Текст книги "Жена султана"
Автор книги: Джейн Джонсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
10
Пока шаги султана удаляются вверх по лестнице, к свету, я почти хочу обратно в тюрьму. Почти. Я надеюсь, что женщина уступит доводам рассудка, но то, что я вижу, впервые взглянув на нее, не обнадеживает.
Кулаки ее, лежащие на коленях, сжаты с такой силой, что на руках выступают жилы. Каждая линия тела напряжена в отрицании, хотя лицо и скрывают полотнища желтых волос. А потом я вижу, как она поджимает ноги, словно бирюзовый шелк ее запятнанной и изорванной рубахи сможет их защитить. Ее опухшие ступни, покрытые ссадинами, блестят от крови. Они развернуты друг к другу – ее били палками по пяткам.
Я бросаю обвиняющий взгляд на Фаруха, он безразлично смотрит на меня. В руках у него длинная толстая дубинка из колчедана. Если бить ею по подошвам ног, будет чудовищно больно. Некоторые потом уже никогда не могут ходить. Внезапно я вспоминаю крик павлина вдалеке, и мне стыдно, что как раз тогда, когда я радовался свободе, эту бедную женщину избивали во имя Бога.
– Принеси холодной воды для питья и еще таз, чтобы помыться. И чистые полотенца, – велю я юноше, и он бежит к дверям.
Складки возле рта палача становятся глубже от презрения к моему состраданию. Я понимаю, что не могу находиться с ним в одной комнате.
– Выйди, Фарух, – велю ему я. – Жди наверху у лестницы.
– Султан сказал, чтобы я остался.
– Ты что, думаешь, она сбежит?
Он едва заметно пожимает плечами:
– Бывает, что пытаются. Ты не поверишь, если расскажу, что на моих глазах пытались делать заключенные.
Я не желаю знать, что он видел, но знаю, что хотел сделать с Абдельазизом, когда он держал меня в плену.
– Просто иди, – твердо повторяю я. – Охраняй эту проклятую лестницу, если тебе так легче.
Он пару мгновений нагло глядит мне в глаза, потом поворачивается и идет к двери, рассеянно постукивая колчедановой дубинкой по бедру.
Отсутствие его сказывается тут же: плечи женщины опадают, словно она держалась прямо одним усилием воли, и руки ее раскрываются, как бледные цветы. Я опускаюсь возле нее на одно колено, беру ее руку в свои и переворачиваю ладонью вверх. На ладони, там, где впивались ногти, видны кровавые полумесяцы.
– Такая маленькая ручка, – говорю я, нежно сгибая ее пальцы над ранами. – Меня зовут Нус-Нус, это значит «пополам». А тебя?
Она поднимает голову. Когда наши глаза встречаются, я вижу, какого поразительного они у нее цвета – яростный всплеск сумеречного синего вокруг расширенных черных зрачков. Ресницы и брови у нее золотые. Я никогда такого не видел. У женщин в гареме черные глаза и брови, и они с большим искусством подчеркивают темную выразительность взгляда. Ее глаза кажутся обнаженными, открытыми и беззащитными. Прежде чем она отводит взгляд, я понимаю, что она не затронула бы мое сердце сильнее, смотри я на нее не мигая целый час – или вечность.
Я смотрю, как по ее белому лицу разливается розовый, как от него темнеет синяк на скуле, как почти скрывается, но остается виден кровоподтек из носа. Потом она произносит высоким чистым голосом:
– Меня зовут Элис Суонн.
Хорошо, что в этот момент возвращается молодой придворный; потому что я растерян. Я встаю, беру у него кувшин воды, наливаю себе чашку и осушаю ее одним глотком, потом снова наполняю чашку для пленницы. Она пытается изящно цедить, но, как говорят в пустыне, «аман иман», вода – это жизнь. Она не может удержаться и жадно пьет.
Слуга, следующий за придворным, несет свернутые белые полотенца и таз воды, в которой плавают розовые лепестки – это, с учетом обстоятельств, кажется нелепой любезностью. Я велю ему поставить все возле золоченого стула, благодарю их обоих и отсылаю прочь. Осторожно омываю ее ноги, и все-таки она прикусывает губу, так, что между зубами выступает кровь.
– Тебе повезло, Элис, – говорю я, когда руки мои перестают дрожать. – Ничего не сломано.
Она издает невеселый смешок. Потом поднимает свои удивительные глаза и пронзает меня взглядом.
– Кости мои пока не сломаны, дух тоже… – она умолкает. – Почему тебя называют Нус-Нус? Звучит обидно.
– Я из тех, кого зовут урезанными. Евнух.
Она смотрит на меня не моргая.
– Прости меня, но я не вполне понимаю, что это значит.
Я выдавливаю из себя кривую улыбку.
– Это могут понять лишь те, кто разделяет мою горькую участь.
Я вижу, что она размышляет, сопоставляя жестокое прозвище с тем, что оно подразумевает. Кивает. Потом спрашивает:
– А как твое настоящее имя?
Какое-то мгновение в голове у меня пустота – и только. А как мое настоящее имя? Меня так давно им не называли. Оно всплывает из глубин, и я говорю ей – а она повторяет, дважды, пока не уловит верное произношение. Названное ее певучим чужеземным голосом, имя мое кажется диковинным и медвяным. Я чувствую, как что-то в животе у меня обрывается и падает.
– Твое имя что-нибудь значит на твоем языке?
– Оно означает «Мертвый, но Бдящий». Я родился таким слабым, что мать решила, что я мертвый, но я открыл глаза. Но лучше называй меня Нус-Нус. Мальчика, которого звали тем именем, давно нет, он переменился.
Она слабо улыбается:
– И тебя прислали, чтобы ты переменил меня?
Ум у нее острый, несмотря на побои.
– Я здесь, чтобы убедить тебя принять ислам и уберечь от возможных… неприятностей.
Она смеется:
– Неприятностей! Ты из царедворцев, да, Нус-Нус? Сладкоречив, совсем как они.
Я склоняю голову.
– Я просто невольник, придворный евнух; слуга императора. Прости. Не по своей воле я взялся за это дело. Но я пережил и видел много страданий – я не хочу, чтобы с тобой обошлись жестоко.
– Никто бы не назвал меня смелой женщиной, Нус-Нус. Мне никогда не приходилось терпеть телесную боль. Меня до сих пор никто и пальцем не тронул. Но за эти часы я узнала, что во мне есть сила, о которой я не подозревала, швы внутри крепки. Кто-то назовет это упрямством. Я не знаю, что это за сила, и, похоже, не могу ею управлять – боюсь, она заставит меня поставить под угрозу свою собственную жизнь.
Я решаю зайти с другой стороны.
– Так давай поговорим о том, что есть обращение. Смена одной веры на другую. Мы все служим одному Богу. Он один и тот же, как бы мы его ни называли: Деус, Аллах или Яхве. Он слышит наши молитвы. Значит ли что-нибудь перемена в имени веры, обращенной к нему, если вера в твоем сердце остается истинной?
Губы ее твердо сжимаются.
Я продолжаю:
– Мы – всего лишь люди, Элис. Я много странствовал и повидал достаточно, чтобы сказать: есть добрые мусульмане и злые христиане, и точно так же есть злые среди мусульман и добрые среди христиан. Не вера делает их такими, но самая суть их природы.
– Мне попадалось множество злых христиан, это правда. И я готова признать, что здешнему народу не чуждо добро и милосердие. Но это не мой народ, и вера его – не моя вера.
– Мне не надо бы этого говорить, ведь меня считают правоверным мусульманином, но в сердце своем я знаю, что Бог есть Бог, а прочее – лишь слова. А слова – просто звуки, с помощью которых мы общаемся друг с другом.
Она не вскрикивает в ужасе от этой ереси, поэтому я продолжаю:
– Платон сказал, что имена присваиваются вещам совершенно произвольно и что любое имя может быть дано любому предмету, если достаточное число людей понимает, что оно означает, и согласно использовать его, чтобы определять предмет. Он также утверждал, что существующие имена вещей могут быть изменены без малейшей потери для природы самой вещи. Так я спрошу тебя еще раз, Элис: важно ли то, что ты скажешь слова, которых от тебя требуют, изменишь имя своей веры и заговоришь об Аллахе?
– Разве это не чистое лицемерие – принимать внешнюю форму, а верить в сердце своем в иное? Есть ли для твоей веры ценность в таком обращенном, если он не верит по-настоящему?
Я пожимаю плечами:
– Чтобы просто каждый день выживать в мире – особенно в этом мире, – нужно много лицемерия. Я не думаю, что Бог накажет тебя за то, что ты сохранила свою жизнь при таком выборе.
– Я не стану отступницей. Все не так просто, как ты говоришь. Как могу я в полном сознании отказаться от всех ведомых мне истин, от всего, чему меня учили о Святой Троице и спасении человека через Христа? Просто чтобы сберечь свою шкуру? Иисус три дня и три ночи висел на кресте, чтобы спасти наши души; пусть я – всего лишь слабая женщина, но я думаю, что битья, которое даже не сломало мне кости ног, недостаточно, чтобы восстать против Господа.
Я вздыхаю. Меня окружают яростно верующие в единого Бога, люди, готовые без сожаления пытать и убивать всех, кто утверждает иное. Мое племя верит, что в каждом дереве и луже в лесу живет дух; что предки говорят с нами во снах, сами став богами. Не ко мне обращаться за мнением в богословских спорах. И все же я произнес шахаду и принял ислам…
– Элис, я не стремлюсь изменить природу твоей веры – я просто прошу, чтобы ты приняла внешнюю форму, которую тебе предлагают. Скажи слова и спаси себя. Они не остановятся, пока полностью тебя не сломят, всеми страшными способами. Я говорю по опыту.
– Ты мне не кажешься полностью сломленным. Но, с другой стороны, что я знаю о том, кем ты был, пока тебя, придворного, не прислали сегодня сюда, чтобы меня обратить. Расскажи мне о том, что пережил. Я хочу знать, что сделало тебя человеком, который может такое сказать.
Она откидывает голову назад и смотрит на меня долгим вызывающим взглядом.
– Мы здесь не для того, чтобы говорить обо мне.
Она скрещивает руки на груди.
– Тогда мы не будем говорить вообще, и твои усилия ни к чему не приведут. И сомневаюсь, что в этом случае пострадаю я одна.
Разумеется, она права в своем предположении. Если мне не удастся ее обратить, меня точно отдадут Фаруху. Я сглатываю. Неужели действительно нужно сделать именно это? Снять маску и показать ей мое настоящее лицо? Я гляжу на нее, на решимость, волю и гордость, дающие силу этой хрупкой женщине, и знаю, что должен сказать ей всю правду, что у меня есть.
– Я родился в деревне народа сенуфо. Далеко отсюда, за горами и Великой Пустыней. Отец мой был вождем небольшого племени. У меня было двое братьев и три сестры, но я был старшим, любимцем матери. Отец был мной недоволен: он хотел, чтобы я, как мой двоюродный брат Айю, стал воином и охотником, а я предпочитал играть на музыкальных инструментах и танцевать. Жаль, что я не посвятил больше времени искусству копья и меча – я мог бы спасти жизнь матери и младшего брата… но когда нашу деревню вырезали враги, я был в лесу, делал барабан. Когда я понял, что случилось, было уже поздно. Меня захватили и продали в рабство, но мне повезло больше, чем я заслуживал. Мой первый хозяин был порядочным человеком, доктором. Он обращался со мной не как с невольником, даже не как со слугой – скорее как с товарищем. Выучил меня читать и писать, познакомил с медициной и анатомией; покупал мне инструменты и поощрял в любви к музыке; возил с собой по всей Европе, хорошо одевал. Я сам себе казался блестящим мужчиной. Брат Айю сказал бы, что я слишком занесся.
Услышав это, она тихо улыбается.
– Невольник, возомнивший себя господином?
– Что-то вроде того.
– Пока звучит неплохо. Едва ли такой хозяин бил тебя, чтобы ты обратился в его веру.
– Не было нужды. Он сам был обращенным в ислам, поскольку считал, что эта вера добрее и милосерднее христианства. Я выбрал ее ради него, а потом полюбил ее ради нее самой.
Она поджимает губы.
– Что ж, с тобой хорошо обращались, обучали, баловали – так, что ты отрекся от своей веры. Пока у тебя не очень-то получается убедить меня, что ты что-то знаешь о страдании.
Справедливое замечание.
– О том, что было потом, я не рассказывал ни одной живой душе. Это, – я закрываю глаза, – больно вспоминать.
Она ничего не отвечает, просто смотрит на меня. С ожиданием, с решимостью; не желая отвлекаться.
Я набираю воздуху.
– Мой хозяин, доктор, скончался… скоропостижно. Меня снова продали, но мой новый хозяин не был так добр. У него был план, в котором мне отводилась некая роль. И некую часть меня надо было принести в жертву этому плану. Нужно ли объяснять подробнее?
– Нужно.
– Когда меня привели в хижину на окраине города, я думал, меня собираются убить, и начал драться. Когда понял, что у них на уме, подумал, что лучше бы убили. Мне был двадцать один год, я был высок и силен, но выгода придавала им решимости. Меня затащили внутрь. Когда я увидел стол, черный от крови тех, кого оскопили на нем до меня, и чудовищные блестящие ножи, выложенные рядком на тряпке у стола, колени мои подогнулись, и я осел, как бык, которого ударили между глаз кувалдой.
Глаза ее, расширенные от ужаса, прикованы ко мне. Она прижимает руку к губам.
– Все, что случилось потом, было словно в тумане. Тело не может вместить такую боль – оно отсылает дух прочь. Словно птица, устроившаяся на карнизе, я глядел сверху, как лежу, раскинув ноги, истекаю кровью – и ничего не чувствовал. Мне рассказали, что целых три часа после того меня водили вокруг хижины, чтобы кровь продолжала обращаться в теле; потом меня по шею зарыли в песок пустыни и оставили, пока рана не заживет. Мне не давали есть и пить три дня, но накрыли широкополой шляпой, чтобы уберечь от солнца, и заплатили мальчику, чтобы отгонял муравьев и хищных птиц. Но он ничего не мог поделать со знатной молодежью, которая каждый день приходила надо мной насмехаться. В первый день я их не заметил; на второй их голоса были неотличимы от криков ворон и стервятников. Но на третий день сознание ко мне вернулось, и я увидел, как они стоят, прислонившись к стене, и их золотые украшения блестят на солнце. Они ели финики и швыряли в меня косточками. Когда я закричал, они стали смеяться.
– Пусть порычит!
– Какой-то запаршивевший лев.
– Где ты видел черного льва? Это гиена, дикая собака-трупоед.
– Да, не блестящий мужчина.
– Мужчина? Он больше не мужчина, уже нет!
И все они смеялись. Я угрожал, что убью их и искалечу – на языке сенуфо, потом по-английски, по-итальянски, а потом на арабском, пока один из них не подошел, не встал надо мной, задрав рубаху, и не показал мне свое мужское достоинство.
– Вот как выглядит настоящий мужчина, ты, вонючий потаскун!
Он собирался на меня помочиться, но тут вышел человек, заплативший за мое увечье, прогнал его и его товарищей и велел меня откопать. Я, на удивление, излечился. Я знал, что иду на поправку, когда понял, сколько стоит каждое из снадобий, входивших в припарки и мази, которые накладывали на рану – и сосчитал, сколько они получат за свои вложения. Когда они стали применять волчий лук, очень дорогую траву, я понял, что выживу – и испытал извращенную радость от того, как они потратились.
Глаза у нее блестят – от слез? Рассказ так поглотил меня, что я не следил за ее лицом.
– Ты не хотел умереть?
– Хотел. Я очень долго хотел умереть. Я лежал, полный скорби, ненависти, ярости и стыда. Я отрекался от Бога; потом молился ему. Мне снились страшные сны, мне являлись воспоминания о прошлой жизни, о том, как меня изувечили. Но понемногу, со временем, я осознал, что замечаю что-то, кроме своего горя. Краткое счастье, когда кожи касается чистый хлопок. То, что мочиться больше не страшно. Сверкание солнца сквозь тростник. Птичье пение. Вкус хлеба. Детский смех…
Слеза, выступившая у нее, вдруг перекатывается через веко и медленно течет по щеке. Моя рука сама собой тянется утереть ее.
Элис отшатывается, как испуганное животное.
– Прости.
– Нет-нет. Это просто от неожиданности.
Она прямо на меня смотрит.
– Я не ждала доброты.
Доброты. Ею ли объясняется это движение? Возможно, отчасти; но у меня был и свой интерес. Дело в том, что я уже чувствую связь с этой женщиной, единение, медленный огонь – я должен как-то спасти ее от нее самой. Должен убедить ее обратиться, чтобы она осталась жива, и я мог видеть ее, хоть иногда, в садах гарема, и солнце бы играло на этих желтых волосах. Встречаться с нею глазами поверх фонтана, когда Черный Джон поет свои печальные песни…
Я собираю каждую каплю убедительности, что могу выжать из своей души.
– Моя жизнь сейчас не так плоха. У меня есть маленькие радости, те, что доступны просто потому, что ты живой. Их много, даже здесь, даже в моем умаленном состоянии.
– Жизнь в нас упорствует, полагаю. Стремление выжить. Что за упрямые мы создания: цепляемся за свою радость, как бы мало ее ни было.
Она задумчиво качает головой.
– Я спрашиваю себя, нет ли в душе какого-то таинственного сосуда, в котором радость копится, как вода в стакане? Пустота в конце концов заменяется жизнью и однажды, на великом подъеме, ты понимаешь, что жить хочешь больше, чем умереть. Я смирился с тем, что не буду свободным человеком, не женюсь и не стану отцом, но я ем, сплю, смеюсь – думаю, наблюдаю и чувствую. Я – это я. Я пребуду.
Она опускает глаза, и я вижу, что руки ее сплетены на коленях.
– Дети. Да, вот мы и добрались до слабого места. И все же я стану бесплодным древом, дважды мертвым, – мягко говорит она в конце концов.
– Не понимаю.
– В Книге Иуды так говорится об отступнике: он мертв в духе и попадет в огненное озеро. Но для меня это значит больше, – она поднимает глаза от переплетенных пальцев. – Вот кто я. Девственница, нетронутая, без потомства. А я всегда хотела детей.
Что-то внутри меня стягивается в узел.
– Я ехала из Голландии, чтобы выйти замуж за англичанина, когда попала в плен. Подумай, я могла бы быть сейчас там, в Лондоне, в своем большом доме, – замужняя состоятельная женщина, возможно, даже, коль скоро с замужества моего прошло бы более месяца, ожидающая дитя.
Не поможет ли мне это убедить ее?
– Если ты хочешь иметь возможность принести в мир новую жизнь, Элис Суонн, просто произнеси шахаду. С тобой будут обращаться бережно, тебя станут чествовать. Султан добр к женщинам своего гарема, их жизнь не назовешь тягостной. Ты скорее умрешь от скуки и чрезмерной роскоши, чем от страха или боли.
– А дети, рожденные в таком союзе?
– Они – его, признаны им. Роди ему сына, и тебя возвысят, возможно, даже сделают женой.
– Высокая честь, которой стоит желать, – голос у нее резкий. – Дети остаются с матерями?
– Детей здесь обожают. Они живут в гареме, пока не вырастут достаточно, чтобы начать учиться своим обязанностям, – я умолкаю, но совесть заставляет меня продолжить. – Сыновей высоко ценят, – поправляюсь я. – Сыновья определяют положение женщины в гареме; но они могут вызвать зависть и стать причиной вражды со стороны других женщин, а это может быть… опасно.
Взгляд удивительных глаз скользит по моему лицу, потом она опускает взор и сидит, изучая свои руки, а я уверяюсь в том, что загубил своей честностью малейшую возможность убедить Элис. «Глупец!» – ругаю я себя. На мгновение мне показалось, что ветер подул в мою сторону, но теперь женщина ужасающе тиха, – хотя, может быть, в этом есть доля смирения. С уделом мученицы? Решись Элис умереть, она захватит меня с собой. Ко мне возвращается память о счастье, которое охватило меня, когда я вышел из темницы, – мучительная, дразнящая память. Бен Хаду – великий ловкач, думаю я. Царедворец, посол, переговорщик. И все же он, похоже, решил, что потерпит крах, взявшись обратить эту женщину, и предложил меня себе на замену. Теперь я представляю, что он сказал: «Нус-Нус произведет на нее куда более благоприятное впечатление, чем твой покорный слуга, повелитель. Такой большой чернокожий человек, искусно говорящий по-английски? Ничтожный обитатель джунглей, поднявшийся до высот придворной службы и достаточно образованный, чтобы читать ей строки поэтов? Как может она не поверить словам такого человека? Возможно, он даже расскажет ей свою собственную историю – может ли это ее не тронуть?» И Исмаил, забыв, что не видел меня три недели, пока я гнил в тюрьме, говорит: «Да, у него для абида весьма изысканные манеры. Ты мудрый человек, Аль-Аттар. Сейчас же приведи мальчика».
Меня можно заменить, надо мной и так висит смертный приговор. Кто меня хватится? Никто. Я вижу губы Зиданы, искривленные в злобной усмешке: «Удачи… Она тебе понадобится».
Неужели придется, думаю я, умолять эту хрупкую женщину сохранить мне жизнь? Это крайнее средство, и оно постыдно. Я чувствую, как пробегает по мне дрожь, от одного намерения упасть перед Элис ниц и молить ее ради меня, не ради нее самой, покориться воле султана. Снаружи слышится скорбный клич муэдзина, созывающий правоверных на молитву – четвертая молитва, кстати, магриб – «запад», на закате солнца. Не она ли, думаю я, станет для меня последней.
– Я всегда знала, что все сведется к этому, – тихо говорит она. – К тому, смогут ли сила моей воли и твердость веры одолеть мягкость сердца.
И, помолчав, добавляет:
– Кажется, что бы ни возобладало, мне будет чего страшиться.
Она ловит мой взгляд. Я не знаю, что она видит в моих глазах, но улыбка, которую она мне дарит, сладка.
– Если я стану упорствовать, убьют не только меня, но и тебя, так?
Я внезапно лишаюсь дара речи. И просто глупо киваю.
Она отводит взгляд.