Текст книги "Жена султана"
Автор книги: Джейн Джонсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
23
Элис
У меня сын! Не верится, что столь совершенное существо могло появиться от такого союза – не говоря уж про кровавое испытание, роды. Каждый день я часами просто смотрю на него, словно он может в любое мгновение исчезнуть, как сновидение. Я рассматриваю его большие глаза, шелковые кудри, его крохотные ножки, на которых каждый пальчик – палец в миниатюре, с настоящим суставчиком и ноготком. Цвет его кожи я не могу точно описать: густые сливки с капелькой кофе; нежное нутро миндального ореха; оттенок куриного яйца, или подпушка – все вместе, и ничто из этого. И на бледном оливково-коричневом – поразительные глаза васильковой синевы. Голос у него, как у банши[8]8
Ведьма из ирландского фольклора, пронзительный крик которой сулит несчастья.
[Закрыть], а аппетит, как у льва. Что он за чудо природы, мой волшебный ребенок-полукровка! Рожала ли хоть одна женщина такого удивительного младенца?
Хотя из меня и изливаются потоком подобные чувства, я знаю, что так материнство должно влиять на всех женщин, что я не могу судить здраво. Но мне все равно. Он чудо, этот младенец, и я обожаю его так неистово, словно это мое сердце лежит предо мной, свернувшись во сне. А потом, иногда, горячие волны сменяются ледяными, и меня затопляет страх, что с моим мальчиком случится что-то дурное. Когда меня сковывает такой ужас, я не осмеливаюсь даже спать.
Мальчика назвали Мохаммедом, не я выбрала это имя, просто здесь так обычно называют первенцев. Я зову его Момо.
Ко мне каждый день под каким-нибудь предлогом наведывается Зидана; каждый день ей нужно распеленать Момо и пристально его рассмотреть. Она поднимает его и изучает маленькое тельце с очень странным лицом, потом хмыкает и уходит, не говоря ни слова. Она часто присылает подарки: жареные орехи, сладости, леденцы, а однажды, это я не забуду, блюдо засахаренной саранчи – но я не стану есть ничего, присланного Зиданой, я даже Амаду не разрешаю попробовать, хотя Нус-Нус мне и велел.
Не только Зидана странно смотрит на ребенка: мартышка тоже часто садится рядом, когда сын спит у меня на коленях, и глядит на крохотное существо с такой гнетущей злобой, что я боюсь, как бы Амаду не навредил ребенку, если я оставлю их двоих без присмотра. Иногда, когда я кормлю сына, Амаду забирается ко мне на колени и пытается пристроиться к другой груди. Когда я его прогоняю, он поднимает такой шум, словно я пыталась его убить. Поведение это омрачает мои дни и душевный мир – я понимаю, что, если так будет продолжаться и дальше, мне придется принять непростое решение.
Похоже, отсутствие султана несколько ослабило строгость установлений, касающихся гарема, потому что сегодня меня навещал сам великий визирь, Абдельазиз бен Хафид. Должна признаться, меня смущает его приход: я думала, не урезанному мужчине под страхом смерти запрещено смотреть на жен гарема, но он говорит мне, что пришел с почестями от имени султана и выражает желание осмотреть младенца. При виде Момо его, кажется, что-то озадачивает, и он спрашивает, можно ли увидеть ребенка без одежды – боюсь, я покорилась. Руки у него, у Абдельазиза, совсем женские; ладони мягкие, с жировыми подушечками, но под жиром – мышцы, и взгляд черных глаз визиря холоден и решителен. Я не доверяю ему, я уверена, что он пришел с дурными намерениями; даже Амаду он не нравится, тот скалится на визиря и повизгивает издалека.
Моя уклончивость не отвращает визиря; он приходит снова и снова, всякий раз принося дорогие подарки: горшочки благовоний, в которых много мускуса и ладана, куски сладко пахнущей амбры для ароматизации одежды, французскую люльку для младенца, сплошь покрытую золотыми листьями. Рассмеявшись ее нелепой вычурности, я пытаюсь отказаться.
– Ла, безеф, безеф, сиди! – я немножко выучила арабский. – Я миль… Красивая, но нет.
Но он настаивает.
– Это ребенок Исмаила, его надо чтить.
Он ненадолго умолкает.
– Ведь он – от Исмаила, так?
– Разумеется.
– Нет никаких сомнений? А то, – он извиняющимся жестом разводит руками, – ходят слухи.
– Слухи?
– О другом заинтересованном лице?
Я не понимаю его, о чем и говорю.
– Прости мне дерзкие речи, но я слышал, госпожа Зидана говорила, что невольник Нус-Нус к тебе неравнодушен.
Он пристально на меня смотрит и должен увидеть, как я потрясена. Я невольно краснею – меня заливает жаром, вина будто прямо написана на мне.
– Нус-Нус – достойный человек и добрый слуга императора.
– При дворе говорят иное. Говорят, что он ложится с тобой и что это его ребенок.
– Это ребенок императора, и никого другого. К тому же человек, которого ты упомянул, насколько я знаю, «урезан» и неспособен на подобные деяния.
На лице визиря появляется загадочное выражение. Потом он говорит:
– Я тебе верю, милая. Но Зидана – безжалостный враг, и промышляет колдовством. Если бы ты добыла мне доказательства ее порока, они стали бы твоей защитой и оружием против нее. Если хочешь уберечь себя и ребенка, разумеется.
В следующий раз он появляется неделю спустя. Одновременно с ним приходит маалема, принесшая охапку розмарина, чтобы приятно пахло в шатре, – она вскрикивает и закрывает лицо, потом втискивается между нами, словно желая заградить меня от визиря.
После того как он с извинениями удаляется, она говорит:
– Могущественный человек. Опасный.
– Знаю, он – правая рука Исмаила.
Она горячо качает головой:
– Правая рука повелителя Исмаила – это его правая рука, и только. Абдельазиз бен Хафид – кое-что совсем другое, и ему тут не место.
Могущественный. И опасный. Надо было запомнить ее слова. Возможно, английское воспитание помешало мне укорить визиря или бежать его общества. Я в самом деле боюсь Зиданы и была бы рада союзнику. По какой-то причине Момо великий визирь завораживает. Вскоре становится ясно почему. Визирь весь увешан драгоценностями. У него жемчуга на тюрбане, на кайме и полах халата мерцает золотое шитье; запястья и пальцы унизаны золотом, а на шее – множество церемониальных цепей, украшенных камнями размером с утиное яйцо. Каменья сверкают на рукояти его кинжала (выглядит он так, словно им и яблоко ни разу не очистили) и даже на носках туфель. Есть один изумруд, который мальчику особенно приглянулся, и однажды он хватает камень и не желает выпускать, как мы ни тянем, как ни упрашиваем и ни пытаемся отвлечь младенца. Когда его наконец отрывают от камня, он издает такой вой, словно ад отворился и вещает его устами. Абдельазиз пятится.
– Легкие у него хоть куда – и нрав тоже. Воистину он – сын своего отца.
Черные глаза буровят меня, пока я не отвожу взгляд.
В следующий раз он приносит Момо подарок – золотой перстень с печатью султана, с огромной жемчужиной в центре.
– Исмаил сам бы подарил его мальчику, будь он здесь.
Визирь надел кольцо на золотую цепочку, поскольку оно слишком велико для младенца, и вешает его на шею мальчику. Момо радостно хватается за новую игрушку.
– Он дарит такие всем своим сыновьям.
Абдельазиз наклоняется ко мне и похлопывает меня по руке.
– Зидане кольцо лучше не показывать, хорошо?
И подмигивает самым фамильярным образом.
Я отсаживаюсь от него и прячу руки в рукава.
– Ты очень добр, господин, – мезиан, мезиан, – но, может быть, лучше дождаться, когда император вернется из похода и сам одарит сына?
Визирь самодовольно улыбается.
– Милая госпожа. Исмаил, возможно, не вернется с войны с братьями еще очень долго. – Он делает многозначительную паузу. – А то и вовсе… Лучше запомни это, и о моем предложении не забудь.
– Но кто устоит перед такой огромной армией? Не думаю, что сам английский король смог бы собрать столько воинов.
– Английский король! – Абдельазиз фыркает.
Он презрительно машет рукой, словно отгоняя муху.
– Мелкий князек. Его отцу отрезали голову собственные подданные[9]9
Имеется в виду Карл I, преданный суду парламента и казненный в 1649 году.
[Закрыть]. Что это за король? А сын был изгнанником, скитался без гроша в кармане, сперва жил из милости при французском дворе, потом при голландском…
– Правда, – ровно говорю я. – Однажды он гостил в моей семье в Гааге.
Это удивляет визиря.
– Если английский король – друг твоей семьи, то отчего за тебя не предложили выкуп?
– Это было давно, – коротко отвечаю я.
О том, что матушка моя настолько бедна, что продала меня торговцу тканями, я умалчиваю.
Этот разговор отчасти меняет его манеру обращения со мной. Но вместо того чтобы стать более почтительным, как можно было бы ожидать, визирь словно еще больше жаждет моего общества. Иногда он навещает меня по два-три дня кряду. Золотую цепочку я прячу под диваном.
– Это нехорошо, – как-то говорит маалема, поджав губы. – Я не вправе такое говорить, лалла, но тебе надо позаботиться о своей чести. Он – злейший враг Зиданы. Но она куда опаснее него. И если она заметит, что он у тебя бывает, и раздует из этого что-нибудь, ох… Султан не из тех, кто прощает, шараф.
Когда визирь приходит снова, я заранее забочусь о том, чтобы со мной были другие женщины, и, как все они, закрываю лицо; хотя замечаю, как пара тех, что посмелее, строит визирю глазки из-под покрывал.
Как-то перед сном Макарим приносит мне чай от головной боли.
– Тебе полегчает, – ласково говорит она, длинной струйкой наливая чай из серебряного чайничка в стакан.
Запах у напитка сложный, ароматный: сладкий чай и целебные травы. Я дожидаюсь, пока Макарим попробует, потом отпиваю глоток и долго держу его во рту, оценивая вкус. Он глубже, чем у обычного мятного чая, и не такой сладкий. Я глотаю, чувствуя, как питье сбегает в живот, согревая все на своем пути.
Просыпаюсь я с тяжелой головой, в висках стучит, мысли путаются. Я моргаю, пытаясь сосредоточиться, но в шатре темно и непривычно тихо. Лежа на диване, я понимаю: что-то изменилось. Осматриваюсь в сумраке. На первый взгляд все выглядит как надо, но я ощущаю пустоту, чего-то не хватает. Я сажусь – слишком резко, перед глазами все плывет. Когда мир встает на место, меня вдруг охватывает ужас: я дрожащей рукой зажигаю лампу и поднимаю ее над головой. В ее золотистом сиянии расцветает узор на люльке, где спит мой ангелочек. Когда свет падает на колыбель, тишину разрывает резкий цокот, заставляющий меня вскрикнуть. В кроватке нет младенца – там только мартышка Амаду с золотой цепочкой на шее. Кольцо раскачивается и сверкает под лампой. Глаза Амаду торжествующе блестят в темноте.
– Момо? – Голос мой дрожит и прерывается, но страх придает ему силы. – Момо?
Я уже кричу.
Неверными ногами я выбегаю из шатра.
– Мой мальчик! Валади! – надрываюсь я. – У меня украли ребенка!
Сбегаются женщины, но Макарим, моей служанки, не видно.
– Может быть, она отнесла его к другим младенцам, – говорит кто-то.
– Может, он не мог уснуть, и она с ним гуляет?
– Может, они в хамаме? Сейчас поглядим.
А сами, думая, что я не вижу, обмениваются настороженными взглядами.
Я мечусь от шатра к шатру, натыкаясь на мебель, откидывая покровы, и вою, как зверь. Лицо мое залито слезами, из носа течет. Я снова выбегаю в темноту. Где-то я успела схватить кинжал – небольшой, скорее, украшение. Я размахиваю им, сама не своя от ужаса. В конце концов, за руку меня ловит маалема.
– Тише, тише, лалла. Успокойся.
С облегчением поручив безумицу чьим-то заботам, женщины расходятся.
– Ты знаешь, что с ним сделали? Знаешь, где он?
Кинжал сверкает у маалемы перед глазами, она вздрагивает.
– Идем со мной. Только тихо, и брось это.
Она ведет меня за шатры. Шаг у нее легкий для такой толстухи, и зрение превосходное – она ни разу не споткнулась. Я все прислушиваюсь, не заплачет ли мой ребенок. Крики других детей меня не отвлекают, плач каждого младенца так же неповторим для его матери, как лицо. И все это время, прислушиваясь, я представляю, как он лежит без движения, укутанный в ткань, брошенный и безжизненный. Или связанный, зарытый в мусор. Оставленный где-то на горном склоне на растерзание волкам и шакалам. Я думаю об этих ужасах и невольно постанываю. Ничего не могу с собой поделать: даже когда я закусываю губы, они так дрожат, что звук вырывается наружу.
Наконец мы добираемся до шатра, из которого звучит громкая музыка. Шатер покрыт роскошным бархатом и шелками, даже у самого султана не такой богатый, а это – и то, что мы не проходили мимо стражей гарема, – означает, что здесь живет Зидана. Внутри горят свечи, на стенках видны тени танцующих с поднятыми руками, и мне вдруг кажется неприличным, что кто-то с легким сердцем веселится, когда у меня пропал ребенок. Маалема прикладывает палец к губам, потом указывает на шатер поменьше, стоящий рядом с жилищем императрицы. Убедившись, что я все поняла, она кивает и поспешно уходит.
Я иду к шатру, прислушиваюсь, потом достаю свой кинжальчик, разрезаю ткань шатра и заглядываю внутрь. Там, судя по всему, хранят припасы: мешки и кувшины с мукой, маслом и медом, сахарные головы и соль. У входа сидят на стульчиках две женщины, склонившиеся над каким-то стеклянным приспособлением, стоящим на горелке. Свет оно дает странный – не знаю, что там, в стекле, но от него идет цветной дым; но даже так я узнаю сидящих: это Макарим, моя служанка, и Таруб, одна из прислужниц Зиданы. А что там во тьме, между ними? Между мешками и кувшинами, что-то светлое, завернутое в темную ткань? Одна из женщин склоняется, и на свету становятся видны бледно-золотистые кудряшки, выглядывающие из узла. Момо… Он не шевелится, и сердце мое обрывается. Мне приходится зажать рот рукой, чтобы не закричать от отчаяния и ярости, рвущейся наружу. Макарим и Таруб просто сидят в дыму, змеящемся из какого-то сосуда между ними – они передают друг другу богато украшенную трубку и смеются.
Я перебираюсь туда, где мешки образуют самую высокую груду, и чудовищным усилием выдергиваю несколько колышков, которые крепят стену шатра к земле. Ложусь на живот и заползаю внутрь. В голове моей все время звучит голос, твердящий, что мой сын мертв – он мертв, и женщины стерегут его тело, чтобы Зидана использовала его в своих колдовских обрядах…
А потом узел шевелится. Я замираю на полпути: мне померещилось? Несколько долгих мгновений я, затаив дыхание, жду и всматриваюсь. Появляется рука, машущая крохотным кулачком. Так Момо обычно делает перед пробуждением, это его маленький вызов миру: сейчас малыш окончательно проснется и криком потребует еды. Кровь моя снова приходит в движение, стучит по всему телу. Еще пара дюймов по-пластунски, и я могу ухватиться за ткань, в которую завернут ребенок; тяну и берусь за его ножку. Теперь я вижу его лицо: сморщенное в полусне, с открытым ртом, набирающим воздуха для крика. Еще немножко… и ткань цепляется за невидимое препятствие. В отчаянии я тяну сильнее, слышен треск рвущейся материи. Мне он кажется оглушительным, словно я разорвала покровы самой ночи, но женщины так увлечены курением и болтовней, что даже не оборачиваются. Мгновение спустя я держу своего сына в объятиях. Кажется, он так изумлен при виде меня, что забывает о желании закричать.
А потом мы выбираемся из шатра, и нас поглощает бархатная тьма.
Мы снова в нашем шатре, Момо спокойно сосет грудь, а Амаду настороженно на него смотрит. Мартышка куда-то спрятала золотую цепочку, в какое-то свое тайное место. Меня гнетет чернейший страх, сменивший всплеск облегчения от того, что ребенок нашелся. Ибо что нам теперь делать, нам двоим, со всех сторон окруженным врагами? Наверное, я больше никогда не смогу заснуть.
24
Соглашению с берберами нет и двух недель, когда погода обращается против нас, и в горах разражается страшная метель. Приходится бросить английские медные пушки, которые везли от самого Тафилальта – быков, которые их тащили, мы съели. Потом съели немногих берберских овец, которых удалось согнать. Остались только животные из обоза, но они, по словам имамов, харам: их запретил употреблять в пищу Пророк, ибо у каждого создания свое назначение, и вьючная скотина рождена для поклажи, а не для съедения. Всю другую мы, однако, съели, осталась одна упряжь и кожаные шнуры – видимо, очередь за ними.
В конце концов, когда мы слабеем от голода, святые люди объявляют, что условия достаточно опасные, чтобы отменить запрет на поедание мулов и ослов, и наступает общий праздник. Но Исмаил скорее уморит себя голодом, чем нарушит хоть одно слово Корана – султан заявляет, что он и его ближайшее окружение (в которое, к несчастью, вхожу и я) воздержится от пищи, пока нам каким-то чудом не перепадет халяль. Боюсь, некоторые проклинают нашего повелителя. В душе, поскольку вслух этого сделать никто не решится – в горах повсюду джинны, которые ему тут же донесут. Их краем глаза можно увидеть в сумерки или в разгар метели: вспышка света там, где света быть не должно; тусклое пламя во тьме.
Кое-кто из невольников султана пробирается в солдатский лагерь после вечерней молитвы и выпрашивает кусочек мулятины – я застаю абида за выгрызанием ошметков мяса из копыта, и он почти плачет от облегчения, когда я обещаю, что никому не скажу. Честно говоря, у меня нет сил. Временами я просто хочу уйти в метель, пусть бы ее белые крылья пролетели надо мной, как сама Белая Лебедь, и принесли забвение.
Меня как раз начинают мучить мрачные воспоминания о людоедстве местных племен, когда случается желанное чудо, и появляется охотник, несущий на плечах горного барана, добытого на опасном утесе. Султан встречает охотника хвалой и молитвой. Он дивится причудливо изогнутым рогам и награждает добытчика кошелем золота, который бедняга принимает с должной благодарностью – но глядит на него в печали. Исмаил, видя, что охотник обменял бы каждую монету на кусочек баранины, щедро одаривает его частью одной из зажаренных ног, отчего горец разражается слезами и падает ниц, возглашая, что султан – величайший, щедрейший, божественнейший и любимейший правитель, когда-либо достававшийся Марокко. Исмаил так доволен, что своими руками поднимает охотника и объявляет, что отныне он – каид, и ему причитается доля добычи, добытой нами в Сиджильмассе. Тот не верит своим ушам, весь вечер он просит кого-нибудь повторить, что обещал султан, на случай, если ему вдруг приснилось.
Погода ухудшается. Три дня мы не можем двинуться с места. Нас заваливает снегом, он засыпает все. Возле императорских шатров поставлена стража, чтобы те не рухнули под снегом и не погребли под собой обитателей. Как-то утром мы обнаруживаем двоих стражей у двери Исмаила замерзшими в камень на месте – серые тени прежних людей.
Когда метель наконец стихает, дозорный докладывает, что в долине под нами собралась орда берберов, которая не даст нам выйти.
– Они хотят уморить нас голодом, – мрачно говорит бен Хаду.
Времени на это уйдет немного. От горного барана остались одни воспоминания.
– Отнеси им дары и узнай, кто они, – велит Исмаил Меднику.
Тот, даже усталый и изнуренный, все равно – лучший дипломат среди нас.
Замерзшие и обессиленные, мы ждем. Дикие берберы ведь убьют Медника и пришлют в насмешку его голову? А может быть, он просто умрет в снегах. Или в мгновение слабости перейдет на сторону врага ради блюда прекрасного острого мечуи (нас можно соблазнить куда меньшим). Никто ничего не ждет от посольства бен Хаду: берберам выгодно уничтожить врагов, а потерь для них в этом никаких. Но у султана, коварного, как всегда, есть и другие планы, кроме переговоров. Бен Хаду возвращается не один. С ним двое подкупленных императорским золотом берберов, которые должны провести нас через перевал Телвет в долину Марракеша. Таким образом, мы под покровом ночи обойдем берберскую армию.
Со спокойной расчетливостью отчаявшихся мы оставляем позади три тысячи шатров, все бесценные сокровища, захваченные во дворце Сиджильмассы, тела двух сотен невольников, отказавшихся идти дальше, – и тихо отступаем при свете полной луны.
После дневного перехода вдали появляется Город с Красными стенами. Там все еще бушует чума, поэтому Исмаил возвращается в холмы, где мы грабим берберскую деревню, сжирая всех овец и коз, которых жители смогли сберечь суровой зимой. Мы ликуем. Мы выжили! Защитник Правоверных снова доказал, что достоин своего звания.
К тому времени, как мы добираемся до Дилы, куда переселился двор, с нашего отъезда проходит более полугода. С каждым шагом я чувствую, как меня охватывает не нетерпение, но страх. Выжила ли Элис в родах, а если да, то убереглась ли от хищной Зиданы?
То, что я не могу сразу же ринуться в гарем искать ее и что не осталось никого, кого можно спокойно расспросить о новостях, мучительно. Пока султан наслаждается долгожданной паровой баней, я иду бродить по солдатскому лагерю и двору, не принадлежа полностью ни тому ни другому. Кругом пируют, воссоединяются друзья и родные; рыдают от горя, получив вести о погибших. Но никому нет дела до того, жив я или мертв, и я кажусь сам себе призраком, блуждающим по поселению.
– Ты какой-то потерянный, Нус-Нус.
Я оборачиваюсь. Это Малик, повар. Мы беремся за руки, как старые друзья. Мы и есть старые друзья. Я вдруг возношусь из глубин тоски. Мы долго стоим и улыбаемся друг другу.
– Идем, – говорит он. – Для императорского ужина жарится барашек и готовится любимый кус-кус Его Величества, из сладкой тыквы и нута. А тебе, судя по виду, не мешает подкрепиться.
Он отступает и рассматривает меня, склонив голову к плечу.
– А знаешь, ты изменился. Похудел – хотя куда тебе было худеть. И выглядишь старше.
– Вот спасибо.
– В хорошем смысле. Как бы то ни было, война так действует на людей. Атласские горы зимой – это не весело, как по мне.
Он ведет меня в длинную палатку, где устроена кухня. Там жарко и тесно, всюду острые запахи, от которых рот мой так наполняется слюной, что мне приходится сглатывать, чтобы не капало с языка, как у собаки. Я усаживаюсь на стул, пока Малик рубит, кричит и мешает, и, в конце концов, мне приносят тарелку кус-куса со свежими яркими овощами – овощи! впервые за много недель, – который Малик поливает восхитительной алой подливкой, и я бесконечную минуту просто сижу, держа тарелку в руках, и любуюсь ею. Рубиновые помидоры, изумрудный горошек, опаловый нут, золотая тыква. Тому, кто воевал зимой в унылых горах, это кажется пиром для глаз, сокровищницей цвета. Я едва могу заставить себя погубить такую красоту, начав ее есть; но тут Малик бросает в середину тарелки дымящийся кусок барашка, благоухающий чесноком и кумином, и я не могу не наброситься на него, как пес – а кто я еще?
Пока я ем, он рассказывает придворные новости, которые большей частью проносятся бессмысленным потоком мимо моих ушей, поскольку я занят едой, но потом я слышу слово «лебедь» и вскидываю голову.
– Повтори, – произношу я полным ртом.
– Белая Лебедь родила ребенка, и о нем было много споров.
Сердце мое падает и взлетает, как стрекоза над прудом.
– Они оба здоровы, и мать и ребенок? – спрашиваю я, стараясь, чтобы голос мой звучал безразлично.
Малик пожимает плечами:
– Ходили слухи… Не мне об этом говорить. Уверен, она здорова, но…
У него мягкое, подвижное лицо, кожа на лбу собирается складками, когда оно сосредотачивается. Он твердо смотрит на меня карими глазами.
– Осторожнее, Нус-Нус – злобные сплетники любят поговорить о том, что ребенок твой.
Я изумленно смотрю на него.
– Мой? Вот это было бы дело!
Его хмурое лицо складывается в полуулыбку – кривую, ироничную.
– Я-то знаю, Нус-Нус, и ты знаешь. Но, как бы то ни было, берегись. То, что ты к ней неравнодушен, не осталось незамеченным.
Я заставляю себя рассмеяться и снова склоняюсь над едой, чтобы Малик не увидел правды. Ем, пока в тарелке не покажется дно, – хотя уже давно не голоден.
– Ну, Нус-Нус, как тебе вкус настоящей еды после стольких недель?
Исмаил нынче непривычно заботлив, пока мы занимаемся ежедневной канителью – я пробую, нет ли в его пище яда. Я слишком забылся, живот у меня так раздут, словно я сейчас рожу дитя из тыквы и кус-куса с бусинками белого нута вместо глаз. Все, что я могу – это не рыгнуть, заталкивая в себя очередную ложку. Глотаю и улыбаюсь, глотаю и улыбаюсь. Изображаю восторг, издаю подобающие восхищенные звуки, но как только блюдо объявляют безопасным для султана и меня отпускают, все мастерское творение Малика оказывается в ведре.
На следующий день султан отправляется в гарем. Сперва он посещает Зидану, которая горестно восклицает, увидев, как он похудел.
– Джинны забрали твою плоть! Тебя кто-то проклял!
Исмаил не терпит разговоров о джиннах.
– Ты, наверное, сама ее забрала, – говорит он, хлопая ее по еще увеличившему заду.
Императрица так удивлена этим нарушением протокола, что ничего не отвечает, просто позволяет увести себя в покои султана, чтобы открыть новую главу в Книге ложа.
Мне это дает возможность, которую я так ждал. Я говорю стражу гарема, что мне нужно забрать мартышку, и он пропускает меня с понимающей улыбкой, которая мне совсем не нравится. Оказавшись в гареме, я сталкиваюсь с новой трудностью: Элис нигде не видно. Я подступаюсь к служанке.
– Не знаю, она не сидит на месте, – отвечает мне девочка. – Не трать на нее время.
Другая говорит:
– Белая Лебедь? Не смеши меня!
И уходит, словно я спросил про единорога или феникса.
Потом я замечаю Макарим, служанку Элис. Она видит, что я приближаюсь, и пытается от меня укрыться, но я встаю у нее на пути.
– Где англичанка?
Она насмешливо улыбается.
– Ее забрали джинны.
Я хватаю девчонку за руку.
– Ты о чем? Где она?
Она пытается высвободиться, но я вышел из себя. Я трясу ее, отнюдь не ласково.
Макарим визжит.
– Убери руки! Я закричу, стражники отрубят тебе голову!
– Где Элис? Я знаю, что ты знаешь!
– А даже если и знаю? Она просто сумасшедшая, а ты урезанный. У нее нет мозгов, у тебя яиц, будьте вы оба прокляты!
Она непохожа на ту послушную девочку-невольницу, на попечение которой я оставил Элис: что-то изменилось, в гареме перераспределилась власть. Пальцы мои впиваются в нежную плоть плеча Макарим – я внезапно испытываю желание сделать ей больно. Словно понимая это, она вдруг дергается и вырывается. Но вместо того, чтобы убежать, отступает, чтобы я не мог ее достать, и смотрит на меня. Что-то в ее лице подкрепляет мое ощущение, что она слишком много знает, – что-то наглое, веселое и торжествующее. Она рассматривает краснеющие отметины на руке, потом переводит взгляд на меня, и глаза ее жестко сверкают.
– Я тебе за это отплачу, евнух, – шипит она, словно кошка, и убегает.
Я хочу ее догнать, но что толку? Она поднимет шум, крикнет стражей, покажет синяки. Я разворачиваюсь и продолжаю поиски, бегаю повсюду, заглядываю в шатры, чувствуя, как нарастает во мне страх.
Наконец, совершенно случайно я натыкаюсь на странное самодельное укрытие на краю гарема. Возле него сидит одинокая старуха, на голову ее накинуто темное одеяло, она склоняется над угольной жаровней, на которой готовит что-то на обед.
– Добрый день, госпожа, – начинаю я, и она замирает, словно я ее испугал.
Я уже готов спросить, не знает ли она, где англичанка, когда из укрытия вылетает нечто и с безумным стрекотом бросается ко мне. Я чувствую, как по моей коже взбираются холодные когти, и внезапно на плече у меня оказывается Амаду, тянет ко мне обезьянью мордочку, обнажая желтые-желтые зубы.
– Здравствуй, малыш, ты по мне скучал? – Я ворошу шерстку у него на макушке, и он тычется головой мне в ладонь, щурясь от удовольствия.
Я поворачиваюсь к старухе, чтобы попросить прощения за шум, поднятый моей мартышкой, – и тут старуха откидывает одеяло, и я понимаю, что никакая она не старуха. Малик сказал, что я кажусь постаревшим и похудевшим, но с Белой Лебедью суровая зима в горах обошлась хуже. Она отощала и пожелтела, под глазами у нее темные круги, от чего глаза кажутся вдвое больше. Одежда ее в ужасающем состоянии, грязная и поношенная; очертания тела изменились. Она смотрит на меня, словно видит призрак.
В тревоге я сажаю мартышку на землю и становлюсь перед Элис на колени.
– Элис. Господи, Элис, что с тобой сталось?
Я бы ни за что не признался в этом, но запах от нее едва не сбивает меня с ног. И это та сияющая красавица, которую я оставил, женщина, спелая и благоухающая, как гранат, о которой я грезил каждую ночь? Что заставило Элис Суонн, такую чистоплотную, отказаться от посещения хамама с другими женщинами? Разве что нечто ужасное, разве что страх – или безумие…
– Я думала, ты не вернешься.
Голос у нее хриплый, как воронье карканье, да и похожа она на ворону, черная и согбенная. Исполненный сострадания, я забываю, что кто-нибудь в любое мгновение может зайти за шатры и увидеть нас. Я тянусь к ней и прижимаю ее к себе. Крепко обнимаю, какой бы грязной она ни была, зарываюсь лицом в тусклое месиво некогда золотых волос. И тут что-то между нами шевелится и начинает скулить. Я опускаю взгляд и понимаю, что к груди Элис привязан ребенок. Он требовательно машет кулачками, собрав лицо в узелок шумного негодования. Элис отстраняется от меня, чтобы дать ему грудь, и меня пронзает боль. Все было ради этого: рабство, унижение, плен, отступничество; а теперь и безумие. Но ребенок великолепно, самовлюбленно не догадывается о материнской жертве. Жадный звереныш: кажется, он кормится целую вечность, словно хочет высосать из Элис все человеческое без остатка, оставив лишь пустую оболочку плоти. Возможно, Макарим права – возможно, Элис забрали джинны…
Я склоняюсь к горшку похлебки, варящейся на жаровне – жидкая смесь овощей и куриных костей без намека на приправу, – и беру на себя помешивание серого варева, пока мысли мои бешено кружатся. Пытаясь внести в происходящее хоть каплю обыденности, я спрашиваю:
– Элис, скажи, как ты назвала ребенка?
Я понимаю, что даже не спросил, какого он пола.
Она поднимает взгляд, и глаза ее полны любовью – но не ко мне.
– Момо, полностью Мохаммед; Мохаммед Чарльз, одно имя для новой семьи, другое для старой. Правда, он красивый?
Я вижу лишь путаницу желтых волос и настойчивый красный рот. Издаю неопределенный звук. Так значит, это мальчик. Исмаил будет доволен.
– Что случилось, почему ты в таком… состоянии? – спрашиваю я. – Тебя Зидана прогнала?
Наверное, мой заговор с женщиной-тарги провалился.
Она смеется – словно скрипит ржавый шарнир.
– Зидана, да, все всегда упирается в нее. Но не только в нее: против меня затеяли нечестивый заговор. Ты не поверишь, что они сотворили…
Словно кто-то вынул пробку из сосуда – слова так и льются из Элис. Она торопливо рассказывает мне, как у нее украли Момо, как боялась, что его убьют. Как три недели жила на этой чудовищной окраине – не в гареме, но и не за его пределами, – прячась от всех. Она все время привязывает к себе ребенка: спит урывками, сидя, как я ее и нашел.
– Чтобы, если меня застанут врасплох, нас было нелегко разлучить, – объясняет она, словно ничего не может быть естественнее.
По ночам она бродит по лагерю и собирает объедки для еды и тряпки на пеленки младенцу. Она рассказывает мне обо всем этом, словно ведет себя здраво и привычно, и я гляжу на нее, онемев.