Текст книги "Жена султана"
Автор книги: Джейн Джонсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
11
В моей комнатке все по-прежнему – как и обещал бен Хаду. Старое одеяло ровно расстелено на узком диване; молитвенный коврик лежит посреди комнаты, а подставка для письма стоит на деревянном сундуке, возле курильницы. В подсвечнике новая свеча. Я снимаю все с сундука и открываю его – внутри бережно сложена моя одежда; но Книги ложа не видать. Должно быть, племянник Абдельазиза ее куда-то унес. Зачем, гадаю я; и кого мне придется просить, чтобы ее вернули мне. Надеюсь, не самого визиря.
Я выхожу во дворик и осматриваюсь в сумерках. Здесь ничего не изменилось, вот только от тепла после дождей зелень стала пышнее, и гибискус выбросил больше цветов – радостных алых труб, возглашающих о безразличии к тяготам людского мира. Обычно при виде их на душе у меня становится легче, но сегодня они меня печалят.
– Нус-Нус?
Я оборачиваюсь и вижу абида, одного из мальчиков-невольников султана. Он глядит на меня и широко улыбается.
– Ты вернулся! А мы думали, ты умер. Самир нас уверял, что умер.
– Вот как? И почему, любопытно.
Мальчик мнется. Думаю, он знает больше, чем говорит. Я опускаю глаза и вижу, что в руках у него Книга ложа.
– Какое облегчение – я гадал, куда она подевалась.
Кажется, жизнь понемногу возвращается в свое обычное русло. Я забираю книгу. Старая кожа на ощупь утешительно тепла; вес и размеры книги мне знакомы, как мои собственные. Я было собираюсь пересечь комнату, прижимая книгу к груди, когда абид говорит:
– Ты нужен. Султан тебя спрашивал.
Я наклоняюсь и укладываю драгоценную книгу в сундук, на место.
– Что ты делаешь?
– Убираю книгу для сохранности.
– Не надо! Возьми ее с собой.
– Сейчас? – глупо спрашиваю я.
– Сейчас!
– Нужно внести исправления?
Я решаю, что Самир Рафик наделал в ней ошибок, и это ускорило его смещение…
– Его Величество сейчас с женщиной.
Близится пятая молитва. Султан никогда не пропустит салят Иша ради того, чтобы лечь с женщиной: он – человек пылкий в благочестии, неукоснительно соблюдающий должные обряды. Возможно, абид недопонял.
– Еще слишком рано.
– Ты должен еще и перевести. Белая женщина не понимает его приказов. Ты нужен, чтобы переводить – чтобы она делала, что ей велят, а потом внести запись в Книгу ложа.
Сердце мое останавливается, потом пускается вскачь. Впрочем, чего я ждал?
Войдя в личные покои султана, я застаю его раздетым до длинной нижней рубахи из хлопка. Он мерит комнату шагами, звеня от ярости и неудовлетворения; но у него хотя бы нет в руках оружия.
– Повелитель! – я осторожно кладу Книгу ложа и падаю ниц на шелковый ковер.
– Вставай, Нус-Нус, – нетерпеливо говорит султан и тянет меня за руку. – Скажи этой глупой женщине, чтобы раздевалась!
Я поднимаюсь на ноги. Элис сидит, забившись в угол дивана, прикрывает руками грудь. Лоскуты шелкового кафтана – чистого, цвета розы, сменившего запачканный бирюзовый – свисают с ее плеч, как клочья содранной кожи. Она не поднимает взгляд, когда я подхожу ближе.
Я видел здесь столько нежданного насилия, стал свидетелем стольких внезапных смертей, увечий и ранений; при мне сотни лишились девственности, были соблазнены и, скажем прямо, изнасилованы, что меня бы не должна задевать еще одна подобная история; но, похоже, все иначе.
– Элис.
Она поднимает на меня глаза.
– Прости, из-за меня столько беспокойства, – говорит она.
– Элис, не надо больше его гневить. Пусть сделает, что ему нужно – так все это быстрее закончится, – слова эти кажутся мне чудовищными, пока я их выговариваю. – Сними одежду, Элис.
Очень долгий миг она смотрит мне в глаза. Я не знаю, что вижу в этих синих глубинах. Обвинение? Разочарование? Злость? Она не сводит с меня твердого взора, пока сбрасывает с плеч остатки кафтана. Под ним ничего нет. Взгляд мой прикован к ее глазам, но боковым зрением я вижу каждую пядь ее обнаженной кожи, изящество ключиц, тонкие руки и полную грудь.
Исмаил отталкивает меня.
– Хватит глазеть, мальчик. Я тебя не виню – хороша, да? Худовата на мой вкус, но все равно хороша.
Готов поклясться, у него полон рот слюны.
В озаренном свечами воздухе дрожит голос муэдзина, призывающего правоверных на пятую молитву, и султан колеблется. Он на какое-то время закрывает глаза, я вижу, как шевелятся его губы, шепча: «Прости меня, о Милосердный». Потом он одним резким движением стаскивает рубаху через голову и остается нагишом. Я отвожу глаза; поздно, я уже увидел больше, чем хотел бы.
Не то чтобы я прежде не видел его императорское величество голым: я тысячу раз прислуживал ему в хамаме. Я мыл ему спину, втирал мазь в руки и ноги после охоты. Он жилистый, наш повелитель – жилистый и поджарый. Мышцы у него как узловатое дерево: в схватке один на один я бы мог сломать его пополам. Но он излучает власть, малейшее его движение исполнено власти, словно он рожден, чтобы царствовать, хотя править он стал всего пять лет назад. От ощущения этого невозможно избавиться, даже когда султан спокоен; когда он возбужден, оно подавляет.
– Ступай за ширму, Нус-Нус, и вели женщине, чтобы шла на кровать.
Я иду через комнату, беру Книгу ложа и занимаю место за резной перегородкой кедрового дерева, чувствуя на себе взгляд Элис. Глаза ее прикованы к моему лицу даже сквозь резьбу. Голос мой дрожит, когда я произношу:
– Пожалуйста, иди на кровать, Элис.
Она молча поднимается, позволяя разорванному кафтану лечь волной у своих ног. Она должна бы выглядеть уязвимой, побежденной – но ее достоинство подобно доспеху. Вот она поворачивается ко мне, словно предлагая себя, и я понимаю, что не могу отвести глаз, даже моргнуть не могу. Кажется, время замерло, и сердце мое застыло между двумя ударами.
– Вели, чтобы шла на кровать, будь она проклята! – взлаивает Исмаил, рассеивая чары. – На колени.
С отступницами-христианками он часто поступает именно так: велит им подставиться сзади, как животному для случки, чтобы в соитии не было ничего человеческого. Так он их уничижает; дает понять, что те, кто обратился под давлением или из личной выгоды, в его глазах куда ниже тех, кто рожден в исламе. Таково еще одно странное противоречие его натуры: он сам принуждает их к отступничеству, но ценит силу их убеждения. Я видел, как он проливал искренние слезы о женщинах, что предпочли мученичество отступничеству.
Я, запинаясь, перевожу распоряжения султана, и вижу, как Элис вздрагивает.
– Элис, мне так жаль…, – начинаю я, но она останавливает меня взглядом.
– Все пройдет. Я стану молиться о сыне, о хорошем, крепком, здоровом мальчике.
Она устраивается на белой простыне, разложенной на кровати, лицом ко мне. Когда султан входит в нее, без нежностей, лицо ее искажается, но она справляется с собой. Я перевожу его указания, и она совершает требуемые действия, так, словно ее просят передвинуть стул или открыть ящик комода.
Я надеюсь, что ради всех нас соитие будет кратким, и Исмаил вскоре издает рычание, откинув голову – каждый мускул его напряжен от похоти. Все это время глаза Элис прикованы к моим, и я понимаю: я – ее убежище, область покоя, куда бежит ее дух, пока тело ее подвергается поруганию. Между нами словно натянута раскаленная проволока: я чувствую ее боль как свою, глубоко в животе, каждая жилка во мне бьется от сострадания.
А потом внезапно, смущенный и сбитый с толку, я ощущаю, как плоть моя набухает и твердеет. Явление это так поразительно, что я отвожу глаза и смотрю вниз. Джеллаба моя натянута самым недвусмысленным образом. Что за нечестивые чары? В меня вселился демон? Или мощь султана так несравненна, что передалась и мне? Но я видел сотни – тысячу! – его соитий и прежде не чувствовал ничего, кроме отвращения и равнодушной скуки. Должно быть, случилось чудо! Я едва не издаю ликующий клич; но тут меня охватывает глубочайший стыд. Неужели я так извращен, что могу ожить только ценой унижения и боли другого человеческого существа? Возбуждение спадает так же быстро, как поднялось, и когда я заставляю себя снова поднять глаза, султан уже завершил начатое, а Элис отвернулась от нас обоих, замотавшись в простыню, запятнанную кровью.
Сделав свое дело, Исмаил набрасывает богато вышитый халат и, быстро подойдя к дверям, кричит, чтобы женщины забрали свою товарку. Они вбегают толпой, воркуют над окровавленной простыней, – им так положено (теперь они помчатся обратно в гарем и объявят о чистоте англичанки и мощи султана, чтобы не было сомнений в отцовстве любого возможного отпрыска), покрывают Элис диковинным одеянием, предназначенным для тех, кого лишает девства монарх, и уводят ее прочь.
Я смотрю ей вслед, но она не оборачивается.
Она пережила худшее; теперь важно лишь терпение. Но ничего утешительного в этой холодной мысли нет. Я чувствую опустошение, безнадежность – ужас. Так, внезапно осознаю я, было, когда мне случалось переспать с одной из венецианских шлюх. В то время я не признавался себе в этом, а после не возвращался к тем воспоминаниям, но соития без любви оставляли по себе изрядную долю стыда. И теперь я чувствую себя так, словно я, а не султан, воспользовался Элис и отбросил ее.
– Нус-Нус!
Повелительный голос рассеивает мои раздумья. Я взвиваюсь в такой панике, что роняю Книгу ложа и, нагнувшись, чтобы поднять ее, с грохотом опрокидываю резную ширму. Мы с султаном долго смотрим друг на друга – два человека, явленных друг другу как люди, и только. Потом мгновение уходит, возвращается страх, и я гадаю, ощутит ли Исмаил мое прегрешение, но он лишь улыбается. Лицо у него рассеянное, мечтательное.
– Она великолепна, эта англичанка.
– Элис.
– Так ее звали?
– Да, повелитель. Элис. Элис Суонн.
И внезапно, словно воспоминание соткалось из воздуха, я понимаю, где в последний раз слышал это английское слово. У Шекспира в «Отелло». Я помню слова, но не то, по какому поводу они сказаны. Доктор Льюис учил меня английскому, читая со мной свое драгоценное фолио, пятидесятилетней давности, истрепавшееся от любовного перечитывания. Слова эти – из пьесы о мавританском короле и белой женщине, которую он взял в жены. Губы мои вздрагивают.
– Чему ты улыбаешься?
Едва ли стоит рассказывать об источнике. Вместо этого я пытаюсь пояснить значение слова, но не могу вспомнить, как птица называется по-арабски. Приходится прибегнуть к пантомиме: я рисую рукой в воздухе изогнутую линию, и рука султана повторяет изгиб изящной птичьей шеи.
– Аль-Уез Абайад. Белый лебедь. Так я и стану ее звать.
Писец из Самира никудышный, это уже понятно. Его записи в Книге ложа сделаны скверным почерком, в них много исправлений и помарок. На чистой странице, не тронутой его неуклюжей рукой, я пишу:
День соединения третьей недели Раби ас-сани.
Элис Суонн. Обращенная пленница-англичанка, двадцати девяти лет от роду. Девственница. Дар Его Величеству от сиди Касима бен Хамида бен Мусса Диба.
Рука моя дрожит, когда я делаю запись, ум в смятении. Есть жестокая насмешка в том, что ведение этой летописи похоти и мощи поручено евнуху, правда? Еще больнее то, что этот евнух недавно был целым и уже вкусил наслаждений, таящихся между бедер женщины. Зачал ли я хоть раз ребенка? Боюсь, я нигде не задерживался достаточно, чтобы завести серьезную привязанность: мой хозяин редко оставался на одном месте дольше пары месяцев, он всегда был в пути, в поисках знания, заставивших нас объехать всю Северную Африку, Испанию и даже завернуть в Венецию. Ах, венецианские куртизанки, их мягкие белые руки, дразнящие наряды, едва не обнажавшие грудь, редкие духи, всеведущие взоры и неожиданные умения! С тех пор как меня урезали, я уклонялся от этих мыслей – мало есть вещей столь же бесполезных, как похоть для евнуха.
А потом появилась Элис Суонн.
Один звук ее имени у меня в уме пробуждает ту часть меня, которую я почитал давно умершей, и мне приходится подавлять прилив крови, стучащей в чреслах. Это совершенно против природы; и все же, все же, я не могу не думать – не избран ли я, чтобы принять некое чудо?
Желая отвлечься от безумных мыслей, я перелистываю книгу. Я всегда гордился тем, как тщательно и красиво веду записи. Большая часть сношений состоялась в Фесе, до того, как двор перебрался в Мекнес. Помню покои старого дворца, величественные и пышные, но мрачноватые, несмотря на высокие арки и богатое убранство. Они слишком много повидали: самая штукатурка стен словно пропиталась испарениями страдания. Я просматриваю записи и вспоминаю женщин, одну за другой: Наима и Хабиба, Фатима, Джамилля и Ясмин, Уарда, Аиша, Эптисам, Мария и Хама, многие – совсем еще дети. Некоторые плакали, когда он их брал, не понимая, чего от них ждут. Есть даже одна ранняя запись, в которой размазались чернила – я заплакал от сострадания к девочке. Я хочу найти ту запись. Никогда не забуду, какое лицо было у девочки, когда все случилось: зрачки ее походили скорее на дыры, чем на глаза, словно яростное соитие вытолкнуло ее душу из тела.
Я возвращаюсь к самому началу, потом листаю вперед, к настоящему – вся моя жизнь и жизнь женщин изложены в ежедневных скупых записях. Я хмурюсь. Где эта страница? Пока книга не попала в лапы Самира, она одна была не вполне чиста.
Я нахожу эмиру Зубиду, которая прекрасно знала, что делать: истинная маленькая соблазнительница с кожей цвета баклажана. Она родила султану двоих мальчиков; были шумные празднества. Разумеется, оба прожили недолго – появились на свет болезненными, а там, возможно, пособила Зидана. Почти все в то время рожали девочек; из мальчиков, похоже, никто не выжил. Кроме Зидана, разумеется, зеницы отцовского ока. Я переворачиваю страницу и обнаруживаю… не ту, что запачкана чувством и должна идти следом, а совершенно незнакомую страницу. Какое-то время я в замешательстве на нее смотрю. Пристально ее изучив, я понимаю: почерк не мой, хотя подделан очень неплохо – настолько неплохо, что, пожалуй, кроме меня, никто не уловил бы разницы. У разворота видна едва заметная линия, а внизу страницы – маленькая пометка. Я выношу книгу на угасающий свет во дворик, но мне не нужно подтверждение. Я знаю. Я просто знаю.
Страницу, очень умело ее изменив, вшили на другое место. Запись не лжет ни в чем, кроме даты: один сын, перепрыгнувший множество других сыновей, поставлен выше на лестнице наследников. Пешка, готовая к тому, чтобы игрок двинул ее вперед. Стык едва виден, так осторожно проделана работа: страница скорее вырвана, чем вырезана, уток и основа полотна соединены почти без шва. На это должно было уйти много времени. Возможно, недели три – поупражняться в моем почерке, переделать запись, перешить…
Они что, в самом деле думали, что я не замечу подделки? Впрочем, если бы все пошло по плану, я был бы уже мертв, получил бы гвоздь в голову или, прими я нечестивое предложение, был бы спрятан в безопасном месте, став заложником любых низменных прихотей великого визиря.
Я уже догадался, кто мой враг. Чего я не понимал, так это причины его поступков. Но теперь я, по крайней мере, знаю, что за игра идет и каковы ставки – а ставки высоки. Его участие в заговоре, призванном отстранить меня от службы, дорого ему обошлось. Он не обрадуется, что я ускользнул из его когтей и снова отвечаю за Книгу ложа. Интересно, как скоро ждать нового покушения на мою жизнь.
12
На следующий день я вновь приступаю к своим обязанностям, словно и не прерывался. Кажется, будто никакой истории с сиди Кабуром не было – все, как обещал бен Хаду. И все же мир изменил очертания – неужели я один это вижу?
Однако в тот день, во время обхода стройки, Абдельазиз искоса на меня поглядывает, когда полагает, что я занят записями. Случился выброс извести, четверо рабочих погибли; а один из огромных чанов с таделактом – штукатуркой, которую готовят из мраморной пыли и яичного белка, – загадочным образом треснул. Три месяца работы и двадцать тысяч яиц пропали даром. Исмаил весьма обеспокоен этим событием, он выпаливает распоряжения и раздает устрашающие обещания. Но я, несмотря на показное внимание к записям, ощущаю на себе взгляд визиря, словно на меня уставилось насекомое.
Когда я поднимаю глаза и застаю его врасплох, он отворачивается и вступает в оживленную беседу со старшим астрономом. Но выглядит он озадаченным, как будто уловил во мне перемену. Я напоминаю себе, что его должно было встревожить мое внезапное восстановление в должности. Что, интересно, сталось с его племянником? А еще я думаю об Элис. Здорова ли она? Хорошо ли к ней отнеслись женщины султана? Винит ли она меня за свое решение обратиться? Ненавидит ли за мое участие в своих бедах?
Мы направляемся к покоям Исмаила, когда подбегает служитель, сообщить, что во дворец прискакал один из наших генералов, весь в пыли – и срочно просит его принять. Мы находим его в комнате для приемов: он все еще грязен, с ним его люди, такие же неопрятные, при себе у них десяток больших мешков. Они подавляли восстание берберов в Рифе – и сопротивление было жестоким.
До последнего времени кампания шла неудачно, поскольку эти горцы – люди дикие и неукротимые, их независимый дух известен всем. Больше двух столетий ушло на то, чтобы убедить берберов перейти в ислам, говорят, что они до сих пор не вполне отказались от древнего язычества и тайком поклоняются богине. Говорят также, что они едят диких свиней, водящихся в их горах. Хотя те берберы, которых видел я, были людьми суровыми, почтенными, прозорливыми и умными – пусть и суеверными, верящими в колдовство и проклятия, и слишком уж гордыми и самовольными, чтобы склониться перед кем-то не из их племени. Исмаил их яростно ненавидит, их отказ признать его власть он воспринял как личное оскорбление. В конце концов, он – наместник Бога на земле, прямой потомок самого Пророка. Как смеют они не покоряться священной воле Аллаха?
В другое время Исмаил бы не потерпел такого непочтения и бесстыдства, – немытые – в одной с ним комнате! – но сейчас он жаждет узнать новости. Глаза его загораются.
– Покажите, что вы мне привезли! – требует он, пока ему кланяются. – Быстро! Без проволочек!
Я ожидаю военной добычи: золота и серебра, богатых тканей, сокровищ, взятых у поверженных вождей Рифа. Что ж, думаю, сам султан привез бы ровно то же: самое ценное, что у них есть. Все судорожно вздыхают, когда из первого мешка выкатываются головы – и отвратительно прыгают по мраморным полам. Здесь надо будет прибрать, думаю я. Головы совсем свежие, они все еще кровоточат и испускают прочие соки. Должно быть, пленников гнали почти всю дорогу сюда и зарубили лишь нынче утром. Я гадаю, как поведет себя султан, если поймет это – он, я уверен, предпочел бы собственноручно их казнить, и не быстро, нет. Но, похоже, значения это не имеет: султан уже стоит на четвереньках среди голов, не обращая внимания на грязь и мерзость, переворачивает каждую и с удовлетворением рассматривает, пока генерал перечисляет имена и названия племен.
– Отлично, – повторяет Исмаил, – отлично. Еще один враг Аллаха мертв.
Берберы, когда я в последний раз о них слышал, были такими же мусульманами, как мы все; но, судя по всему, нельзя быть правоверным мусульманином, если восстаешь против султана.
Меня вместе с несколькими невольниками отряжают собрать зловещие образцы и отнести их евреям, пока Исмаил осматривает лошадей и прочие трофеи, добытые солдатами. Меллаха, название еврейского квартала, происходит от арабского аль-маллах – «место соли». Именно поэтому мы сюда и пришли, поскольку только у богатых евреев квартала достаточно соли, чтобы сохранить эти напоминания о победе – чтобы они продержались подольше, когда Исмаил выставит их на городской стене, а не роняли куски предательской плоти на головы добрых жителей Мекнеса.
Евреев Мекнеса легко отличить в толпе: в городе мужчины по закону обязаны носить красные шапки и черные плащи, а ноги их должны быть босы; однако в своем районе (он недалеко от дворца, чтобы султану было легче добраться до еврейских денег) они одеваются как пожелают. Женщины расхаживают с открытыми лицами, они красивы и смелы; мужчины – умелые торговцы, за что их тут и держат, и по большей части неплохо ладят с марокканцами. При дворе тоже есть несколько евреев, здесь их больше уважают и меньше поносят, чем в других краях – хотя налогами султан их обкладывает немилосердно. Говорят, что без них Исмаил был бы как без рук: они оплачивают его армию и нововведения. Взамен им разрешено относительно спокойно зарабатывать и исповедовать свою веру.
Я отношу головы Даниэлю аль-Рибати, уважаемому купцу, у которого с десяток караванов в Сахаре – каждый размером с деревушку – и целый торговый флот, доставляющий товары, которые он привозит из пустыни: слоновую кость и соль; индиго, страусовые перья, золото и невольников, амбру и хлопок – в Европу, Левант и Константинополь. Аль-Рибати – смуглый коренастый мужчина в годах, наверное, ему около шестидесяти. Борода его ровно подстрижена, глаза голубые и яркие. У него повсюду знакомства, знают его как человека быстрого умом и вместе с тем честного, что в деловых кругах редкость. Говорят, что его состояние спрятано в пещерах под меллахой, и налогов он платит едва ли сотую долю от своего годового дохода, поскольку богат, как Крез или царица Савская.
Он извлекает из мешка одну голову и осматривает ее с важным видом. Предмет омерзительный, с шеи висят лоскуты, лицо рассечено ударом меча. Аль-Рибати цокает языком: дело обойдется недешево (ему, разумеется, не султану же), но препираться по поводу задания он не собирается – продолжительность его пребывания здесь зависит от готовности брать и отдавать. Хотя ему, вероятно, кажется, что это называется «отдавать и отдавать».
– Две недели, – коротко говорит он. – Возвращайся через две недели, они будут в самый раз.
Я выражаю сомнение в том, что Исмаил пожелает так долго ждать, пока будут готовы его трофеи, но Аль-Рибати смеется:
– Даже султан не может поторопить соль.
В тот вечер Исмаил берет на ложе дочь одного из поверженных вождей, хорошенькую девушку лет пятнадцати, с буйными бровями и шапкой черных волос. Когда ее приводят, она кажется вполне покорной, и меня отсылают от императорской особы, но не успеваю я сделать и нескольких шагов к своей комнате, как из покоев повелителя раздается рев, и я бросаюсь обратно. Страж, охраняющий дверь, пытается отнять у девушки нож. Как она умудрилась пронести его в спальню – не могу представить. Хотя вообще-то могу. Боже милосердный, что за решительное создание. Исмаил замечает меня и, смеясь, машет, чтобы я шел прочь.
– Беды не случилось, Нус-Нус, можешь идти.
Я с облегчением выскальзываю из покоев: во-первых, мне не придется присутствовать при соитии, которое, уверен, не будет приятным, во-вторых, она – не Элис. В Книге ложа я оставляю пустое место под имя берберской царевны, я его не разобрал. Я ложусь и засыпаю, как дитя, на всю ночь. А потом меня грубо пробуждают.
Даже не тряси меня мальчик за плечо, открыв глаза, я сразу понимаю: что-то не так. Свет, не тот свет. Он слишком ярок, даже для лета – первая молитва, должно быть, окончилась уже час назад, а то и больше.
Я рыком сажусь на постели.
– Султан?
Абид кивает, не в силах найти слова.
– Ему нехорошо. Просит тебя.
Я накидываю халат и бегу.
Исмаил лежит на диване, бледный. На лбу у него выступила испарина. Меня это тревожит: султан редко болеет, хотя частенько жалуется на мнимые хвори. И он никогда, ни разу не пропускал первую молитву.
– Приведи доктора Сальгадо, – говорит он едва ли не шепотом.
Доктор, испанец-отступник, спит, когда я к нему вхожу, и приходит в себя медленно. Лицо у него красное, глаза затуманены. Дыхание разит чесноком и гипокрасом. Когда я говорю, что султану срочно нужны его услуги, глаза у доктора выпучиваются от ужаса. Я бросаюсь в ближайший дворик и срываю для него горсть мяты, пока он одевается. По дороге в покои султана он жует листья, как животное, с открытым ртом, шумно дыша.
Исмаила эта хитрость не обманывает: он отшатывается от доктора и посылает меня привести вместо него Зидану. Даже хорошо, что султан слаб, а то голова Сальгадо могла бы отправиться в компанию к берберским.
Императрицу я нахожу в одном из дворов гарема. Она сидит на корточках, разглядывая внутренности цыпленка, а издали на нее с опаской смотрят ее женщины. Зидана поднимает глаза.
– Кто-то умрет! – радостно объявляет она.
Упирается руками в обширные бедра и поднимается. На парное мясо тут же слетаются мухи.
Мне для такого предсказания не нужны куриные потроха: тут каждый день кто-то умирает.
– Султан просит тебя. Он нездоров.
Зидана не спрашивает, что с ним – словно уже знает. Пока она собирается, я шарю взглядом вокруг, но Элис нигде не видно. Не пойму, что чувствовать: облегчение или разочарование; чувства мои напряжены, как у кошки, все слишком остро. Я не знаю, что сказал бы ей, даже если бы нашел. Но ее нет, и я начинаю беспокоиться, не случилось ли с ней чего-нибудь. Охваченный внезапным страхом, я обращаюсь к Лайле и спрашиваю, как ее здоровье – она отвечает игривой хорошенькой улыбкой и говорит, что здорова, но ей «немножко одиноко». Евнухи, бывает, дарят удовольствие женщинам гарема: люди изобретательны в поисках наслаждения – пальцы, языки, мужские достоинства из воска, камня, золота, даже иной раз овощи подходящей формы. Узнай султан, что творится у него под носом, его бы хватил удар; всем выгоднее, чтобы о таких вещах не болтали лишнего.
Лайла пытается залучить меня развлечь ее уже почти год. Думаю, больше из жажды недостижимого, волнующей кровь, чем из подлинной расположенности ко мне – но я улыбаюсь и отвечаю, что сочувствую ее беде, а потом расспрашиваю о разных любимицах гарема, о здоровье всех детей, чьи имена могу припомнить, и лишь после, прилежно выслушав перечень пустячных недомоганий и досад, осведомляюсь об Элис – обращенной англичанке, как я ее называю.
Лайла закатывает глаза.
– Она нас избегает. Так себя ведет – можно подумать, она монашка.
Исмаилу после прошлогодних набегов подарили двух монахинь, и они так упорно отвергали ислам и султана, что, когда их удушали, умерли с улыбкой на лицах, словно достигли вечного блаженства. Две девушки-ирландки, которых привезли вместе с Элис, ударились в такие рыдания при первой угрозе, что их отослали служанками во дворец в Фесе. Я почти готов пожелать такой судьбы и Белой Лебеди – но, по крайней мере, она все еще жива. Времени на расспросы больше нет, возвращается Зидана. Она подобающим образом одета, в руках у нее зелья и какие-то непонятные предметы.
Причина болезни Исмаила становится ясна, когда мы входим в его комнату: на теле султана, обнаженного до пояса, видны белесые следы укусов. И это не просто царапины, это – глубокие рваные раны, кожа вокруг них припухла и воспалена. Я невольно исполняюсь уважения к девочке-берберке: сперва нож, потом зубы и ногти.
– Следы страсти? – игриво спрашивает Зидана, и Исмаил на нее рычит.
– Бедный ягненочек, – причитает она, – злой волчонок тебя терзал, да?
Занятные отношения у этой императорской четы: она обращается с ним как с ребенком, а он почти не возмущается. Они до сих пор иногда проводят ночи вместе, даже спустя столько лет; в остальное время она помогает ему выбирать наложниц, отдавая предпочтение тем, кто может раздразнить его пресыщенный аппетит. Это тоже своего рода власть. Хотя, возможно, берберская царевна была слишком смелым шагом в неизведанное.
– Она дикарка! Варварка! Я ее задушу своими руками.
– Тише, ты растревожишь раны еще сильнее. Я сама все сделаю.
Она суетится над султаном, бормоча заклинания и поводя над ним руками по обычаю колдунов. В курильнице зажжены благовония, чтобы очистить воздух от заразы, которая еще может витать в комнате. Султану дают отвары из флаконов с зельями. Зидана роется в своих снадобьях, гремя браслетами, потом, выругавшись, зовет:
– Нус-Нус?
– Да, повелительница?
– Сбегай, принеси мне два клубня волчьего лука и немножко окопника; и чабрецовый мед – сам знаешь, где взять.
В тайном покое ничего не разглядишь. Я ищу сперва свечу, потом кремень, а потом то, за чем меня послали. Здесь столько всего, и никакого порядка. На поиски уходит вечность. Сначала я нахожу мед – такой густой и темный, что кажется черным. Он не для еды, этот мед. От него чудовищно воняет, хуже, чем у доктора Сальгадо изо рта. Потом волчий лук, а окопник я все еще не могу найти, когда кто-то произносит:
– Ты что здесь делаешь?
Я оборачиваюсь и вижу перед собой малютку Зидана. Глаза у него в полутьме горят, как у джинна.
– Твоя мать велела кое-что принести.
– Врешь! Это тайное место. Про него только я знаю.
Я развожу руками:
– Как видишь, это не совсем так.
– Называй меня «эмир» или «господин»!
– Господин.
– Я скажу, что я тебя тут видел.
– Хоть сейчас.
Он умолкает, переваривая это.
– За чем она тебя послала?
Я показываю ему мед и луковицы. Он, разумеется, понятия не имеет, что это за клубни: ему всего шесть, скоро семь, – но устраивает целое представление, рассматривая их, поднося к носу и обнюхивая.
– Они ядовитые?
– Не думаю.
– Ты много знаешь про яды?
– Немножко. Что тебе в том… господин?
Он пожимает плечами:
– Какой самый сильный?
– Твоя мать в этом разбирается лучше меня, спроси у нее.
Это ему не нравится. Он ходит за мной по пятам, пока я ищу окопник и в конце концов нахожу его в корзине с сушеными травами.
– Для кого это?
– Для твоего отца.
– Он заболел?
Его глаза вспыхивают. И, прежде чем я успеваю ответить, он выпаливает:
– Если он умрет, я буду императором, и все должны будут делать, что я скажу, или я велю отрубить им головы. Он умрет?
– Нет, не умрет.
– Дай ему яду, тогда умрет.
Я гляжу на мальчика в изумлении.
– Зидан, это измена! Если я ему расскажу, что ты говоришь, тебя выпорют, если не хуже.
– Ты не расскажешь, – уверенно говорит он.
– Почему это?
– Потому что если расскажешь, я тебя убью.
Он улыбается, и глаза его превращаются в два маленьких полумесяца.
– Или мама убьет. Если я попрошу маму, она тебя для меня убьет, запросто.
Он щелкает пальцами.
Я отказываюсь на это отвечать – у меня нет ответа. Страшась того, что могу натворить, я прохожу мимо него и взбегаю вверх по лестнице, к свету. Я оставил внизу горящую свечу – не слишком разумно оставлять огонь в закрытом помещении, полном сухих трав, да еще с шестилеткой; но я не могу ничего с собой поделать, мне хочется, чтобы все здесь сгорело и унесло Зидана с собой, яды, травы, чары – все. Мир станет только лучше.
Разговоры о смерти и отравлении выбили меня из колеи. Я быстро шагаю, глядя под ноги, и натыкаюсь на женщин, которые тащат за руки еще одну, не желающую участвовать в их играх. Вот Лайла, Наима, Фатима, Массуда, Салка. Они кружатся вокруг меня, хихикают, и мы с жертвой сталкиваемся нос к носу. Даже тут я не сразу ее узнаю, ее лицо выглядит незнакомым с этой темной раскраской. Сурьма и хна зачернили ее бледные брови, ресницы и губы, глаза у нее, как у египтянки.