даже за мелкие преступления вроде кражи колпаков от колес… – Но если это и была шутка, никто не подхватил ее. Слишком уж серьезный характер приняла беседа, так что даже Марвин не мог это изменить.

– А вот я весьма чувствителен к такого рода тонкостям, – сказал мистер Батлер, – и мне, как и любому другому, было больно читать о тех двух солдатах – по – моему, это произошло в Филадельфии, – которых пристрелили гнавшиеся за ними полицейские в штатском, – я забыл почему: то ли солдаты оказали сопротивление при аресте, то ли еще что-то – за кого-то их приняли или что-то еще… Но послушайте, послушайте же, это все-таки становится проблемой в нашем обществе, когда преданного делу полицейского, прослужившего двадцать три года в полиции, тащат в суд – так было с одним моим клиентом – по обвинению в предумышленном убийстве; честного, преданного служаку, для которого работа это жизнь, отчисляют из полиции и судят… Да вы послушайте, – взвизгнул мистер Батлер, как если бы кто-то собирался его перебить, – этот человек в тот момент, как оказалось, даже не был на дежурстве, но при нем находился пистолет, что не противоречит закону… а четырнадцатилетний парень, накачавшийся наркотиков, нет, вы только представьте себе – этакий большущий, здоровенный парень с прической как шар, черный парень, которому по виду можно было дать все восемнадцать лет, даже, клянусь, судя по фотографиям, – все двадцать, этот парень на темной улице, или в баре, или где-то там еще, – я что-то подзабыл, – так вот этот парень тычет пальцем в ответчика, преданного делу полицейского, и кричит что-то вроде: «Я тебя убью!» – и все тычем пальцем, ну вы понимаете! – точно у него в руке пистолет, или нож, или еще что-нибудь такое. Я хочу сказать, может, я немножко и пьян и немножко расчувствовался, но я хочу сказать, Бог ты мой, если это не самооборона, то, черт побери, я, право, не знаю, как это назвать. Мы набрали четырех свидетелей, которые все это подтвердили. Но мой клиент еле-еле выпутался, чтоб его не признали виновным, и, по-моему, это весьма печальный показатель того, куда идет наша страна…

Мистер Карлайл с силой ударил кулаком по столу.

– Вы правы. Вы абсолютно правы, мистер… мистер… забыл, как вас зовут, но вы приятель Марвина, и вы абсолютно правы, каждое ваше слово очень мне дорого. То же самое происходит и здесь! То же самое. И мы беспомощны, клянусь, мы беспомощны, – произнес он со слезами на глазах, – дюди, которые, как мы, удерживают нашу страну от распада и которые узнают друг друга с первого взгляда, – мы беспомощныперед этой сворой маоистов, и левых либералов, и юристов-евреев, и юристов-ниггеров, доставшихся нам в наследство от Мартина Лютера Кинга… Эта отвратительная коалиция радикально настроенных университетских недоучек и вышвырнутых с работы профессоров и… и… как же это называется, как же это называется, – забормотал он, поворачиваясь к жене, – эта группа добровольцев, которую создал Кеннеди, – ну, ребята, которых еще посылают в Африку и Южную Америку… тьфу…

– Корпус мира, – подсказала миссис Карлайл.

– Да! Совершенно верно! Подонки из этого самого Корпуса мира и Бог знает еще кто, и работники социального обеспечения, и учителя, и даже некоторые проповедники – протестанты, и даже некоторые священники, и – не будем закрывать глаза, Марвин, – некоторые крикуны из числа ваших коллег, которые некончали Гарвардскую юридическую школу, – и если уж брать ближе, если никого не щадить, то не будем закрывать глаза – сыновья некоторых весьма почтенных людей, которым бы следовало быть поосмотрительнее: я имею в виду вашего соседа, Джексона Доу…

– Нельзя винить Джексона Доу за то, как ведет себя его сын, – возмутилась миссис Карлайл. – О чем, черт побери, ты болтаешь? Ты пьян!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю