Текст книги "Делай со мной что захочешь"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)
В вестибюле в этом старом доме валялись обертки и газеты, какой-то непонятный мусор, даже вроде бы прошлогодние сухие листья. Элина подумала, собирается ли ее любимый выйти с нею на улицу вот так, не таясь, или она должна попытаться его задержать… Она застенчиво посмотрела на него сбоку. Вид у него был беспомощный, какой-то чуть ли не просительный. Она положила руку ему на плечо и сказала:
– Мне жаль… мне очень жаль.
– Дело Доу будет слушаться через две-три недели. Как только его немного подправят. Если он… если… если считать процесс Коула пророчеством, тогда все ясно… мне конец… я выхожу из игры.
– Нет, пожалуйста, – сказала Элина. – Не говори так.
– А почему? Я ведь могу заняться и другим делом. Я человек свободный. Черт с ним, с этим городом… даже со мной, с этой частью моего «я»… Весь этот год я то и дело чувствовал, что надо мне куда-то убираться отсюда, Элина, возможно, даже вообще уехать из страны – куда угодно. Надо мне освободиться, избавиться от Детройта, навсегда забыть об этом городе, обо всей этой борьбе, забыть самое стремление к борьбе. Нужно мне немного отдалиться и тогда все обдумать; я ведь прожил здесь большую часть жизни и уже ни на что не могу смотреть объективно. Я здесь родился, ходил здесь в школу – одну из этих больших школ, где гулкие лестницы и детишки носятся как сумасшедшие, тысячи детей, настоящий ад… Я должен избавиться от всего этого и, может быть, написать, попытаться что-то об этом сказать… что нам вовсе не обязательно сражаться друг с другом, и, однако же, мы сражаемся, вынуждены сражаться… просто чтобы выжить здесь. А так быть не должно. Послушай, у меня все-таки есть надежды, не все во мне одна злость; мне порой представляется, видится совсем другой город, не такой, как Детройт… Но Детройт можно переделать… Я могу все это себе представить… могу представить свою жизнь здесь, от самого детства, жизнь, сходную с той, что я прожил, но как бы другую, призрачную, противоположную, – иной мир… не такой централизованный, где все разбито на небольшие, соответствующие потребностям человека расстояния – жилые районы со школами, дома не такие огромные и через каждые два-три квартала – школа, небольшая и очень уютная, построенная с учетом потребностей человека… и… и я вполне могу представить себе, что все государственные пособия ликвидируют, а все деньги раздадут; я могу представить себе, что людям не придется больше обманывать и лгать, и пресмыкаться, и подыгрывать… всаживать в чью-то спину нож и наживаться на несчастье ближних – все это распихиванье локтями, это борьба, это американское лицедейство и трюкачество…
Элина смотрела на него, по-прежнему держа руку на его локте, и вдруг с удивлением почувствовала, что он – не с нею, не в этом грязном вестибюле. Он говорил так задумчиво, так искренне… В нем не было и в помине той неколебимости, как тогда, в апрельский день, когда он, схватив ее за запястье, пробудил к жизни. Тогда он был уверен в себе, был абсолютно неколебим, как закоренелый преступник: ничто не могло сбить его с пути.
– Куда же ты отправишься, если решишь уехать? – тихо спросила она.
– Куда угодно… вон из этой страны… просто чтобы забыть о ней, подумать. Не хочу я пойти ко дну здесь… Но я вернусь, потому что я… я всегда буду… да просто потому, что я родился здесь и… – Он помедлил. Взглянул на Элину, попытался улыбнуться. – Я не спрашиваю тебя, поедешь ли ты со мной, – пока не спрашиваю. Ничего не говори, ни на что не намекай, прошу тебя: я пока тебя об этом не спрашиваю. Этот вопрос я задам тебе лишь в том случае, если не смогу иначе.
Снаружи, за дверью, за стеклами в морозных узорах, шли мимо люди – тени и очертания, которые возникали, и скользили мимо, и снова возникали. Джек поглядывал на эти тени, но, казалось, по-настоящему не видел их. Элина нервничала, пытаясь заранее подготовиться к тому, что дверь может внезапно открыться; но Джек, казалось, ничего не замечал.
– Но ведь все может быть и не так, как ты думаегйь… этот процесс, который только что закончился… то, что сказал судья Фокс.
– Если бы это был только судья, тогда, возможно… возможно… – сказал Джек. – Но ведь так были настроены все – все в зале суда, все в городе. Я знаю.
– Но…
– Года два-три назад кто-то дал мне прочесть два романа Кафки – тому человеку казалось, что они могут мне понравиться. Я сумел лишь пролистать их… так необычно они написаны… Речь там идет о мужчине, который пытается что-то понять и для этого спит с разными женщинами, но это не помогает, собственно, ничто ему не помогает, – сказал Джек. – В одном из этих романов, а может быть, и в обоих – точно не помню, – его казнят… он пытается сам себя защищать, а это всегда роковая ошибка. Но дело не в этом. Я не люблю романы, у меня нет времени читать вымысел, так что эти две книжки я просто пролистал… Но одно мне запомнилось: человек этот продолжал бороться, а не плюнул на все… и это восхитило меня в нем… Теперь, правда, я не так уж уверен, что стоило восхищаться. Почему он не плюнул на все? Почему? Мне вот, например, кажется, что сейчас я мог бы взять и плюнуть на все. Плюнуть на что угодно… В этих романах есть женщины, которые вроде бы знают какие-то тайны, женщины, очень близкие к судьям, но герой не может их использовать… и… Я, по крайней мере, так низко не пал. И мне кажется, я могу взять и плюнуть на все.
Некоторое время он стоял молча. Тогда Элина повторила очень мягко:
– Но ведь это может ничего такого страшного и не означать. Суд и вердикт…
– Они объявили: «Невиновен». Большего подарка человеку сделать нельзя. Так и сказали: «Невиновен».Меня это даже не очень удивило.
– Но это может вовсе ничего не означать, – настаивала Элина.
– Все что-то означает, – сказал Джек.
Элина стояла за домом и глядела на озеро – серое, зыблющееся, неспокойное, трудно представить себе, чтобы в такую погоду там могли быть яхты. Под напором ветра волны то вздымались валами, то становились совсем крохотными – от этого непостоянства рябило в глазах.
Она подумала – вот она, женщина, стоит и смотрит на что-то движущееся, текучее, меняющееся; сама она не движется – а может быть, движется? У нее закружилась голова от одной этой мысли. Однако же она продолжала смотреть, чего-то ждать. Она понимала, что озеро – это всего лишь вода, а вода – это лишь нечто текучее, жидкое и что это зрелище запечатлено в ее мозгу, а раз так, то озеро всегда с нею и бояться тут нечего. И что время от времени возникающие взвизги пилы, отдаленные крики и наступающая следом тишина – тоже лишь звуковые образы, запечатленные у нее в мозгу. Все это не имеет значения.
Тем не менее ей было страшно – казалось, она существует в состоянии вечного страха. А ведь она любит и должна думать о любимом. Но он умрет.Раньше она редко думала о смерти, а теперь ловила себя на том, что думает, упорно думает, что'Джек умер, Джек умирает, Джек – человек, существо, которому суждено когда-нибудь умереть. Если долго смотреть на пустынное озеро, даже туда, вдаль, где бушевала злобная, враждебная человеку стихия, он вдруг возникал перед нею – его лицо, очертания его головы. И Элина приходила в ужас, чувствуя свою беспомощность.
О его давних страхах, что он боялся, как бы его не убили, она вовсе не думала. Она была уверена, что никто его не убьет. Быть убитым– это же привилегия! Страшно было то, что он должен умереть, когда придет его черед, – умереть как все, нежданно, и никого это не встревожит, потому что… потому что смерть заложена в природе Джека как человеческого существа. Это бесило ее, озадачивало. Порою тело ее погружалось в панику, словно захлестнутое волной, схожей с желанием, – страшной, черной, безликой волной. И Элине хотелось закричать, позвать на помощь. А в другое время этот ужас представлялся ей настолько бесспорным и абсолютным, что она чувствовала себя совершенно беспомощной, чувствовала, как ее тянет к этой бездне, как захватывает дух от желания пережить этот ужас.
Как если бы, пережив этот ужас, она могла спастись…
Но когда Элина была с Джеком, когда они предавались любви, когда она целовала его и чувствовала твердость его зубов под губами, вдруг перед нею вспыхивало видение – мертвец, – это отравляло всю ее любовь к нему, а иногда наоборот: обостряло, разжигало. Она чувствовала, какой он ей чужой, чувствовала на губах горечь – странный, чужеродный вкус его губ, таких далеких, почти ею не осознаваемых, хоть и таких знакомых. Она понятия не имела о времени, о дне недели – лишь знала, что время вдруг разверзлось перед ней; она протискивалась в эту брешь с ощущением пугающей свободы, а потом входила в эту дверь и попадала в объятия мужчины. И он прижимал ее к себе, любил ее, она чувствовала, как напрягалось его тело, как в ней самой возникало это пугающее, чужородное ощущение, которое ей надо было в себе перебороть…
И она его перебарывала, со временем она научилась очень искусно его перебарывать. Пораженная этим недугом, она крепко обнимала тело мужчины; порой она чувствовала, как в нем пульсирует страх, страх перед своей нуждой в ней и тем, что он – сам по себе, – страх, который, если только он даст ему волю, отбросит ее от него, уничтожит.
И Джек говорил: «Доверься мне…» Какой-то миг она балансировала на краю – долгий напряженный миг, потом он овладевал ею, и остановить его было уже нельзя – она радовалась его силе, его жестокому напору, которому не было удержу.
Все в нем устремлялось к ней, все шлюзы в ней открывались, ломались под напором нахлынувших чувств. Она полна была тьмы. Сколько бы разум ни предостерегал ее, она жаждала одного – принять любимого в свое лоно, чтобы ему было хорошо. Она не стремилась состязаться с ним в силе, во внезапных вспышках страсти, в безумии докрасна раскаленных нервов. Случалось, правда, что вдали от него, тщетно мечтая о нем, она чувствовала, что ей этого хочется, – но не при нем. Она была все-таки много чище, целомудреннее его. Она могла любить себя только благодаря ему, могла узнать свое тело только благодаря ему.
С ним она была близка к безумию и боялась этого. Он прорвал защитную преграду ее вен, ее умных, настороженных вен, ее нервов, – правда, было это лишь однажды, и теперь она уже научилась этому противиться, отвергать. И если она чувствовала себя израненной, истерзанной, физически поруганной, то это был ее дар ему – и только ему, мужчине, снедаемому желанием, частица ее целомудрия.
Однажды Джек разрыдался в ее объятьях. Было это февральским днем. Она не понимала, что означают его слезы – злость, облегчение, страсть, отчаяние? Она не могла их объяснить. Она молча прижимала его к себе; она пыталась вспомнить, что это значит – кто-то ведь говорил ей давно, что это значит, когда мужчина плачет в твоих объятьях.
Немного спустя он заговорил совершенно неожиданно об одном религиозном обряде у индейцев-ацтеков, о далеком прошлом. Она знала, что у Джека, как и у всех мужчин, ничего не бывает просто так… Поэтому она внимательно слушала, а он с полуиздевкой-полусерьезно рассказывал:
– …этим молодым ацтекам, видимо, разрешалось ненадолго стать богом, – а может быть, их для этого выбирали, не знаю, как уж там было, – при условии, что, когда настанет время, им, следуя религиозному обряду, вырежут сердце на алтаре. Человек соглашался сначала стать богом, а потом соглашался, чтобы у него вырезали сердце. Вот я и думаю, стоит ли ценой такой жертвы становиться богом? А в конце что – похороны при большом стечении народа?
Февраль. Какое-то непонятное сборище – уйма людей… мужчина кидается к моему мужу и протягивает руку, словно…
«Вы меня не помните, нет?»
Красный – не только лицо, но и шея, даже руки кажутся красными, налитыми густой кровью. Вытянул голову вперед. Мне захотелось крикнуть, оттолкнуть мужа в сторону… люди смотрели в изумлении…
«Не помните? Не помните?..»
На лице его читалось волнение. Он тяжело дышал. Весь вечер он кружил возле моего мужа – я видела это, видела его. А теперь он кинулся к нам, и его полная грудь вздымалась и опускалась, выговор был у него нездешним, южным, и странно было слышать его в этом северном городе…
«Я изменился за двадцать три года… но я узнал бы вас где угодно… я…»
Тут он качнулся вперед, ноги его подкосились. Он рухнул на колени. Ткнулся лицом в пол, возле самых ног моего мужа… рыдая…
«Спасибо вам, спасибо вам, я никогда не забуду, спасибо вам, я всем вам обязан, я…»
Марвин сказал смущенно: «Ну, не надо же так!»
– Значит, ты не помнишь, – сказала Элина.
– Нет, конечно, не помню. Голова моя забита текущими делами – столько всяких встреч, и новых лиц, и… Нет, не помню, решительно не помню. И я сомневаюсь, что такое могло быть, честно говоря.
Мария улыбалась дочери через огромный стол со стеклянной крышкой. На столе царил уютный беспорядок, сквозь стекло Элина видела, что и в ящиках тоже полно бумаг. Придерживая глянцевитые фотографии, стояло пресс-папье в виде лебедя из голубоватого хрусталя на стеклянной подставке, – очень красивая и, вероятно, очень дорогая вещь; лебедь на пресс-папье был величиной с голубя.
Элина провела пальцем по выгнутой шее лебедя.
– Это очень красиво…
– Подарок одного приятеля – да, очень красивая штука, – сказала Мария. – Я очень ее люблю.
После неловкой паузы Элина снова принялась за свое:
– …но я так ясно помню… какие-то снотворные пилюли, ты еще принесла их домой для меня!.. До моего замужества! И было задумано, задумано, что я приму их, приму больше положенного, если он… если он не согласится на наши условия… Неужели ты не помнишь?
Мария рассмеялась.
– Элина, милочка, я же тебе сказала, что ничего такого не помню. – Она улыбнулась; казалось, она была изрядно смущена. – Ты что же, намекаешь, будто я хотела толкнуть тебя на самоубийство? Или хотя бы разыграть самоубийство? Да это просто невозможно, такого в моей жизни безусловно не было!
Элина молча помотала головой.
– Право же, Элина… – продолжала Мария, – что, если кто-нибудь услышит тебя? Надеюсь, ты никогда не рассказывала о подобных диких, нездоровых фантазиях своему мужу. Да мне и в голову, конечно же, не могла прийти подобная мысль – ты только представь себе: рисковать жизнью моей единственной дочери – и зачем?.. Это на меня не похоже. Ты это знаешь. Я обеими ногами прочно стою в реальном мире. Просто у тебя, как всегда, разыгралось воображение… тебе ведь уже… тебе уже, по крайней мере, двадцать пять, верно?.. Неужели ты никогда не повзрослеешь? Право же, Элина!
– Значит, не помнишь. Снотворные пилюли. Как ты швырнула их на кровать. Ты не помнишь, – сказала Элина.
– Нечего и помнить, Элина. И вообще все это древняя история, верно? Ты все это выдумала.
– Выдумала?..
– Я не могу тебя понять, Элина, ты меня озадачиваешь. Всегда так было. Вечно ты чего-то придумывала, сочиняла, держала про себя свои мыслишки.
– Да, у меня всегда были свои мыслишки, – сказала Элина. Она медленно провела пальцем по спине лебедя. Она так долго молчала, что Мария в смущении скрестила ноги и снова поставила их рядышком. Элина большим усилием воли заставила себя посмотреть на мать: Мария была очень хороша – уже не так красива, как прежде, но все еще удивительно хороша, с гладкой кожей, покрытой ровным загаром после двух недель, проведенных на Карибском море, ясными и умными, обведенными сине-черной тушью глазами.
– Ты же знаешь, я всегда счастлива видеть тебя, Элина, – сказала Мария с улыбкой, – но у меня сейчас все дни заполнены до отказа… и вдруг – нечего сказать, приятный сюрприз! – ты являешься сюда и принимаешься обвинять меня в чем-то совершенно непонятном!.. И мне, право же, не нравится на тебе этот свитер – не надо было перетягивать его ремешком. Ты похудела, да? У тебя всегда была плоская грудь – право же, не следует это подчеркивать, а как считает Марвин? Голова у тебя в порядке, прическа вполне подходящая, но тебе не надоело так носить волосы? Распусти их, пусть обрамляют лицо. Это более современно.
– Марвину нравится такая прическа, – сказала Элина.
– О да, конечно, я в этом уверена! Он такой консервативный… Это ведь я, знаешь ли, посоветовала тебе носить так волосы, и мне очень приятно, что ему до сих пор это нравится, но… Ты прелестная женщина, Элина, и ты должна знать одно: у тебя впереди еще долгая жизнь, я хочу сказать – долгая жизнь в качестве красивой женщины. Посмотри на меня! У меня другое строение лица – нет твоих скул, и, однако же, смотри!.. Так что надо быть реалисткой, милочка, и считать, что у тебя впереди еще добрых двадцать пять или даже тридцать лет… Что-нибудь не так? Что теперь не так?
Элина широко раскрытыми глазами смотрела на мать. Она была потрясена.
– Элина?.. Чего ты так испугалась? Я только указала тебе на простую, очевидную истину, которая должна была бы тебя порадовать, а на тебя это произвело какое-то странное впечатление… У тебя что-нибудь не ладится, ты что-то хочешь мне рассказать?
Элина была в таком смятении, была так подавлена, что с минуту не могла слова произнести. Затем она сказала:
– Да, я хотела… я ведь пришла сюда, чтобы… я хочу сказать, я пришла сюда, чтобы задать тебе тот вопрос насчет снотворных пилюль…
Мария рассмеялась и одной фразой отмела эту тему.
– Но, душенька, что за мрачный вздор ты несешь! Ты уверена, что не больна?
Элина с горечью улыбнулась и сказала – нет.
– А ты ни в кого не влюбилась, нет? – спросила Мария.
Видя, что Элина не отвечает, она продолжала – серьезно и, однако же, тоном светской беседы:
– Ты видела мое интервью с доктором Бендером, психологом из Лос-Анджелеса?., ну, тем, который занимался всеми этими исследованиями и экспериментами насчет любви? Интервью получилось, конечно, очень спорное и очень интересное. Доктор Бендер говорит, что любовь разрушает наше «я» и, следовательно… следовательно… в известной мере вообще разрушительна, нездорова. Я забыла, как он точно это формулировал, но звучало это, безусловно, убедительно. Собственно, хотя, конечно, я не посмела произнести это по телевидению, он словно бы выразил мои мысли на этот счет… Передача прямо-таки разворошила осиное гнездо… Элина, я вот подумала – не следует ли тебе переменить обстановку? Заставь Марвина повезти тебя на Барбадос – все говорят, что это просто преступление, сколько этот человек работает, никогда не отдыхает… А спишь ты достаточно? Ты не забиваешь себе голову всякими мыслями, нет?.. Ты же вечно о чем-то раздумывала, тревожилась, вечно у тебя были какие-то свои мыслишки!.. Ты уверена, что ни в кого не влюблена?
– Да. Уверена.
– Потому что ведь он просто может выбросить тебя на улицу, Элина, ты же ни на что не можешь претендовать, я подозреваю, что даже драгоценности и одежда, которую ты носишь, принадлежат ему – наверняка это где-то записано, можешь не сомневаться! И, конечно же, если он разозлится, с ним трудно будет сладить… Я вот все думаю, да знаешь ли ты его на самом деле, Элина? Правда, по отношению ко мне последние два-три года, когда мы виделись, он вел себя безупречно, как настоящий джентльмен. Собственно, у нас был с ним чудесный разговор во вторник в «Топинке» – оба мы обедали там с другими людьми, и оба спешили … но он выглядел великолепно, милочка, он ведь действительно красивый мужчина! В самом деле! Он был с Бенни Дакком, сыном судьи, и Глорианой, этой странной женщиной, – ну, ты знаешь, – той, которая составляет гороскопы для всей фордовской семьи… Что ты о ней думаешь, Элина?
– О ком? Я ее не знаю, – сказала Элина.
– Конечно, знаешь! Тебя знакомили с Глорианой, конечно же, знакомили!
– Я не помню.
– Я не помню!Да на том вечере, где еще тот человек из Атланты всех нас напугал, ну, когда он упал перед Марвином на колени и принялся плакать, – давний его клиент, которого он спас от электрического стула, – так вот, Глориана была там, Элина, и надо было видеть ее со всеми этими украшениями из хромированной стали – все только и говорили о ней… Ты, конечно же, знакома с нею, не отрицай.
Элина молча покачала головой.
– Это просто ужасно, как мало ты замечаешь из того, что происходит вокруг тебя, – рассмеялась Мария. – Ты ни капельки не изменилась! Могу поклясться, иной раз я уверена: на таких сборищах ты и меняне замечаешь, собственную мать. Ты смотришь сквозь меня. От этого мурашки идут по коже. Случалось, я улыбалась тебе, а ты, видимо, не замечала. Это было бы забавно, если бы не было так страшно… Право же, Элина, на днях у Адлеров ты выглядела точно сомнамбула, как если бы ты… ну, мне не хочется произносить это слово…
– Что, ты была там? Я тебя не видела.
– Да, я была там, и я видела тебя. Ястаралась всех видеть – этого требует вежливость… Вот зачем ты сейчас ковыряешь ручку кресла? Раньше ты никогда так не нервничала… ты же портишь полировку… Посмотри на меня, милочка. Почему у тебя такой странный взгляд?
Элина испуганно подняла на нее глаза.
– Тебе надо больше спать. Я-то думала, что брак успокоит тебя – ты ведь шла прямиком к беде… слишком ты была всегда красива, чтобы быть счастливой, и как же тебе повезло, что такой человек, как Марвин Хоу, стал твоим мужем. Тебе необходим такой человек, кто-то очень сильный и умный и… Мужчины не пристают к тебе, Элина? Я заметила в тот вечер, как Барни Адлер лип к тебе и этот отвратительный Уилл Данбар, этот, как его там, изобретатель, с которым судятся все эти вдовы в Сагино!.. Можешь не сомневаться, Марвин это тоже заметил, он ничего не упускает из виду. Никогда не поощряй этих мужчин – скажешь что-нибудь не то, милочка, а они тут же и распалятся, и жены у них такие старые… Боже мой, Элина, чуть не забыла! У меня же для тебя удивительная новость, а я чуть не забыла тебе сказать… Я помолвлена и собираюсь замуж.
– Что – замуж?.. Помолвлена и собираешься замуж?
Мария рассмеялась при виде удивленного лица дочери.
Она повернула к ней фотографию в рамке – мужчина лет шестидесяти, тонкое, красивое лицо с очень светлыми водянистыми глазами, жесткие, словно перетравленные краской, волосы аккуратно расчесаны на пробор.
– Его зовут Найгел Сток. Он живет в Лондоне, Элина, он англичанин, чудесный человек, с которым у меня много общих интересов… Он судостроитель, удивительно, да? Почему-то я не думала, что в мире еще есть люди, которые занимаются судостроением. Он человек очень преуспевающий, тебе он понравится, когда мы соберемся все вместе.
Дату свадьбы мы еще не назначили, но я заранее поставлю тебя в известность. Ну, как, удивлена?
– Да, удивлена, очень удивлена, – сказала Элина, пристально глядя на фотографию. – Я и понятия не имела, что…
– Ты, наверное, считаешь диковатым то, что твоя мать в таком возрасте влюбилась и решила выйти замуж, – со смехом заметила Мария.
– О нет, я очень рада за тебя… я… – медленно произнесла Элина. Она разглядывала фотографию. Потом сказала: – Знаешь, мама, он выглядит… Он похож на моего отца. Он в точности похож на моего отца.
– На кого?
– На моего отца. Твоего мужа.
Мария взяла у дочери из рук фотографию и уставилась на нее.
Минуту спустя, сердито насупившись, она отрицательно покачала головой.
– Нет, ничего подобного. Никакого сходства ни с ним… ни с кем бы то ни было вообще… Он, мистер Сток, ведь англичанин, чистокровный англосакс. Да и вообще, Элина, ты не можешь помнить, как выглядел твой отец: я сама его не помню.
– А я его помню, – стояла на своем Элина.
– Ну как ты можешь его помнить?
– Я все помню, – сказала Элина.
– Элина, ты сегодня так странно себя ведешь… Я даже думаю, ты ли это? Ты же просто не можешь помнить, как выглядел твой отец, если с тех пор прошло столько лет.
– Я помню снимок в газете того человека, который выиграл в Ирландский тотализатор, – сказала Элина, – и… а ты еще была очень расстроена. Ты показала мне на того, который на снимке стоял рядом с выигравшим, и сказала, что он похож на моего отца, разве не помнишь? Ты тогда была очень расстроена, и тот человек в газете, – а это был снимок, сделанный в баре, где стояло несколько мужчин, – этот человек выглядел в точности как мистер Сток…
Мария зло рассмеялась.
– Твой отец никогда в жизни не играл в Ирландский тотализатор! Этому психу вообще не везло и… и… У нас с тобой получается какой-то неприятный разговор…
– Мне очень жаль, – сказал Элина.
– Судя по твоему виду, этого не скажешь.
– Извини, мне очень жаль, – повторила Элина.
Минута напряженного молчания, и обе улыбнулись. Мария, вдохнув с облегчением, словно кризис миновал, рассмеялась и легонько хлопнула в ладоши.
– Ну вот!.. Так ты пожелаешь мне счастья, милочка? Чтоб этот брак был более удачным, чем первый?
– Да, – сказала Элина.
Мария вдруг потянулась через стол и завладела рукой Элины. Крепко сжала ее.
– Обещаешь приехать на мою свадьбу, Элина?.. С Марвином? Ты не отвернешься от меня, нет?
– Конечно, нет, – тепло сказала Элина.
– И не станешь распространять про меня всякие странные, отвратительные небылицы, нет?
– Нет, – сказала Элина.
– Потому что, ну, какой прок что-то выдумывать или даже вспоминать? Если углубляться в прошлое, как это делают историки, – я имею в виду профессиональные историки, – можно ведь постараться и подправить его. А иначе к чему в него углубляться?
Элине не пришло в голову, как на это ответить.
В тот же день, попозже, Джек позвонил ей. Он сказал, что едет в Ист-Лэнсинг по делу и хочет, чтобы она поехала с ним.
Элина изумилась.
– Я что-то не понимаю, – сказала она.
– Я хочу поговорить с тобой, – сказал он. – И потом я не хочу ехать один: я чувствую себя неуверенно и боюсь, как бы не произошло аварии.
– Но, Джек…
Оба замолчали. Элина лихорадочно думала, пытаясь представить себе, что случилось, чего он хочет.
– Я должен быть там по одному делу об апелляции, и мне б хотелось, чтобы ты поехала со мной – просто поехала, – сказал он. – Хорошо?
– Но я не могу… я не думаю, чтобы я…
– Можешь быть готова через полчаса?
– Я не могу с тобой поехать, – сказала Элина.
– Почему не можешь?
– Потому что я… Джек, я не могу. Не могу.
– Я это запомню, – сказал Джек.
И повесил трубку.
Больница была шумная и старомодная, и Доу лежал один в палате только потому, что его сосед – пожилой мужчина – умер накануне. Кровать после старика была поставлена стоймя, матрац свернут; марлевая ширма по – прежнему отгораживала Доу от этой половины комнаты. Правда, его кровать стояла далеко от окна, и он не пытался смотреть в ту сторону.
Вблизи он выглядел моложе своих лет. Лицо его, казалось, сплошь состояло из углов, впадин и срезов; глаза были огромные, запавшие. Ему было двадцать семь лет, а Элине он показался не старше двадцати, несмотря на бритую голову и суровый, аскетический вид, который придавали ему белые бинты и белое постельное белье. Он улыбался Элине, усиленно моргая, словно ему слепило глаза. На Джека Доу, казалось, едва обращал внимание, хотя беседовал с ним именно Джек, и это начало Джека раздражать.
– Слушать наше дело будет человек по имени Куто, который этой весной некоторое время председательствует в уголовном суде, – говорил Джек. – … его прошлая деятельность в уголовном суде представляется мне довольно пристойной, так что, думаю, все сойдет у нас хорошо. Вы меня слушаете? Во всяком случае, мы хоть не попадаем в лапы Макинтайра или Фокса. Куто – человек умный и не слишком старый.
Элине казалось, что голос ее любимого звучит слишком громко и как-то слишком официально для этой комнаты, а тем более для этого угла. Доу вежливо кивнул, словно все это не имело для него большого значения.
– Так вот… если мы заблаговременно спланируем, как организовать вашу защиту, если вы согласитесь выработать со мной заранее хорошее, разумное объяснение того, как все произошло, а также чтобы вы рассказали о себе, совсем немного… я думаю, этот судья отнесется к вам сочувственно, и, думаю, он сумеет оказать воздействие на присяжных, потому что он неплохо вел дела по защите гражданских прав… и одно дело в шестьдесят втором году, когда обвиняемый воспользовался Первой поправкой, а мой знакомый защищал его. Ну, так что вы не это скажете?
– Отлично, – сказал Доу, глядя на Джека и усиленно моргая.
– Как вы сегодня себя чувствуете?
– О, хорошо, очень хорошо.
Он застенчиво улыбнулся. Руки его взметнулись к голове, словно он хотел отбросить волосы с лица – но волос у него не было. Элина подумала – как странно, что этот человек, который всего на год моложе ее, выглядит, однако, намного моложе, совсем как ребенок. Она не могла даже думать о нем, как о взрослом мужчине.
– Как только зрение у вас наладится и голова перестанет болеть от чтения, я дам вам посмотреть некоторые материалы, – сказал Джек. – К концу недели я начну приносить много бумаг. Теперь насчет одного из ваших свидетелей – этого преподавателя истории искусств из Мичиганского университета – я навел о нем справки, он был задержан полицией в шестьдесят восьмом году: люди шерифа арестовали его в Энн-Арборе за то, что он мешал движению пешеходов… так что… дело-то в общем довольно невинное, но я не уверен, что стоит рисковать, выставляя его в качестве свидетеля… потому что, честно говоря, этот человек не произведет нужного печатления на присяжных – на меня, к примеру, он такого впечатления не произвел…
Доу дернул плечом.
– А от моего отца есть какие-нибудь вести?
– Что? Нет.
Лицо Доу нервно задергалось, словно в тике.
– Что ж, – немного спустя сказал он, – пошлите ему счет, увидим, что будет. Кто-то, кажется, говорит, что день здесь стоит сто долларов?..
– Триста, – сухо поправил его Джек. И, помолчав, продолжал: – Так этого человека я вычеркиваю из списка. А теперь постарайтесь внимательно меня слушать… Я считаю, что…
– Из какого списка? Кого вы вычеркиваете?
– Этого Мартино. Мне он не нравится.
Доу так долго смотрел на Джека, что Элина почувствовала: это молчание, это его особое, прощупывающее молчание становится опасным; она почувствовала, что Джек сейчас может взорвать его – к примеру, протянет руку и ребром ладони изо всей силы ударит Доу по лицу. Но, выждав несколько секунд, Джек неуверенно спросил:
– Вам больно?
– Больно?.. Нет, боль где-то тут, – сказал Доу. И медленно провел рукой в воздухе примерно на расстоянии фута от своей головы. – Меня ведь накачали наркотиками. Пришлось накачать, так что теперь боль существует, но как бы сама по себе. Я боюсь стать кем-то другим – я ведь не верю в наркотики… и … и я… – Мысли у него, казалось, смешались. Он потянулся было к Джеку, словно хотел дотронуться до него. Попытался взять Джека за руку, но Джек, вздрогнув, отодвинулся. – Мистер Моррисси, я знаю, насколько вы считаете все это важным, и я уважаю вас за это, но я… я не могу позволить, чтобы вы вместе со мной отрешились от действительности. Этого я не могу допустить. Я вынужден сражаться за то, чтобы иметь право чувствовать свое тело – я вынужден спорить с сестрами, чтобы они не давали мне наркотиков, но они меня не слушают, – я вынужден спорить с вами, с вами, что куда важнее, мистер Моррисси: я не могу позволить, чтобы вы отрешились от действительности вместе со мной.








