Текст книги "Жена султана"
Автор книги: Джейн Джонсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
4
День соединения первой недели месяца Раби аль-авваль, 1087 Г. X.
Муэдзин начал первый призыв на молитву перед рассветом, напоминая мне, что лучше молиться, нежели спать. Как правило, я предпочитаю молитве сон, вот только прошлой ночью я не сомкнул глаз. С песком под веками, со свинцовой обреченностью в груди я скатываюсь с дивана, совершаю омовение, одеваюсь в лучшее пятничное платье и спешу к своему господину Исмаилу, чтобы сопровождать его в мечеть.
Только я выхожу из комнаты, двое мальчиков, прислуживающих султану, проносятся по коридору, едва не сбив меня с ног.
– Эй! – кричу я им в спины. – У вас глаз нет?
Абид оборачивается. Ему явно нехорошо.
– Его Величество ужасно не в духе, – предупреждает он и мчится прочь, словно за ним гонятся демоны.
В роскошные двустворчатые двери под аркой-подковой, ведущей в личные покои султана, я прохожу беспрепятственно – и тут же падаю ниц, касаясь лбом изразцов на полу. Только тогда я вижу, что не одинок в выражении почтения. По левую руку от меня тем же занят Биляль, страж дверей. Удивительное дело: во-первых, как страж дверей он должен бы сторожить двери, а не лежать тут на изразцах; во-вторых, он как-то странно на меня смотрит. Потом до меня доходит, отчего он так непривычно косит.
Тело Биляля распростерто недалеко от меня… и отдельно от головы, которая, как я теперь вижу, стоит торчком на обрубке шеи. Губы ее слегка приоткрыты, словно от удивления – разлука была внезапной.
– А, Нус-Нус, ты вовремя! Поднимайся, поможешь мне с тюрбаном. Понять не могу, куда запропастились эти дрянные мальчишки, только что были тут.
Исмаил кажется спокойным, даже веселым – хотя все кругом говорит об обратном. Я боязливо поднимаюсь, подобающим образом опустив взгляд, поскольку уже заметил, что Его Величество нынче утром облачился в халат цвета золотого подсолнуха, увы, испорченный теперь неприятным алым пятном. Желтый халат – это дурной знак. Очень дурной знак, особенно в сочетании с обезглавленным стражником.
Сказать Исмаилу про пятно? Он едва ли пожелал бы идти к молитве в одежде, оскверненной кровью; но кто знает, как он себя поведет, если я укажу ему на пятно, подразумевая тем самым, что он причастен к смерти бедного Биляля? И меньшие огрехи в манерах карались жестокой смертью. С другой стороны, позволь я ему выйти в запачканном халате, он рано или поздно заметит пятно и, вполне возможно, убьет меня за то, что я не исполнил своих обязанностей. Выбирать надо из двух зол, поэтому я сосредотачиваюсь на заматывании тюрбана, и, однако, не могу не поглядывать на все расползающуюся алую лужу и блестящий красный след на любимом клинке султана, украшенном серебряной чеканкой и словами Пророка: «Меч – ключ небес и ада». Уж для Биляля точно.
Когда с тюрбаном покончено, Исмаил закалывает его спереди крупной рубиновой булавкой, расправляет рукава и начинает разглаживать складки на полах халата. На мгновение, нахмурившись, замирает. Трогает пятно.
– Это еще откуда?
В голосе его звучит неподдельное удивление. Потом он поднимает взгляд и пристально на меня смотрит.
Его копье прислонено к стулу, а стену в двух шагах украшает с десяток мечей, кинжалы и скрещенные секиры – убить меня можно чем угодно, на выбор.
– Не знаю, повелитель, – шепотом произношу я.
– Что за незадача, – мягко говорит Исмаил. – Нельзя в таком виде идти в мечеть. Принеси мне, прошу, любой зеленый халат, Нус-Нус. Они в сандаловом сундуке. Да, зеленый сегодня будет в самый раз.
Вернувшись, я нахожу его в том же настроении – он смотрит в пространство, словно размышляет. Я распутываю тюрбан, снимаю с него шафрановый халат, помогаю надеть свежий зеленый и заново заматываю тюрбан. Потом омываю его руки розовой водой, вытираю – и сам мою руки.
– Прекрасно.
Он снова втыкает рубиновую булавку, кладет мне руку на плечо и стискивает его вроде бы из приязни.
– Ну что ж, Нус-Нус, пойдем помолимся.
Он лучезарно улыбается мне и идет к двери, аккуратно переступая через труп, словно это просто неудобный предмет мебели. В дверях он озирается по сторонам.
– Куда, во имя Аллаха, подевался Биляль?
Потом печально качает головой, удрученный таким небрежением, и идет к мечети.
Через час, когда мы возвращаемся, у двери стоит другой страж, а все следы Биляля тщательно убраны. Комната так спокойна, что невольно задаешься вопросом: да произошло ли здесь что-нибудь? Но пока я пробую завтрак повелителя, мелкие подробности бросаются мне в глаза, и я не могу не думать о своей собственной окровавленной одежде и испорченном Коране. Не говоря о злосчастных пробковых башмаках.
Исмаил, словно читая мои мысли, говорит:
– Принеси сокровище Сафавидов в библиотеку – теперь, когда перестал дождь, откладывать нет причин.
Я выхожу, пятясь и потупившись, и мысли мои в смятении.
Стоит мне войти в свою комнату, меня охватывает неодолимое ощущение, что здесь кто-то был, пока я отлучался. Я осматриваюсь, но на первый взгляд ничто не изменилось. Потом мои ноздри расширяются: слабый отзвук нероли и мускуса, аромата самой Зиданы, запретного для других. Неужели императрица лично побывала здесь? Трудно поверить, что самая могущественная, самая опасная женщина королевства посетила мою скромную комнату, пока я был на молитве с ее мужем. Я представляю, как она шарит по моим жалким пожиткам с хитрой ухмылкой, и передергиваюсь. Откидываю крышку деревянного сундука, почти ожидая найти там что-то зловещее; но там, аккуратно сложенный, лежит белый бурнус. Я вынимаю его и встряхиваю. Нет сомнения, это тот же плащ, что был на мне вчера, поскольку золотое шитье на капюшоне неподражаемо – но там, где его пятнала кровь травника, теперь сияющая чистота, он едва ли не лучше и ярче, чем был.
Под ним лежит Коран Савафидов, его позолоченный переплет нетронут. Я вынимаю его и прижимаю к груди. Благодарю Тебя, о, Милосердный, говорю я вслух, потом добавляю, подумав: «И тебя, госпожа моя Зидана, да пошлет Всемогущий тебе долгие годы и радость». Никогда еще я так яростно не верил в милость Аллаха, в его бесконечную мудрость и сострадание.
Я бросаю плащ обратно в сундук, сую сафавидский Коран под мышку и бегу в библиотеку.
В библиотеке талеб нараспев, усыпляюще, читает суру Луна, а мой повелитель Исмаил сидит на троне, инкрустированном золотом и перламутром, погруженный в поэтические ритмы священных слов. Когда я вхожу, его глаза останавливаются на том, что я несу. Он ждет, чтобы ученый дочитал суру, потом машет рукой, отпуская его. Я вижу, что талеб тоже смотрит на книгу, и знаю, что для него мучительно быть отосланным, не поглядев на это бесценное сокровище; знаю я и то, что воля Исмаила – лишить его этой возможности. Мой повелитель неоднозначно относится к ученым: он ценит их общество за отраженный свет, что они бросают на него, но не ценит их мнение, если оно противоречит его собственному. Он меняет талебов с изрядной быстротой, поскольку не вовремя произнесенные речи или нежеланные проповеди частенько приводят их в яму с берберийскими львами или ядовитыми змеями, или к падению головой вперед в колодец.
Когда ученый уходит, Исмаил протягивает руки. У него длинные, изящные кисти, пальцы тонкие, словно у женщины. Сложно поверить, что они этим утром начисто отсекли голову любимому стражу немалых размеров.
– Дай мне его, Нус-Нус. Хочу хорошенько рассмотреть книгу, которая так дорого обошлась казне.
Я кладу Коран в руки султану и смотрю, как его пальцы играют на изысканном узоре двойной каймы, как он поворачивает книгу то так, то этак, оценивая позолоту. Его суровое лицо смягчается, словно он коснулся головы драгоценного сына или груди любимой наложницы. Удивительно противоречивый он человек, наш повелитель: яростный и нежный, жестокий и снисходительный; воздержанный и чувственный. Я видел, как он кормит приблудного котенка молоком с пальца – пальца, который потом выдавил глаз оскорбившему султана слуге. Когда я слег с лихорадкой, он отнес меня в свою постель и сидел со мной, пока я не выздоровел, утирая мне пот полотенцами, смоченными розовой водой. Его тревога за меня была сильнее страха заразиться. Два дня спустя, когда я оправился, он швырнул мне в голову кувшин воды, потому что я не сразу подал стакан. Его природа заставляет подданных в равной мере любить его и бояться.
– Лучше и быть не может. Подлинная изысканность. Ты молодец, Нус-Нус, что принес его мне, и тебя ждет награда. О, теперь таких книг не делают.
Он открывает книгу, и я затаиваю дыхание. Тонкая резьба на переплете прежде гордо открывала бирюзовую шелковую подкладку, цвета промытого морем стекла; но теперь шелк – сумрачно розового оттенка, словно кровь, пропитавшая его, разбавилась, но не смылась. Когда султан открывает страницу там, где должна быть первая сура, сердце мое едва не останавливается.
– Прочитай мне Корову, Нус-Нус.
Губы его изгибаются в милостивой улыбке, от которой у меня мороз по коже.
Мне приходится читать по памяти, поскольку текст не имеет ничего общего со святыми словами, продиктованными Аллахом Пророку, наставляющими человека, как идти прямым путем во имя Его. Корова – длинная сура, одна из самых длинных в Коране. Ее первую учат наизусть дети мусульман. Но я рос не мусульманином и обратился в ислам уже взрослым, да и не по собственной воле. Все знают: чем старше становишься, тем труднее заучивать наизусть. К тому же одно дело – вспоминать что-то, когда тебя не отвлекают; но читать слова, которые ожидает услышать Исмаил, глядя на то, что написано на странице, это совсем другое. Каллиграфия безупречна, но вот содержание… Глаза мои расширяются от изумления, пока я тщательно выговариваю: «Это Писание, в котором нет сомнения, является верным руководством для богобоязненных, которые веруют в сокровенное, совершают намаз…» Взгляд мой скользит по дальнейшим строчкам, и я едва не давлюсь. Там что-то о том, что уродливую женщину, или язычницу, лучше брать сзади, чтобы не видеть ее лица… Я отчаянно пытаюсь не дать образу, возникшему у меня в уме, запятнать священные слова Корана. «На глазах у них – покрывало. Им уготованы великие мучения…»
Зидана это нарочно сделала? Взяла самые нечестивые слова, какие нашлись, и заменила ими испорченные страницы? Может быть, так она мстит мне за то, что я не выполнил ее приказ, или своему мужу, который гордится своим возвышенным благочестием, или всему миру, что заточил ее в этой роскошной клетке? Как бы то ни было, я уверен, что сейчас она, сидя у себя в покоях, смеется своей богохульной шутке над нами.
Мокрый от испарины, я запинаюсь, делаю ошибку за ошибкой, пока не дохожу до слов: «Им уготованы мучительные тра… страдания за то, что они лгали», – на которых Исмаил хлопает в ладоши, останавливая меня.
– Что с тобой, Нус-Нус? Ты всегда так чудесно читаешь: за твой сладкозвучный голос я тебя отчасти и держу при себе.
Он делает паузу, чтобы я осознал угрозу в его словах.
– Должно быть, ценность книги лишает тебя самообладания; помни, не тебе за нее платить! Кстати. Сбегай-ка за Абдельазизом, чтобы я обговорил с ним сумму, которая причитается книготорговцу.
Я застаю великого визиря за вторым завтраком в его личном дворце в стенах Дар-Кбиры. Серебряные подносы, стоящие на низких столиках, ломятся от холодного мяса, оливок, хлеба, сыра и затейливых сладостей. Сам Абдельазиз возлежит на груде шелковых подушек, и ему прислуживают почти голые мальчики-рабы, которым не больше двенадцати-тринадцати лет, несмотря на их тугие мускулы и сияющую кожу цвета черного дерева. Стены сверкают от золотого порошка, захваченного во дворцах правителей империи Сонгай, золото и ляпис-лазурь мерцают на куполе, изукрашенном звездами. Я задумываюсь, как получилось, что его покои отделаны так богато, когда остальной дворец еще только строится. Потом напоминаю себе, у кого ключи от сокровищницы.
– Нус-Нус, как приятно видеть тебя в моих скромных покоях. Проходи, садись со мной рядом. Угощайся, миндальное печенье превосходно.
Он машет мне унизанной кольцами рукой, похлопывает по подушкам рядом с собой и смотрит взглядом василиска.
Я кланяюсь.
– Султан просит тебя прийти.
– Дело, конечно же, может подождать, пока я закончу завтракать.
Я молчу. Мы оба знаем, что Исмаил не «просит».
Абдельазиз гримасничает, потом сгребает горсть печенья и заталкивает себе в рот. Неопрятно жует, на его бороду сыплется дождь липких от меда крошек. Потом он ворча поднимается и отталкивает руку мальчика-нубийца, потянувшегося отряхнуть его халат.
– Нахальный щенок! Велю тебя выпороть, когда вернусь.
Слова эти сказаны походя, но взгляд хаджиба тверд.
Я вижу, как мальчик поднимает на него озадаченные глаза, и догадываюсь, что он новенький, по-арабски знает плохо. Второй понимает достаточно. У него испуганный вид, и недаром его руки и плечи покрыты белыми рубцами. Он оттаскивает другого мальчика в сторону, и, когда мы выходим, я слышу, как он говорит с ним на их родном языке. Я кое-что разбираю:
– Он жестокий… Ему нравится делать больно, видеть боль. Не давай ему повода…
Во мне что-то ломается. Я вспоминаю пустые темные глаза, следившие за моей болью, наслаждавшиеся ею.
– Ну что, Нус-Нус, – вторгается в мои мысли великий визирь, когда мы идем по анфиладе арок. – Подумал ли ты над моим предложением?
Чтобы выжить здесь, я научился надевать «другое лицо», как маску кпонунгу, которую вечность назад надевал на обряд Поро в своем племени. И я говорю себе: «Я – не я, я другой». Маска улыбается.
– Я польщен, сиди, но, боюсь, Его Величество будет недоволен.
– Его «величеству» незачем знать, – он меня передразнивает.
– Султан все видит.
Абдельазиз фыркает:
– Ты хочешь сказать, его соглядатаи видят. Ищейки вроде Медника.
Он машет рукой, словно отгоняет муху.
Медник. Это он про каида бен Хаду Аль-Аттара. Они друг друга не любят. Мы приближаемся к покоям императора, и я не хочу, чтобы Исмаил услышал хоть часть нашего разговора. Похоже, и великий визирь этого не хочет – он хватает меня за плечо и давит пальцами, чутьем находя самые болезненные точки. Я холодно смотрю на него сверху вниз, держа «другое лицо». Я – не я.
– Не становись моим врагом, Нус-Нус. Это неумно.
Он и так мой враг. Я кланяюсь.
– Я твой покорный слуга, господин; но прежде всего я – слуга Его Величества.
– Исмаил – собака на сене.
Я слышал от невольников пословицу: что случилось в пустыне, остается в пустыне. Мы все стараемся начать жизнь заново и вернуть себе самоуважение. Но как забыть то, что сделал со мной Абдельазиз? Пальцы мои словно превращаются в когти.
– Никому не надо знать.
Василиск улыбается:
– Знать о чем?
Исмаил ходит бесшумно: ему нравится заставать людей врасплох, и у себя, в безопасности, он часто гуляет один, босиком. Мы с хаджибом тут же падаем ниц. Внизу, у самой земли, ноздри мои наполняет похожий на благовоние аромат свежераспиленного дерева.
– Да встань ты, – Исмаил толкает визиря босой ногой. – Я тебе кое-что покажу. Редчайшее сокровище.
О, небо. Книга. Я почти забыл о ней. Бог мой, Абдельазиз увидит, что у нее под обложкой, сразу распознает обман, и, поскольку достаточно хитер, чтобы придержать язык, пока ему не будет выгодно, захватит мою судьбу в свои руки и будет делать со мной, что пожелает. Лучше умереть побыстрее.
Придумай что-нибудь, понукает меня разум, отвлеки его! Но у меня ни единой мысли.
Исмаил берет книгу, и я вижу, как загораются глаза Абдельазиза, когда он видит богатый переплет. Он жадно протягивает руки. Султан смотрит на него. Потом звучно опускает сафавидский Коран на голову визиря. Я различаю на его тюрбане тонкого хлопка след изукрашенной обложки – как печать на горячем воске. Хаджиб стонет и хватается за голову.
– И ты посмел явиться ко мне, перепачканный едой! – лютует Исмаил. – У тебя пальцы в меду, и крошки в бороде! Ты что, не чтишь ни меня, ни священный Коран?
И он снова и снова бьет визиря книгой, пока тот не валится на пол жалкой кучей.
– Помилуй, величайший, помилуй… Нус-Нус сказал, чтобы я шел быстрее, и я думал, что дело срочное…
Очередной удар не так силен, а следующий приходится по плечу визиря, словно Исмаил потерял к нему интерес. Султан делает шаг прочь, рассматривая, не пострадала ли книга, но она прочна, и тот, кто ее чинил, потрудился на славу.
– Уходи. Заплати книготорговцу, когда придет.
Султан отдает мне Коран.
– Поставь его на самую высокую полку, Нус-Нус – он осквернен.
Сколько правды в его словах, знал бы он!
Я приношу высокую библиотечную стремянку и ставлю сафавидский Коран между двумя другими древними томами, надеясь, что Исмаил не передумает и не захочет его достать.
Вернувшись, я застаю Исмаила на полу на коленях. Он обнимает хаджиба за плечи.
– Вставай-ка. Зачем ты лег? Ты не должен передо мной ползать, мы же с тобой все равно что братья, правда?
Абдельазиз с трудом поднимается. Глаза у него невидящие, на щеке кровь. Я с ужасом, не в силах отвести взгляд, смотрю, как султан концом кушака бережно утирает кровь с лица визиря.
– Вот так-то лучше, да?
– Да, о Величайший.
Визирю удается слабо улыбнуться.
– Ты уже видел волка?
Проклятье. Другие скорби вытеснили волка из моей памяти.
– Сию минуту иду, повелитель.
Волк выглядит едва живым. На макушке у него огромная кровавая шишка. Возле клетки стоят двое детей, у старшего в кулаке палка. Головы у обоих выбриты, только на темечке длинная косица, чтобы ангел мог поймать ребенка, если тот упадет. Правда, за такими детьми ангелы вряд ли присматривают. Тяжелые золотые кольца говорят о том, что эти мальчики – из бесчисленных маленьких эмиров Исмаила, которые бесстрашно гуляют по дворцу, не слушая никого. Я слишком хорошо знаю обоих: Зидан, старший сын императрицы, насквозь испорченный шестилетка; второй – почти младенец, Ахмед Золотой, подрастающее чудовище.
Я вздыхаю.
– Зидан, что ты тут делаешь?
Темные глаза старшего мальчика смотрят на меня с вызовом.
– Ничего. Даже если я захочу поиграть с волком, мне можно. Отец позволил.
– Уверен, отец не давал тебе позволения забить бедного зверя до смерти.
Он ухмыляется:
– Я только стукнул немножко.
Ахмед радостно смеется.
– Множко, множко!
– Не изображай передо мной паиньку, Зидан. Вспомни, за чем я тебя застал на прошлой неделе.
Я смотрю на него со значением. На прошлой неделе я поймал его возле конюшен с мальчиком-невольником постарше – он резал кошке когти, под корень. Невольник боролся с тошнотой: кошка поцарапала Зидана, и тот явно велел держать ее, а сам стал орудовать кинжалом. Я отчитал обоих и отвесил мальчишке-невольнику подзатыльник – ударил сильнее, чем хотел, слишком уж хотелось побить Зидана, но я не отважился. Он злопамятен, как мать; и, как отец, наслаждается правом лишить человека конечности или жизни. А кошка все равно умерла. Я сам ее похоронил.
– Если расскажешь, я велю тебя убить. – Он постукивает палкой по ноге. На ткани его камис остаются кровавые пятна. – Я тебя и так могу убить, Половинник.
– Твой отец дорожит своими кошками, а в Коране сказано, что того, кто их мучает, самого будут мучить в аду, – напоминаю я.
– Про волков там не говорится, – отвечает он, показывая мне зубы, уже гниющие от сладостей, которые он у всех требует.
К счастью, появляется смотритель зверинца. Вид у него напуганный, что понятно. Найдя, на ком сорвать злость, я кричу на него:
– Что с волком?
Он пожимает плечами:
– Он бросился на принца Зидана, когда я сажал его в клетку. Казалось, глотку ему перегрызет, но маленький эмир повел себя очень храбро.
Заведомая ложь: бедный зверь едва ли смог бы сейчас перегрызть глотку даже цыпленку, да и бил его Зидан явно сквозь прутья клетки. Зидан разражается смехом и бежит прочь, таща за руку младшего брата. Он уверен, что неуязвим.
Я бросаю гневный взгляд на смотрителя зверинца:
– Если волк не будет ходить и рычать к полуночи, ты пожалеешь, что он не перегрыз глотку тебе.
Ругать его за Зидана смысла нет, мы оба это понимаем. Я наклоняюсь рассмотреть зверя. Выглядит он куда как жалко: лапы запачканы и погрызены собаками, которые его загнали. Он глядит на меня без малейшего интереса, не ощетинивается, даже не скалится, словно хочет лишь одного – умереть. Сердце мое сжимается от сострадания.
– Он ходить-то может?
Я распрямляюсь.
– Он крепче, чем кажется, – защищается смотритель.
– Выведи его, пусть пройдется.
Смотритель косится на меня. Как смею я, выскочка, гвинейский раб, так разговаривать с ним, светлокожим арабом? Презрение и ненависть идут рука об руку: думаю, я знаю, куда бы они привели смотрителя, будь у него выбор – убить волка или меня.
Он нехотя делает, что я велел: входит в клетку с палкой наготове, но волк даже не шевелится, когда смотритель застегивает цепь на его шее, его приходится тащить наружу, как мешок репы, словно у него отнялись ноги. И даже несмотря на это, четыре диких осла, которых так любит султан, едва завидев волка, пронзительно кричат и бросаются в дальнюю часть загона, потревожив страусов, которые тут же принимаются сипло вопить. А волк так и клонится к земле, почти утыкаясь в нее носом.
– Так не пойдет. Других волков охотники не добыли?
– Его загнал сам султан, – угрюмо отзывается смотритель.
– Для обряда его нужно привести в состояние получше. Ты же знаешь, султан и с тебя голову снимет, и с меня, если зверь его не устроит и он будет выглядеть нелепо.
Смотритель задумывается. Потом говорит:
– А ты не можешь попросить у ведьмы чего-нибудь на этот случай?
Я смотрю на него с изумлением. Что, весь дворец уже знает про мои дела? На вопрос я не отвечаю, просто быстро ухожу.
Теперь я иду к Зидане, захватив по дороге корзину апельсинов, поскольку мне понадобится хоть какой-то повод для того, чтобы войти в гарем, заранее не получив разрешения. Стражников у ворот не одурачишь: здесь повсюду, даже в садах гарема, апельсиновые деревья, усыпанные плодами – пока зелеными, как и те, что несу я. Они тщательно обыскивают корзину, а я стою рядом, переминаясь с ноги на ногу, жду, когда они закончат. Я замечаю, что у Керима красные опухшие глаза. Значит, до него дошли вести о смерти Биляля – шепот быстро долетает по запутанным переходам.
– Скорблю о твоем брате, – тихо говорю я.
Он кивает. Не принято говорить о кончине тех, кто прогневал Исмаила. Они просто перестают существовать.
– Пропустите его, там всего лишь апельсины, – велит Керим товарищам. Потом кладет руку мне на плечо.
– Береги себя, Нус-Нус, – произносит он высоким, тонким голосом, который так не вяжется с его статью. – Здесь все уязвимы.
Когда я подхожу к внутреннему дворику дворца Зиданы, до меня доносятся сладкие звуки уда. Уд – чудесный инструмент, предок европейской лютни, и я люблю поиграть на нем, когда выдается случай. Звук у него тоскующий, протяжный, особенно он подходит для любовных песен и печальных напевов. Я выучился неплохо играть, и сейчас, когда слышу, как его струны перебирают с таким чувством, у меня чешутся пальцы, так хочется присоединиться. Потом в лад с горестной мелодией вступает голос, и я останавливаюсь в тени увитой плющом арки – послушать.
Был я мужчиной, хорош я был —
Я женщин любил, а они меня.
Весь мир объехал, весь повидал.
Теперь я пленник, о горе мне.
В плену твоей красоты, моя смуглая,
Глаза твои черные сердце пленили —
Могу лишь глядеть на тебя, вздыхая.
Я не мужчина, расстаться надо нам.
Я выглядываю во двор и вижу Черного Джона, любимого евнуха Зиданы, склонившегося над изукрашенным удом, как мартышка над украденным плодом. Его огромные пальцы легко порхают по струнам, когда он переводит балладу в минорный лад. Песня, по-моему, французская, изначально в ней не говорилось о смуглых девах и черных глазах. Всем нам приходится меняться вместе с переменой обстоятельств, мы приспосабливаемся или гибнем, – и Джон процветает, благодаря своему мастерству. Когда он запевает следующий куплет, в котором говорится о влюбленном, который вынужден стоять в стороне, глядя, как возлюбленная его выходит замуж за другого, потому что сам он лишен средств, чтобы жениться на ней (изначально речь шла скорее о деньгах, чем о недостаточных телесных возможностях), я чувствую – с чего бы, стихи-то убогие, – что на глазах у меня выступают слезы.
Последний раз я слышал эту песню, когда состоял в услужении у врача, шотландца по происхождению и африканца по собственному выбору. За то недолгое время, что он мною владел, я выучился читать и писать на четырех языках; отличать корень мандрагоры от имбиря; красиво играть на испанской гитаре и уде. Я знал наизусть Коран и стихи Руми (хозяин мой, обратившийся в ислам, говаривал в шутку, что это более христианская вера, чем само христианство). Я покорял сердца от Тимбукту до Каира, от Флоренции до Кадиса; казался сам себе великолепным. Мой родственник Айю сказал бы, что я слишком занесся…
Ах, как больно мне думать об Айю. Его судьба оказалась даже хуже моей.
Доктор был мне хорошим хозяином, под конец уже больше учителем, чем хозяином – а конец был жесток. Мы гостили в Гао у тамошнего, как он себя называл, царя (на самом деле он был просто властолюбивым вождем племени, желавшим поднять великий город из руин), когда половина домочадцев слегла от какой-то необычной болезни. Доктору Льюису удалось спасти троих детей царя и двух его жен до того, как самого его настигли ознобы и испарина, а потом и бред с видениями. Я попытался тайком вывезти его из дворца – и у меня не вышло. Он умер, а я остался без единственного друга и стал жертвой жестокой неблагодарности так называемого царя: он отправил меня на невольничий рынок, опасаясь, что во мне тоже гнездится болезнь. И там меня продали чудовищу.
Черный Джон заканчивает песню, и дамы шумно выражают одобрение. Я выхожу из тени во двор. Вижу Наиму и Мину, хорошенькую Хадиджу и Фузию; и Фатиму, сестру хаджиба, качающую на колене своего мальчика. Я, как всегда, теряюсь, увидев, как черты, роднящие брата и сестру, могут быть так отвратительны в одном и так соблазнительны в другой. Фатима роскошно избыточна телом в груди и бедрах, но, несмотря на то что родила, сохранила изящную тонкую талию. Губы хаджиба мясисты и похожи на слизней, а ее – пухлы. Чернота его глаз мертва, как у акулы; а глаза Фатимы сверкают озорством, обещая самые разнообразные наслаждения ложа. Когда она видит меня, глаза ее раскрываются от удивления; потом она быстро их отводит. Интересно, думаю я и про себя отмечаю этот взгляд на будущее. Склоняюсь перед Зиданой. Она улыбается мне, и в ее улыбке треть меда на две трети беспримесной злости.
– Все еще жив, Нус-Нус? Какой умный мальчик.
Я бросаю на нее резкий взгляд, как бы говоря: «Не твоими молитвами», – но она только шире улыбается. Потом хлопает в ладоши.
– Уйди, Джон, все уходите. Мне нужно побеседовать с Нус-Нусом.
– Надеюсь, ты оценил мастерство починки, – говорит она, когда все уходят.
Я не отвечаю, и она смеется.
– Знаешь, могло быть и хуже. В другой книге, которую я думала вставить в тот хорошенький переплет, были картинки. Очень наглядные и затейливые картинки.
Она на время умолкает.
– Он велел тебе почитать вслух?
Я киваю, кипя гневом.
– Жаль, меня там не было – посмотреть бы на это. А еще он, Исмаил, наверняка мудро кивал и проговаривал слова, когда ты читал?
Она слишком хорошо знает мужа.
– Из-за тебя меня могли убить.
– Ой, Нус-Нус, ты себя недооцениваешь. Я знала, что ты пройдешь мою проверочку. Ты находчивый. Но шутка все равно была славная.
– Я пришел просить тебя о помощи в другом деле.
Я рассказываю, в чем беда с волком – хотя ни слова не говорю о том, как Зидан мучил зверя. Она не потерпит, чтобы о сыне плохо отзывались.
– Я бы выбрала льва, а не какого-то старого шелудивого волка, – фыркает она. – Что о нас подумают чужестранцы?
– Что такая же судьба постигнет любого, кто посмеет напасть? – отваживаюсь я.
– Скорее, что мы похожи на овец в загоне.
– Волк – это символ, – напоминаю я, но ей неинтересен дальнейший разговор, она удаляется и спустя какое-то время возвращается с флакончиком пурпурной жидкости.
– Полейте этим кусок мяса и дайте зверю после заката. Это его на время оживит.
– Надеюсь, не слишком.
– Тогда схватка выйдет честнее, разве нет? – Ее глаза мерцают. – Будет на что посмотреть. Надеюсь, я верно рассчитала меру.
Она коварно мне улыбается.
Я решаю идти, потом поворачиваю обратно. Сказать ей про пробковые башмаки? Она придет в ярость от моей глупости, да и что она может сделать? Ни одной женщине не позволяется выходить за пределы дворца, и – если только Зидана не может приказать своим духам явиться во плоти, – даже ее чары не могут вернуть башмаки.
Она смотрит, как я мнусь, подняв бровь.
– Ступай, Нус-Нус, но помни – следующая услуга за тобой.
Я передаю флакон и распоряжения смотрителю зверинца, сурово предупреждая, что приду по его душу, если волк поведет себя не так, и спешу обратно в Дар-Кбиру, перебирая в уме прочие свои дела, пока у меня не складывается опасное впечатление, что все идет как надо. Но проходя по длинной, скрытой плющом дорожке, которая ведет во дворец султана, я слышу, как кто-то окликает меня по имени. Я оборачиваюсь – это Яйя, один из стражников главных ворот.
– Приходили люди.
Лицо его блестит от пота. Он бежал за мной, просто чтобы сказать такую мелочь? Я вздыхаю. Вечно кто-то приходит, кто-то хочет дать взятку или добивается приема.
– Что им нужно?
Яйя торжественно серьезен.
– Они расспрашивали. На базаре вчера произошло убийство.
Сердце мое вздрагивает, в животе холодеет.
– Убийство? – слабым голосом повторяю я.
Под волосами у меня, у самого края тюрбана, выступает капля пота и сбегает по лбу на нос.
Яйя смотрит на меня, вытаращив глаза от любопытства.
– Расспрашивали всех стражников, кто вчера приходил, кто уходил, и мы сказали, что немногие отважились выйти в такой ливень…
– Но сказали, что видели меня, – заканчиваю я его мысль, борясь с тошнотой.
– Ну, нам пришлось, – говорит он, словно солгать было никак нельзя.
– И?
Он строит гримасу.
– Они хотели поговорить с тобой. Я сказал, что ты исполнял поручения султана, помогал ему готовиться к празднику, и они ушли.
Я сдержанно выдыхаю.
– Значит, все в порядке.
– Они завтра еще придут.
Меня бросает в жар, потом в холод.
– Но я и завтра тоже буду очень занят.
– Завтра не моя смена.
В голосе его звучит облегчение себялюбца. Потом он видит, какое у меня лицо, и с сомнением добавляет:
– Но я скажу Хасану, чтобы он их прогнал.
– Прекрасно.
Я быстро иду прочь, ругаясь про себя. Обычно люди кади не так упорны: они знают, что полномочия кади заканчиваются у стен дворца. Неужели кто-то видел меня и прямо на меня указал? Похоже, у сиди Кабура были связи получше, чем я думал, раз его убийцу ищут так усердно.