Текст книги "Жена султана"
Автор книги: Джейн Джонсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
Вечером, когда я исполняю свои обязанности, нутро мое пожирает тревога. Я все спрашиваю себя: «Не в последний ли раз я подал султану бабуши? Отведаю ли еще такой вкусной еды?»
Волк идет на смерть с почетом – о его появлении возвещают длинные фассийские трубы и музыканты в белом. Он встает на дыбы, рычит и скалится, во всем походя на дикого зверя, которого и должен представлять. Исмаил одолевает его не так легко, как я ожидал, учитывая, в каком состоянии волк был утром. Меня пронзает жалость, когда султан душит зверя, и, когда тело волка обмякает, а султан берется за священный меч, чтобы отсечь ему голову, мне приходится отвернуться.
5
День соединения первой недели месяца Раби аль-авваль
Масуда, черная суданка, дочь Абиды, невольница, ранее содержавшаяся в Тафилалте. Тринадцати лет от роду, девственница.
Имя, дата, самое краткое описание: и эти сухие слова на странице призваны говорить об оплодотворении! Книгу ложа ведут с истовым тщанием, дабы определить время рождения и законность детей султана, составить расписание, решающее все споры, избежать зависти и склок. Исмаил всего шестью годами старше меня, а султаном стал только пять лет назад, и тем не менее он породил уже сотни детей от жен и наложниц. Султан ложится с девственницей почти каждую ночь, хотя есть у него и несколько любимиц, к которым он время от времени возвращается. В отличие от царя Шахрияра из арабских сказок, он не приказывает удавить свою добычу на следующее утро, чтобы уберечься от измены. В этом дворце изменить едва ли получится – гарем ревностно охраняют евнухи.
Зидана держит гарем в своих руках – да и султана тоже. Почти каждую ночь, после пятой молитвы, когда Исмаил поест и вымоется, она собирает достойных соискательниц, и они прогуливаются по садам, или играют для султана на музыкальных инструментах, или поют под апельсиновыми деревьями – или в его покоях, – или просто соблазнительно возлежат на диванах. За эту возможность Зидане хорошо платят те, кто ищет внимания султана. Желая повлиять на Исмаила и отвлечь его от своей соперницы Фатимы, Зидана подводит его к кому-нибудь из девушек и восхваляет ее достоинства, указывая, как изящен изгиб лодыжки, как чудесно расписаны хной руки, а то и обнажает избраннице грудь, чтобы показать, как та округла и тяжела. Султан, во всех остальных делах своевольный, как норовистый конь, с удивительной готовностью позволяет своей старшей жене руководить им в вопросах ложа.
На первый взгляд в пробуждении желания есть алхимия, которую нельзя заранее рассчитать. Но то ли Зидана слишком хорошо знает султана, то ли он неразборчив. Правда, похоть его неутолима. Даже самые сильные мужчины пресытились бы за недели столь безграничного изобилия, но только не Исмаил. И это – еще одна причина, по которой его так чтят: женщины обожают султана, едва на него не молятся. Они подползают к Исмаилу сзади, чтобы потрогать подол его одеяния, на счастье. Если он прикоснется, они много дней не моют руки и щеки; они хранят талисманы, собранные, когда он был с ними: волоски с его головы или из бороды, семя, засохшее на бедре или всю ночь проведшее во рту. Женщины носят эти флакончики и амулеты, чтобы барака, таинственная сила благословения и удачи, исходящая от султана, отвела от них болезнь или сглаз. Тех, кого он берет на ложе, на следующее утро несут на руках во время шествия в гареме. Величайшая барака – родить от султана, хотя, поначалу выказав радость, – сопровождающуюся пальбой из пушек и звуком труб, если рождается мальчик, или фейерверком и разбрасыванием цветов, если девочка, – Исмаил вскоре теряет к ребенку интерес. Об этом тоже позаботится Зидана, потому что ее первенец, Зидан, всегда на виду, и, хотя мальчик жесток и неумен, Исмаил в нем души не чает, катает по садам на плечах, балует сверх меры – и даже объявил наследником, хотя мать ребенка и была рабыней.
Разумеется, смертность высока, многие младенцы не доживают до года, но стоит отметить, что среди детей, умирающих от колик, судорог и неукротимой рвоты, явно преобладают мальчики, рожденные женщинами, к которым султан проявил не просто мимолетный интерес. Часто матери следуют за младенцами: умирают от горя, как утверждает императрица, – голос ее безразличен, хотя остальные женщины рыдают и рвут на себе одежды. На этом я умолкаю.
Я убираю Книгу ложа обратно в сундук, и меня снова пронзает ужас. Пробковые башмаки должны бы стоять на своем всегдашнем месте, справа от сундука. Но их там нет. И я трепещу, гадая, там ли они, где я их оставил, не попались ли кому на глаза.
Ответа на этот вопрос приходится ждать недолго. Утром я иду осмотреть вновь открытые ворота Баб аль-Раис, чтобы доложить Исмаилу, точно ли исполнены его приказания. Как я и думал, голову бедного волка укрепили над воротами, и она скалится на мир с подобающей свирепостью. На обратном пути к внутреннему двору путь мне преграждают двое. На них цветные пояса, означающие, что они – служители кади. Сопровождают их дворцовые стражи, у которых в руках ружья, изъятые у людей кади на входе. В стенах дворца никто, кроме стражи императора, не имеет права носить оружие. Разумная предосторожность в государстве, которое сам Исмаил назвал как-то «корзиной с крысами» – они всегда готовы взбунтоваться и покусать руку, которая их кормит.
– Ты – придворный, которого называют Нус-Нус?
Хасан, стоя за их спинами, разводит руками:
– Прости.
– Да, я.
– Мы хотим расспросить тебя об одном деле. На базаре был злодейски убит человек.
Я старательно изображаю потрясение. И невинность. Да я же, во имя неба, действительно невиновен – отчего же я чувствую себя таким виноватым?
– Где ты был с одиннадцати до двух вчера днем?
Я смотрю ему в глаза.
– Исполнял поручение Его Величества на базаре.
Я рассказываю ему о встрече с коптским книготорговцем.
Второй служитель подходит ближе. Он мне не по душе: молодой, сытый, явно много о себе воображает, судя по тому, как тщательно борода его подстрижена по моде. Брови он, кажется, тоже выщипывает.
– Мы уже говорили с торговцем книгами и знаем, что ты был у него после полудня. Когда ты вернулся во дворец?
Он спрашивает так, словно уже знает ответ.
– Как раз перед дневным советом императора, – признаюсь я.
– И когда же это?
– Около двух.
– Тогда непонятно, где ты провел столько времени. Когда ты был на базаре, заходил ли ты в лавку некоего Хамида ибн Мбарека Кабура?
Маска моя на месте.
– Это имя мне незнакомо.
– Нам известно, что ты там был. Тебя видели, когда ты входил в лавку, и было это, – он смотрит на табличку с записями, – сразу после одиннадцати. На тебе был «белый бурнус с богатой золотой каймой».
Сердце мое пускается вскачь.
– А, сиди Кабур!.. Прошу прощения, я никогда не знал его по имени, мы не были так близки. Так вы говорите, беднягу убили? Какой ужас. Где же император будет теперь брать благовония? Ему нужны агар и ладан, он не хочет покупать ни у кого другого. Даже не представляю, что скажет Исмаил, когда услышит. Он очень расстроится. Осталась ли у торговца вдова, которую султан может одарить?
Мне кажется, у меня неплохо получается разыгрывать обеспокоенного слугу, но младшего служителя не отвлекает моя болтовня.
– Так ты не покупал запретные вещества для госпожи Зиданы? – говорит он.
– О небо, нет. И на твоем месте я бы не стал повторять такие гнусные сплетни о старшей жене императора.
– Она ведьма, все знают.
Я отворачиваюсь.
– У меня дела, я не могу торчать тут с вами, слушая пустое злословие.
Он хватает меня за руку. В прежней моей жизни он бы уже лежал, остывая, на земле, но при дворе Исмаила учишься укрощать природные порывы.
– У нас приказ кади – взять тебя под стражу, если ты откажешься говорить.
Так значит, они и в самом деле меня подозревают. Сердце мое начинает неприятно колотиться, и я вспоминаю голос, окликнувший меня на выходе из лавки травника. Он позвал сиди Кабура, но что если кто-то узнал меня в чужом обличье?
– Тот белый плащ, что был на тебе, – где он?
Благодарение Богу за Зидану.
– В моей комнате. А что?
– Человек, убивший сиди Кабура, не мог не запачкаться в его крови, – торговца жестоко зарезали.
Я выставляю ладонь, отгоняя зло, и старший служитель делает то же. Мы встречаемся глазами.
– Плащ у тебя? Можем мы на него взглянуть? А потом занимайся своими делами, – говорит он куда приветливее, чем его товарищ.
– Конечно. Это подарок самого императора, я им очень дорожу.
Окруженные стражами, мы идем сквозь грохот и суету продолжающейся стройки. Во втором дворе вырыли огромную яму, чтобы смешивать таделакт – особую штукатурку, которую можно отполировать до зеркального блеска. Работа трудная и тонкая, на нее иной раз уходят месяцы. Поначалу материал очень неустойчив. Вот и сейчас, когда мы проходим мимо, раздается крик, и один из рабочих, шатаясь, отступает назад. Он держится за лицо.
– Обожгло известью, – поясняю я, качая головой. – Может навсегда ослепнуть.
– Боже мой, – говорит старший служитель. – Бедняга.
– Выживет – считай, повезло.
– Иншалла.
Потом, подумав, он спрашивает:
– А если не выживет?
– Его бросят в раствор.
Служитель приходит в ужас.
– Покрутишься тут – увидишь вещи и похуже. Мы теряем где-то тридцать рабочих в день.
Дальше мы идем молча, хотя чем ближе к внутреннему дворцу, тем огромнее и роскошнее выглядят постройки, и я вижу, как старший служитель посматривает по сторонам. Его можно понять. В Марокко еще не затевалось ничего такой величины и размаха. Младшего служителя виды, похоже, оставляют равнодушным, и я начинаю подозревать, что он уже бывал во дворце. Кажется, он теряет терпение – при каждом шаге выпячивает подбородок, словно ничто не может отвлечь его от службы. Я прикидываю, не признаться ли в том, что я нашел труп сиди Кабура и сбежал, не заявив о случившемся, но что-то подсказывает мне, что служители настроены решительно, и я сделаю только хуже.
На пороге своей комнаты я останавливаюсь.
– Я вынесу вам бурнус, и вы его осмотрите.
– Мы пойдем с тобой.
Младший буравит меня взглядом.
Они стоят в дверях, оглядывая скудную обстановку, пока я иду к сундуку и достаю бурнус, который они тщательно осматривают. Не найдя крови, они возвращают его мне.
– У тебя нет другого белого бурнуса?
– Деньга на меня с неба не падают.
Младший служитель усмехается, потом поворачивается к Хасану:
– Ты сказал, была твоя смена, когда этот человек вернулся во дворец?
Хасан кивает:
– Да, я отворил ему ворота. Он бежал…
– Бежал? – Он оборачивается ко мне: – Почему ты бежал?
– Лило.
– Ты не сказал, что на нем был белый плащ, когда он вернулся, – говорит служитель Хасану, не сводя с меня глаз.
Мои глаза прикованы к стражнику – он равнодушно смотрит на меня.
– Нет у меня времени замечать, кто во что одет. Но я уверен, на Нус-Нусе был этот бурнус.
Младший служитель неприкрыто разочарован.
– А что насчет твоей обуви, господин?
«Господин» – это что-то новенькое, и это добрый знак; но я забыл о бабушах.
– Ты, по-моему, был босиком, – желая помочь, говорит Хасан.
– Босиком? – оба служителя вновь мною заинтересовались.
– Грязь была чудовищная, не хотел загубить бабуши.
Младший снова смотрит в свои записи.
– Здесь сказано, что ты вышел из дворца в высоких пробковых башмаках.
Боже милосердный.
– Правда?
Они что, опросили даже этих никчемных невольников? Мысль безумная, но во дворце и у стен есть глаза.
– На мне были башмаки, когда я вышел, но я их снял, в них невозможно было идти – босиком лучше. С босых ног грязь отмыть проще, чем с обуви.
Служители переглядываются. Интересно, к чему бы это.
– Можно взглянуть на твои бабуши, господин? Чтобы покончить со всем этим, – произносит почти извиняющимся тоном старший.
Ад и преисподняя. Я указываю себе на ноги.
– Вот они, на мне.
Они опускают глаза. Эти фассийские туфли были при рождении цвета молодого лимона, но со временем потемнели до грязно-коричневого. Кожа растягивается, принимая форму ноги. А ноги у меня мозолистые, как у последнего плотника, пробковые башмаки мне, в общем, и ни к чему. Служители смотрят на меня с понятным недоверием.
– Это твои единственные бабуши?
– Да.
Я сам себе не верю.
– Не возражаешь, мы быстренько осмотрим твою комнату.
Это не вопрос, а утверждение.
Я отступаю в сторону.
– Давайте.
Они управляются быстро – осматривать почти нечего. Роются в сундуке, даже листают книги, словно я мог спрятать уличающие меня туфли между страницами. Находят свертки, что я купил для Малика, – я забыл отдать их ему, – рас эль-ханут и эфирное масло; по запаху понятно, что в них. Потом они тщательно осматривают подставку для письма, нюхая чернила, будто думают, что у меня тут выставлены напоказ яды. Найдя мой ханжар, обрядовый кинжал, который по особым случаям носят все мужчины (даже урезанные), они оживляются; но вскоре лица их вытягиваются – он затуплен и покрыт ржавчиной, им не перережешь бороду и горло старика. В конце концов, недовольный младший служитель вынимает из сумки свернутую ткань и раскатывает ее на полу. На ней отпечаток ноги – темно-коричневый, цвета ржавчины.
– Я снял этот отпечаток на месте преступления. Не мог бы ты поставить на него правую ногу, господин?
Такой вежливый.
Я делаю то, о чем меня просят. Кожа старых бабушей растянулась шире моей стопы, моя нога полностью закрывает отпечаток.
– Благодарю, господин.
Голос у него напряженный и презрительный. Он с отвращением сворачивает ткань с отпечатком. Но он еще не закончил.
– Рашид, – говорит он старшему, – дай, пожалуйста, башмаки.
О, Малеео… вот они, проклятые. Второй служитель достает их из сумки и ставит на землю возле меня.
– Примерь их… господин.
Тон у него язвительный.
Упасть, что ли, на пол, изобразив внезапную болезнь? Выйти из себя и не подчиниться? Я не делаю ни того ни другого. Стараясь удержать равновесие, я пихаю правую ногу в соответствующий башмак. Но вместо того, чтобы обличить меня, он застревает на полпути – разношенная старая кожа на два размера больше своего хорошенького изукрашенного товарища. Служитель пробует надеть башмак силой, но ясно, что они с туфлей несовместимы. Рывком, едва не повалив меня на пол, он сдергивает досаждающий башмак и отшвыривает его.
Лицо мое едва не расплывается в улыбке, но я призываю маску кпонунгу и усмиряю порыв.
– Должно быть, они принадлежали убитому, – я с извинением развожу руками. – Ты закончил, господин? У меня много дел.
Первый служитель смотрит на меня с каменным лицом. Я не отвожу глаз, не моргаю. В конце концов, его взгляд устремляется мне за спину.
– Это твой двор?
– В нем бывают и другие, – предусмотрительно говорю я, но они уже выходят наружу.
Дождь смысл все следы крови с фонтана – мрамор блестит нетронутой белизной. Какое-то время служители бродят по закрытой со всех сторон площадке, а я стою, прислонившись к двери. За моей спиной Хасан и другие стражники обсуждают женщину, которую видели в меллахе. Это еврейский квартал, поэтому балконы там выходят на улицу, а на женщине не было покрывала – и, судя по всему, она была просто персик. Стражи внешних ворот не всегда оскоплены – разве что хотят повышения до дворцовых стражей; разговор их полон сальностей.
– Это твое, господин?
В руках служителя окровавленные фассийские бабуши, которые я зарыл во дворе. Он так и брызжет ликованием. Потом, словно актер в театре, он снова разворачивает ткань с кровавым отпечатком и ставит правую туфлю на пятно. Разумеется, они безупречно совпадают.
– И что ты об этом скажешь?
Спокойно, Нус-Нус. Спокойно. Я достаточно осторожен, чтобы промолчать, вместо того чтобы говорить что-то, что упрочит мою вину.
– Сними бабуши, – приказывает он мне, и, когда я разуваюсь, указывает на испорченные туфли. – Надень.
Кровь засохла и запеклась. Туфли и так тесные, я молюсь, чтобы они стали еще теснее, но они предательски налезают, они мне как раз.
Ободрившись, служитель приносит отброшенный башмак и разыгрывает целое представление, ставя его передо мной на землю.
– Теперь сунь ногу в башмак.
Я делаю, что он велит. Разумеется, сидит как влитой. Мне конец.
– Дворцовый слуга Нус-Нус, – произносит он с торжеством, потом, помедлив, спрашивает: – У тебя есть иное имя?
Я качаю головой – такому, как он, я своего имени не назову.
– Дворцовый слуга Нус-Нус, беру этих стражей в свидетели, мы арестуем тебя по подозрению в убийстве травника, сиди Хамида Кабура.
– Не меня надо арестовать: у сиди Кабура кто-то был, когда я пришел, беспокойный молодой человек. Худое лицо, южный выговор. Он остался в лавке, когда я вышел, когда травник был еще жив. Вот кто, должно быть, убил его, не я!
Младший служитель ухмыляется:
– Так защищает себя отчаявшийся! Человек, о котором ты говоришь, – благородная особа безупречного поведения, он хорошо известен кади. Он сам пришел, услышав о смерти сиди Кабура, и был весьма полезен в нашем расследовании.
– Он сказал, что это ты остался с травником, – говорит старший служитель, и я слышу по его голосу, что он больше не верит ни единому моему слову.
Мне вяжут руки – и уводят.
Часть вторая
6
2 мая 1677 года
– Зовут меня Элис Суонн, лет мне двадцать девять.
– Нет, детей у меня нет – я не была замужем.
– Да, я девственница.
Я отвечаю на эти вопросы с гордо поднятой головой. Я не стыжусь того, кто я. Поэтому я смотрю иноземному морскому разбойнику в лицо со всей отвагой, что мне дана, и говорю внятно. Будь обстоятельства иными, кое-кто здесь, возможно, начал бы хихикать, но коль скоро все мы боимся за свои жизни, есть вещи поважнее того, что я засиделась в девках, и моей застарелой девственности.
Писец моего захватчика заносит все эти подробности в список, идущий справа налево. Кожа у него смуглая, голова обернута тканью – я предполагаю, что нас взяли на абордаж турки. Я слышу, как за спиной у меня всхлипывают и глотают слезы Анук и Марика, мои невозмутимые служанки, сестры, нанятые, чтобы сопровождать меня из Схевенингена в Англию, – и на мгновение исполняюсь жалости. Они почти еще дети, пусть угрюмые и неотзывчивые, они не заслуживают ранней смерти. Бедняжки, они только начинают жить, они полны мечтаний, как я в их годы – о молодых людях, замужестве, детях и смехе. Большую часть пути они хихикали и строили глазки команде; а теперь те красивые парни или лежат мертвыми на палубе нашего корабля, или томятся в цепях на этом.
– Думаете, они нас изнасилуют? – спрашивает меня Анук.
У нее огромные от ужаса глаза.
– Надеюсь, нет, – это все, что я могу честно сказать.
А ведь один из мужчин схватил меня за грудь, когда нас снимали с корабля. Я так удивилась, что даже не подумала закричать, просто взяла его руку и оттолкнула. Его лицо исказилось от явного стыда, он опустил голову и пробормотал что-то на чужом языке – мне показалось, то было извинение, что плохо вяжется с безжалостным нападением на наш корабль.
Но вскоре мы понимаем: мы – товар, мы стоим куда дороже штук ткани в трюме корабля. Две мулатки, бывшие кухарками (как ни жаль, скорее всего, и любовницами) погибшего капитана, заводят глаза.
– Рабыни, – говорит одна.
И вторая отвечает:
– Опять.
Рабство всегда казалось мне прискорбным обычаем. Сама мысль о том, чтобы владеть человеком как предметом мебели, представляется мне безнравственной, и я наотрез отказывалась кого-то покупать. Матушка ругала меня за непрактичность: Амстердам – столица европейской работорговли, можно было купить рабов по дешевке. Но после смерти батюшки я занималась счетами, поэтому настояла на своем, хотя она горько сетовала, что у нее нет свиты арапчат, чтобы наряжать их и хвастать, когда ее гадкие друзья являлись со своими печальными прислужниками. К стыду своему, я даже не думала, что в рабство можно продать белого – тем более меня.
Я слышала о кораблях работорговцев, о людях в оковах, страдающих от нечистот и болезней в трюмах, о том, что за борт выбрасывают больше мертвых, чем доставляют на берег живых; но, кажется, меня ждет иная участь. Меня отводят в маленькую каюту, пусть тесную и грязную, но здесь я могу сохранить хоть какое-то достоинство и побыть одна, и вот я лежу в темноте, размышляя о том, что было бы, дойди наш корабль до Англии. Выйдя замуж, я жила бы со своим мужем, мистером Берком, в его недавно построенном доме на Золотой площади Лондона – название словно из сказки, но я не видела этого места и теперь, наверное, никогда не увижу.
Я не встречалась с мистером Берком: брак был устроен нашими семьями, хотя, боюсь, не на такой союз надеялась матушка. Она лелеяла смелые мечты, твердила мне, что я выйду замуж за благородного и так верну состояние, которое отец потерял, бежав от сторонников парламента в Голландию в самом начале Английской войны. Зачем матушка вышла за него, я сказать не могу, поскольку уже ребенком я понимала, что она его не так уж любит. Она тоже была беженкой – из семьи, жившей на обочине придворной жизни, водившей знакомство с богатыми и знаменитыми, не имея на то средств. Полагаю, был какой-то скандал; в итоге она вышла замуж за отца.
Всю мою юность меня отчаянно навязывали череде гостивших у нас господ; но когда король Карл вернулся на престол, дома, в Англии, оказалось множество девушек красивее меня, существенно богаче и куда выше родом. Матушка из-за этого впала в расстройство. Расстройство породило раздражительность, а раздражительность привела к нездоровью духа, очень скоро ставшему нездоровьем плоти. С тех пор я не отходила от матушки. Лишь потому, что долги наши непомерно возросли, а матушкой владело «страстное желание увидеть возлюбленную Англию прежде, чем жизнь меня покинет», она приняла от моего имени руку мистера Эндрю Берка.
Самым близким моим знакомством с женихом стал присланный им небольшой портрет, но, поскольку я видела, какой написали для обручения меня, я сомневалась в том, что изображение правдиво. Я на портрете была хрупкой и прелестной, глаза мои – больше и синее, чем в жизни, кожа – фарфоровой белизны, без следа веснушек. Пренебрежение подробностями омолодило меня на добрых десять лет, словно кто-то озарил меня ярким светом, смывшим прочь годы и заботы. Увидев портрет, я расхохоталась.
– Он отошлет меня обратно, увидев, что на самом деле купил!
Матушке это не показалось забавным.
Портрет мистера Берка изображал средних лет краснолицего мужчину с черной бородой и изрядным животом, облаченного в темные одежды. Перед ним был развернут рулон богатой ткани, а в руках – портняжный метр, говорящий о его ремесле торговца тканями. Целою милей ниже славных упований матушки на сословной лестнице.
Однако вдохновленная возможностью возвратиться в Англию, когда я благополучно выйду замуж, матушка нашла в себе силы сесть на ложе болезни и провозгласила мистера Берка «превосходным товаром». Что ж, все было измерено, взвешено и оценено по-купечески – теперь, возможно, тот торговый подход просто получил самое честное воплощение. Меня не доставят толстому стареющему торговцу тканями из Лондона, но продадут какому-то другому мужчине в чужих краях.
Мы плывем много дней – куда дольше, чем нужно, чтобы добраться из Схевенингена до английского берега. Никогда в жизни я не была столько времени предоставлена самой себе. Когда умер отец, мне было тринадцать. Матушка удалилась в свои комнаты в тот день, когда его хоронили, и больше никогда из них не выходила. Она дремала, читала стихи, смотрела из окна и вздыхала об утраченной юности; или фальшиво играла на спинете.
Когда был жив отец, у нас была прислуга: кухарка, экономка, лакей, две горничных, садовник; но когда он умер, обнаружилось подлинное состояние наших дел, и они вскоре нас покинули, один за другим, поскольку на нас посыпались иски о долгах и возврате займов, и мы не могли больше им платить. В конце концов с нами остались только старая Юдит и ее дочь Элс. Юдит готовила, если можно это так назвать, а Элс могла кое-как управиться с ножом для чистки и месить тесто. Мне, как бы молода я ни была, пришлось взять на себя роль экономки. Мы жили скудно, но я всегда была занята какими-то мелочами, из которых и состоит домашнее хозяйство: мела, убирала, шила, штопала, работала в саду – я начала выращивать там овощи и плодовые деревья шпалерами.
Я потихоньку продавала отцовскую коллекцию редкостей: итальянское стекло и фарфор, книги и старинные вещицы, собрание научных инструментов. Потом взялась за красивые турецкие ковры, а потом и за мебель, во всех комнатах, кроме гостиной, куда иногда захаживали гости. Остальной дом был обнажен до самого необходимого: меньше будет уборки, решила я и занялась домашними счетами. Как я жалела, что не могу продать злосчастный матушкин спинет: его фальшивые ноты эхом отдавались в пустеющем доме, терзая слух.
Когда пришло предложение мистера Берка, я, казалось, должна была ощутить облегчение: о нас, по крайней мере, кто-то позаботится, и мне больше не придется заниматься черной работой. Но, сказать по правде, мне нравилась эта жизнь: простое знание, что, если я не пошевелюсь с рассветом и не помогу Юдит и Элс на кухне, к завтраку не будет хлеба; если не высажу рассаду в мае, к сентябрю не будет бобов; если не зашью прореху на платье, как только она появилась, оно очень скоро сгодится лишь на тряпки. Уж не знаю, как мы умудрились сохранить внешнее подобие изящной жизни, но, по-моему, никто понятия не имел, как мы на самом деле нищи. Каждый вечер я ложилась в постель, радуясь, что все идет как надо; руки мои не были заняты работой только во сне.
И теперь, когда я лежу в маленькой каюте, мне в голову приходят самые разные мысли. Я гадаю о том, кто наши захватчики, и о том, повезут ли они нас через Геркулесовы столпы в Средиземное море, на невольничьи рынки Алжира или Туниса; или, возможно, еще дальше на восток, к самому турецкому султану в Константинополь.
Проходит всего неделя, и любопытство мое удовлетворено.
Когда мы наконец приходим в порт и корабль разгружают, я выхожу на берег и понимаю, что по лицу моему текут слезы – глаза привыкли к темноте, а свет в этом неведомом месте так ярок. Меня везут от корабля на муле по узким улочкам, навстречу попадается множество смуглых мужчин в тюрбанах или одеждах с островерхим капюшоном. Все они смотрят на нас, чаще молча, хотя некоторые кричат проклятия, а может быть, благословения, на чужом гортанном языке. Мы едем мимо тощих ослов с торчащими ребрами и темноглазых детей, и женщин, закутанных с головы до пят в ткань (мечта торговца тканями). В конце концов мы останавливаемся возле высокого белого дома без единого окна – только широкая дверь с железными клепками. Меня отводят в комнату, где уже есть с полдесятка женщин, ни одна из которых не понимает по-английски. Хотя одна, Саар, немножко говорит по-голландски. Она рассказывает мне, что ее и других женщин похитили в испанских и португальских деревнях.
Все они моложе меня лет на десять, а то и больше, хотя солнце высушило их кожу и прочертило глубокие морщины на лицах. Эти девушки сидели на пристанях и волнорезах, чинили сети, укладывали сардины в бочки с солью. Они суровы и приземленны: в их семьях не говорили о высоких чувствах и знати, поэтому у них нет заблуждений относительно того, что нас ожидает. Они смирились с судьбой.
– Подумай – что у нас общего, у всех? – спрашивает Саар.
– Мы все женщины.
– А еще?
Нетрудно догадаться, о чем она.
– Мы все – девицы.
– Да, все девственницы. Поэтому мы дорого стоим.
Неповрежденная девственная плева может сделать кого-то ценным товаром лишь по одной причине. Я стискиваю зубы.
– Ну, это хотя бы значит, что они не захотят потерять свои вложения, пока нас не продали.
– Хуже, – говорит та, кого зовут Констанцей.
Куда же еще хуже?
– Они магометане, они заставят нас обратиться в турецкую веру.
Я не могу ей поверить.
– Такого я ни за что не сделаю.
Входит коренастая женщина в местном одеянии. Начинает суетиться, осматривать наши руки и зубы, словно мы скот. Дойдя до меня, она улыбается и гладит мои волосы. Потом произносит по-голландски, вполне отчетливо:
– Какое сокровище. Он будет доволен.
Я отвечаю на том же языке, это ее удивляет. Она говорит, что зовут ее Ясминой, а ее мать «когда-то была голландкой», что бы это ни значило.
– Ты не похожа на голландку, – отвечаю я, потому что кожа у нее оливковая, а волосы темные и жесткие.
– В отца пошла. Мать работала на сиди Касима долгие годы. Приехала из Амстердама вместе с мужем, моряком-вероотступником, он тут стал корсаром. Погиб в битве возле Гибралтара, она обратилась в ислам и вышла замуж за местного, за бербера из Рифа.
– Похоже, здесь много разных народов, – сухо говорю я.
– О да! – восклицает она с гордостью. – У нас тут пленники со всего света.
Она рассказывает, что город называется Сале, он на северном побережье Марокко – раньше это слово для меня было связано лишь с чудесной выделки кожаными товарами на главном рынке Гааги. И город этот – основной порт, где торгуют иноземными невольниками.
– Матаморы сиди полны невольников из Испании и Португалии, Италии и Сицилии, с Корсики и Мальты, есть даже из самой Ирландии и северных земель, что еще дальше.
Она рассказывает, что во времена ее матери случился знаменитый набег на арктический город Рейкьявик, где в один день захватили больше четырех сотен пленников. Протянув руку, она касается моей щеки.
– Те девушки были еще светлее, чем ты. Мать говорила, они были как изо льда вырезанные. С тех пор знать с ума сходит по светлым женщинам с желтыми волосами. Это, видишь ли, признак высокого положения: только богач может позволить себе такую редкость.
Она снова похлопывает меня по руке, общий язык нас сблизил.
– За тебя дадут хорошую цену.
Так вот почему, несмотря на мой возраст, меня отделили от остальных женщин на корабле.
– А кто это – сиди Касим? – спрашиваю я.
– Очень почтенный человек.
Она что-то бормочет на своем варварском языке, проводит руками по лицу, целует ладони и прижимает их к сердцу, словно этот сиди Касим – икона или святой.
– Сиди Касим – глава дивана у корсаров. Сколько чужеземных пленников привезли его корабли, хвала Аллаху! Тебе очень повезло, что тебя захватил один из капитанов сиди, – говорит она без тени издевки. – Его жена, лалла Захра, тоже была пленницей. Она из Англии, ее там звали Кэтрин. Но здесь мы зовем ее Розой Севера. Имя Захра она взяла, когда обратилась.
Я отшатываюсь.
– Она стала магометанкой?
– Она замечательная женщина, всем нам пример. Ты с ней скоро встретишься – для тебя это большая честь.
Я поджимаю губы и ничего на это не отвечаю.
Позднее меня ведут по лестнице вниз, в большую гостиную, где вдоль стен стоят низкие кушетки. Мебель здесь простая, но богатая. Матушка моя – величайший сноб. Во мне воспитывали привычку оценивать малейшие оттенки благосостояния и вкуса, и я сразу вижу, что у хозяина дома есть деньги, но тратит он их с умом, не для того, чтобы пускать пыль в глаза. Мне велят оставить башмаки у порога гостиной: ковры, по которым я ступаю, шелковисто касаются ноги, цвета их – словно приглушенный закат. По верхнему краю стены идет лепной фриз, похожий на медовые соты. Потолок сделан из какого-то резного темного дерева, стены белые, покрывала на кушетках из простого полотна, но лежащие на них подушки – из ярких шелков и бархата, а гобелен на стене такой, что дыхание перехватывает. Я касаюсь его, с любопытством отворачиваю край, чтобы посмотреть на стежки с изнанки – они такие же ровные, как на лицевой стороне. Рука истинного мастера. Странно видеть такую красоту у тех, кто живет жестокостью.