Текст книги "Жена султана"
Автор книги: Джейн Джонсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
20
Рамадан 1088 Г. X.
В ту первую ночь я не мог уснуть в мыслях о поцелуе, то воспаряя к вершинам восторга, то падая в пропасти тоски. Мучение бесконечно следовало за наслаждением; сейчас, много дней спустя, я ничуть не мудрее, сколько ни обдумывал случившееся, хотя непривычная задача – усидеть на лошади – направила мои мысли в более практическое русло. Утомленный долгим днем в седле, я сплю так крепко, как не спал много лет, несмотря на мороз и твердость почвы, на которой приходится лежать. Условия в горах непростые – я никогда не видал такого холода. От него у меня в ноздрях леденеют волоски, замерзают слезы в глазах и моча, когда я мочусь в канаву. Я учусь дышать медленно, чтобы не казалось, что в грудь вонзается нож. Султан немилосердно гонит нас вперед, его ведет всепоглощающее желание сокрушить восставших. Когда становится ясно, что обоз замедляет наше продвижение, он безжалостно избавляется от кроватей, столов, жаровен – от всего, что нельзя легко переложить на мула. Он терпит те же суровые условия: спит, завернувшись в плащ, на земле и ест ту же унылую пищу, что все мы. Я начинаю невольно уважать Исмаила как человека, который переносит трудности легче, чем самый закаленный из его солдат. До сих пор я считал его деспотом, сибаритом, божественным безумцем, тратящим свою власть лишь на то, чтобы ничто не стесняло его в удовольствиях и страстях. Но теперь я начинаю различать за титулом человека – человека, бывшего изначально младшим сыном незначительного военачальника, очень далекого от средоточия власти. Человека, заговорами, интригами и войной проложившего себе путь к трону, который он с тех пор железной рукой решительно защищает от всех претендентов и врагов; человека, намеренного объединить королевство, раздвинуть его границы, основать династию и оставить по себе великолепное наследие. Еще я все яснее вижу религиозный пыл, движущий им: с начала Рамадана султан постится и заставляет поститься всю армию. И пусть к закату наши некормленые тела трясутся, словно пораженные лихорадкой, и многие не слезают, но, скорее, валятся с лошадей, Исмаил не выказывает ни признаков недомогания, ни подавленности – и всегда следит, чтобы лошадей должным образом обиходили, прежде чем позволяет себе отдохнуть.
Когда один из каидов по глупости говорит, что раз уж мы – мусаафир, путешествующие, мы можем на законных основаниях отложить пост до окончания кампании, Исмаил смиряет страстное желание обезглавить каида и просто отправляет его ходить за мулами в хвост отряда.
– Мы идем на святое дело – защищать королевство Аллаха! – лютует он. – Кому нужен хлеб, когда Его воля укрепляет нас?
Никто не смеет ему напомнить, что совершающие джихад также освобождаются от поста.
И мы идем дальше на пустой желудок, идем через кристально ясные дни, и лошади пролагают себе путь по снегу такой белизны, что она слепит глаза. По ночам на небо выходят мириады звезд, и в воздухе дрожит вой шакалов, преследующий нас во сне.
Мы спускаемся с гор сразу после заката, не увидев за все недели похода ни единой живой души, кроме пары жалких пастухов, и приближаемся к небольшому поселению, лежащему в долине. От открытого огня поднимается дым: на вертеле вращается целый баран. Когда мы подходим, старик в ветхом одеянии и грязном тюрбане падает ниц перед лошадью султана.
– Мархабан, повелитель! Врата неба открыты, врата ада заперты, шайтан надежно скован, и джинны под замком. Молю, прерви пост со своими бедными подданными.
Исмаил очень доволен, он с радостью садится на неподобающие королю жалкие коврики, расстеленные вокруг костра, и ест вместе с жителями деревни. Потом он употребляет девственницу, предложенную ему на ночь. У меня с собой нет Книги ложа, все из-за издевки великого визиря, и никто не может мне сказать, как пишется имя девушки – здешние жители не умеют ни читать, ни писать. Они повторяют имя, пока я не запомню его на слух, после чего записываю его заостренным стеблем тростника и чернилами, сделанными из воды и золы, на полотняной тряпице. В ту ночь я могу думать только об Элис. Я молюсь о ее благополучии и гадаю, останусь ли в живых после битвы, ждущей нас завтра в Тафилалте.
21
Элис
Что я наделала? Я пытаюсь об этом не думать, но во мне живет дьявол: память о распутном поцелуе, который я подарила бедному моему другу, о поцелуе, из-за которого он покинул меня, стыдясь и смешавшись, все возвращается, жарче, чем прежде. Еще я помню его обнаженный торс в тот страшный день, когда султан обезумел. Он как статуя из обсидиана. Мной, должно быть, овладел злой дух, дух, становящийся с каждым днем толще и сильнее в моей утробе. Я, без сомнения, произведу на свет чудовище.
Я пытаюсь молиться, но мне кажется лицемерием воссылать христианские молитвы, будучи отступницей. Мучение мое заставляет меня искать маалему, приходящую наставлять женщин гарема в вопросах веры, наряду с более земными обязанностями – она обучает их вышиванию. Мы покинули Мекнес в такой спешке, что последнее не доставляло ей хлопот, поскольку вытесненные мешками хны, красок, драгоценностей, сладостей и кипами шелков пяльцы наши и нитки остались при дворе, и никто не ощутил утраты достаточно остро, чтобы послать за ними невольников.
Я уже немного знаю по-арабски, но объяснить, чего я хочу, трудновато. Когда я показываю маалеме переведенный Коран, который мне дала вероотступница-англичанка Кэтрин Трегенна, и пытаюсь втолковать, что мне нужно, – какие-то наставления в их Священном писании, – маалема отбрасывает книгу, словно она ядовитая, плюет себе на ладони и вытирает их о юбку. Потом она удаляется, бормоча себе под нос, и я уверяюсь, что нанесла ей непоправимое оскорбление, но она вскоре возвращается, неся маленький томик в красивейшем переплете зеленой марокканской кожи с позолотой. Она открывает его с конца и, водя по строчкам пальцем справа налево, читает нараспев. Ритмичные, повторяющиеся, завораживающие звуки; они успокаивают даже мартышку. Амаду тихо лежит, свернувшись у меня в ногах, смотрит на нас немигающим взглядом. Нус-Нус немного выучил меня арабскому, я узнаю некоторые слова в молитве маалемы. Я повторяю их со слуха, снова и снова, учу наизусть, как говорящая птица, а маалема иногда жестами помогает мне понять, о чем речь. Так я узнаю, что аль-Фатиха означает «Открывающая» – маалема показывает это, складывая ладони, а потом роняя их врозь от запястий, – и что в их вере у Бога много имен. Маалема мной довольна. Она похлопывает меня по рукам, тараторит без умолку и гордо вышагивает вокруг. Похоже, я стала ее лучшей ученицей, свидетельством ее мастерства и умения убеждать.
Мимо тяжелым шагом проходит укутанная в одеяла и меха Зидана и, видя со мной маалему, а на коленях у меня открытый Коран, мрачно глядит на нас обеих. Амаду, едва взглянув на нее, заползает мне под юбки.
Одна из наложниц, как и я, на сносях, ее беременность, должно быть, на пару недель старше моей. Она молодая, чернокожая, с глазами навыкате, мягкими и влажными, как у матушкиных мопсов. В день, когда у нее начинаются схватки, женщины заботливо ее омывают, заново наносят хну на ее ногти, ладони и стопы. Потом с ней возятся, как с огромным ребенком: кормят с рук, носят в уборную и обратно и, наконец, уносят в передвижной хамам, где смывают кашицу, от которой остается ярко-оранжевый узор, приводящий женщину в неумеренный восторг. Ей подводят глаза и красят губы. Это, как я узнала, делают из суеверия, чтобы отогнать зло. Судя по всему, духи, которых тут зовут джиннами, могут воспользоваться нездоровьем и войти в тело. Я гадаю, куда еще наносили хну.
Защитные чары хны, видимо, не сработали, и у джиннов случился праздник – ребенок бедной девочки рождается мертвым. День отдан плачу, все женщины воют и трясут языками. Скорбящая мать раздирает свои одежды, рвет лицо ногтями и не дает забрать ребенка, чтобы похоронить, даже цепляется за крохотные лодыжки, когда его пытаются утащить. От всего этого сердце разрывается. Я с ней сижу, глажу по рукам и утешаю, но от вида моего круглого живота она начинает еще сильнее плакать, и я ухожу, чувствуя, как меня, при мысли о собственной моей неминучей судьбе, охватывает страх.
Здесь не то место, чтобы рожать. Даже когда горят жаровни, чувствуешь, как холодно снаружи. Холод просачивается сквозь складки и плетение ткани шатров, сквозь полы входов, которые невозможно полностью закрыть, от земли, сквозь тростниковые циновки и восточные ковры, покрывающие их. И все же иногда я думаю о том, чтобы выскользнуть в ночь, перейти вброд реку и скрыться в горах, чтобы родить одной в пещере, как дикий зверь.
22
Шавваль 1088 Г. X.
Для взятия Тафилальта не пришлось обнажить ни единого клинка. Похоже, жителям деревни, которые устроили для нас такой роскошный двухдневный пир, хорошо заплатили, чтобы они нас задержали. Это позволило Аль-Харрани и Мулаю аль-Сагиру бежать на север, к Тлемкену. Мы входим в город Сиджильмасса под бурное ликование жителей, которые, без сомнения, всего несколько дней назад были сторонниками мятежников. Хозяева всех домов выносят на улицу ковры и раскладывают их на пути султана. У нас, разумеется, нет при себе такой роскоши, как мешки для навоза (шитые золотом или любые другие), мы в походе; боюсь, добрым женам Сиджильмассы придется изрядно потрудиться, прежде чем ковры вернутся в прежнее состояние.
Бунтовщики обставили здесь все с варварской, сорочьей роскошью. Они, судя по всему, получали иноземную помощь, поскольку среди вещей, брошенных ими в спешке, обнаруживаются богатые турецкие и исфаханские ковры, новенькая французская мебель с кричащим узором из золотых листьев и английская пушка, при виде которой у Исмаила загораются глаза. Является раболепствовать множество местных вождей, нагруженных дарами и источающих преданность – они готовы отдать свои жизни, мечи, сыновей и дочерей, большая часть которых редкостно дурна собою. Исмаил доволен. Когда заканчивается Рамадан и мы устраиваем большой пир, султан, отыгрываясь за недели воздержания, еженощно берет на ложе двух-трех девушек, словно намерен единолично восполнить численность населения в стране.
«Придворные», оставшиеся в Сиджильмассе, – народ пестрый: головорезы и бездельники, охотники за наживой и дельцы десятка разных племен и народов. Есть двое, утверждающие, что они – ашантийские принцы; есть вероотступники из Португалии и Голландии; купцы из Египта и Эфиопии, которые немедленно пытаются всучить вновь прибывшим свои товары. Исмаил велит изъять у них товар и брезгливо в нем роется.
– Держи, – говорит он, бросая бен Хаду золотой флакончик ладана.
Любой другой был бы рад такой дорогой безделушке, но Медник улыбается сухо – он не любитель ароматов. Доктору достается запас сушеных жуков и скорпионов, нужных для каких-то шарлатанских снадобий. Позднее я узнаю, что он выбросил их в нужник, чем, судя по крику, донесшемуся из комнатки, изрядно напугал следующего посетителя. Мне Исмаил вручает серебряную коробочку с богатым узором, за что я рассыпаюсь в благодарностях. Открыв коробочку, я обнаруживаю какой-то ароматный сушеный лист, пахнущий деревом и перцем, немножко похоже на мускатный орех. Позднее вечером, когда султан засыпает после очередной победы, ко мне по-приятельски приходят ашантийские принцы, принося с собой глиняные трубки и мешочек сухих листьев, которые они называют «табак» – мой хозяин-доктор их курил. Они предлагают смешать траву, – киф, как они говорят, – с табаком, чтобы он стал «слаще». Я пожимаю плечами:
– Как хотите.
Я как-то пробовал курить трубку, и мне не очень понравилось. Но они оказываются правы: с травой лучше, мы, трое, вскоре болтаем, как старые товарищи, сидя в облаках сладкого дыма, смеемся над тем, что рассказываем друг другу, и рассказы делаются все бессвязнее и причудливее. Через какое-то время меня охватывает жестокий голод, и я иду в кухню раздобыть нам чего-нибудь съестного.
Я как раз возвращаюсь с подносом пирожков и миндального печенья (оно изумительно, я не устоял и съел горстку, пока нагружал поднос), когда в коридоре дорогу мне преграждает девушка с густо подведенными глазами и поразительной улыбкой. Кочевница аит-каббаши без покрывала. Она облизывает кончиком языка губы, стоя у меня на пути, как кошка, собирающаяся съесть птичку.
– Здравствуй.
Она выглядит непривычно – в этих тяжелых треугольных серебряных серьгах и ожерелье из раковин-каури, которые мерцают при свете свечей. Кладет мне на руку пальцы и, глядя скорее на меня, чем на поднос, произносит:
– Так бы и съела.
Я вспоминаю, как надо себя вести, и предлагаю ей пирожок. Она смеется:
– Я не об этом.
Рука ее целенаправленно скользит по моей рубахе и ложится мне на пах. Вместо того чтобы прийти в ужас, я неожиданно смеюсь. Я продолжаю смеяться, когда она тянет мою голову к себе и целует меня, покачиваясь. Когда мы разъединяемся, она говорит:
– Я на тебя весь день смотрела. Ты меня не заметил?
Мне приходится с извинениями признать, что нет, не заметил. Но как? Она поразительна. Но она не Элис.
– Ты очень красивый.
От этого я снова начинаю смеяться.
– Это женщины красивые, а не мужчины.
– Давай пойдем куда-нибудь в тихое место и на досуге изучим это предположение.
Она забирает у меня поднос и ведет меня, покорного, как барашек перед жертвой на Иид, в комнатку, застеленную коврами из овечьей шкуры.
Голова у меня такая легкая, словно я слежу за какой-то другой парой любовников в забытьи. Ее бледные пальцы касаются моих шрамов. Она бормочет:
– Да, ты – редкое создание, – прежде чем оседлать меня.
В полусне я почти не удивляюсь, что отвердел. Пальцы мои, поддерживающие ее на оси моего члена, почти смыкаются вокруг ее талии, которую обвивает серебряная цепочка, увешанная амулетами. Какими бы ни были ее чары, они сильны: мы трудимся и трудимся. У нее длинные конечности, она гибкая, с высокой грудью и узкими бедрами. Кожа у нее светится, а темные глаза полны порочного знания. Сменив положение, я вижу, что ягодицы у нее круглы, как полная луна. На руках и ногах у нее чернильные узоры; когда я склоняюсь над ней, стоя на коленях, бледные подошвы являются мне как подношение.
Когда комнату заливает дневной свет, я один. Но груда овечьих шкур возле меня хранит безошибочный отпечаток женского бедра.
Я вижу образы, один за другим, грубые картины, слишком яркие и странные, чтобы быть долго хранимыми воспоминаниями. Боже, что за джинн в меня вселился? Я – евнух, я урезан, это невозможно. Я лежу, иссушенный и изможденный, болтаясь между неверием и уверенностью, восторгом и стыдом. Наверное, это все киф или неведомые чары той женщины. Но теперь сердце мое, как магнит, устремляется к Элис, и тихий торжествующий голосок шепчет: пусть я и не могу подарить женщине ребенка, я могу дать ей наслаждение, а разве это само по себе не дар?
Наше пребывание в Сиджильмассе оказывается только краткой передышкой, поскольку появляются слухи, что союзники повстанцев, берберы аит-атта, вместо того чтобы присягнуть на верность султану, оставили свои крепости в долине Драа и отступили в Атласские горы. Вскоре приходят и дерзкие послания от вождей-отступников, побуждающие Исмаила напасть на них. В горы высылают разведчиков; много дней спустя возвращается лишь один, раненый, и прежде чем испустить дух, сообщает, что мятежники укрылись высоко в пещерах среди неприступных известняковых утесов Джебель-Сагро.
Мы снова выступаем, несмотря на то что в разгар зимы Атласские горы – опаснейшее место. Но Исмаил настроен усмирить беспокойные племена или полностью их уничтожить. Виды кругом восхитительные, но от мороза цепенеешь, и многие проходы занесены снегом. Даже суровейшие из бухари страдают: они выросли в тропиках и не привыкли к таким отчаянным условиям. Один за другим мы гибнем, нас калечит обморожение, потом начинается гангрена рук и ног. Но Исмаил по-прежнему непреклонен и ведет нас вперед.
Когда мы подходим, с гор для переговоров спускаются три вождя. Вид у них неуступчивый, лица и взгляды тверды, и, хотя они улыбаются, приносят дары и произносят хвалы, улыбки их не касаются глаз, особенно когда Исмаил предлагает им в дар хлопковые рубахи, бесполезные зимой и скверной работы, словно считает их за нищих.
– Я им не верю, – тихо говорю я бен Хаду, который стоит рядом со мной, наблюдая за представлением.
Он не шевелится и не отводит глаз от султана.
– Не важно, веришь ли им ты или я. Они поступят так, как сочтут нужным, а Исмаил – так, как сочтет нужным он. В этой игре игроки они, а мы только наблюдаем.
– Наблюдатели, которые могут по чужой прихоти погибнуть.
Тут он поворачивается ко мне. Лицо его бесстрастно.
– Жизнь и смерть сменяют друг друга по простой прихоти, Нус-Нус. Удивительно, как ты умудрился так долго выживать при дворе, не усвоив этот урок.
Вожди уходят, высказав намерение вскоре вернуться со всем племенем аит-атта, чтобы сложить оружие перед императором. И мы ждем на пронизывающем холоде, поедая наши более чем скудные припасы.
Когда проходит месяц, а берберы все еще не сдаются, становится ясно, что они и не собирались, вместо этого потратив время на то, чтобы укрепить оборону и подготовить войска. Исмаил в ярости. Не слушая никаких доводов, он велит нападать.
– Пророк говорит, что капля крови, пролитая во имя Бога, ночь при оружии стоят больше двух месяцев поста и молитвы! Тому, кто падет в битве, прощаются грехи: в Судный день раны его будут блистать, как киноварь, и благоухать, как мускус; а утрату конечностей ему восполнят крылья ангелов и херувимов! Во славу Аллаха и нашего великого королевства, в бой!
Прекрасная речь, но генерал от кавалерии и тут продолжает возражать. Его быстро заставляют умолкнуть – язык его еще шевелится, когда голова падает на землю.
Это кладет конец сомнениям: мы наступаем по крутым склонам, потрясая оружием, выкрикивая вызовы. Но, разумеется, мертвый кавалерист был прав: лошади здесь совершенно бесполезны. Им не пройти по узким козьим тропам или предательским каменистым осыпям в этих горах; лошади вокруг нас спотыкаются и падают, становясь не меньшей опасностью, чем берберские стрелы, летящие с небес. Европейский солдат-отступник рядом со мной жестоко ругается, когда мимо него со свистом проносится стрела:
– Очи Христовы! Что за сучье племя? Дикари чертовы! Никто давно не воюет стрелами, пес их дери!
Крик раненой лошади страшен, он потрясает даже самых закаленных в боях солдат. Я, чья боевая закалка исчезающе мала, чувствую, как подгибаются мои колени и слабеет рука, сжимающая ятаган. Бедные создания, думаю я. Что, я тоже буду так кричать в самом конце?
Вдохновленные адскими звуками внизу, берберы выходят на уступы и, поскольку мы подошли на расстояние выстрела, палят по нам из мушкетов. Пуля отскакивает от булыжника неподалеку от меня, и осколок камня бьет меня по голени. Боль так сильна и так неожиданна, что я невольно вскрикиваю, и мне тут же становится стыдно, хотя крик тонет в общем шуме: из пореза сочится кровь, но его едва ли можно назвать раной. Лезь вперед, Нус-Нус, говорю я себе, пусть легкие твои горят, и ты едва знаешь, как стрелять из пистолета, который у тебя на бедре. Не обращай внимания ни на мертвых, ни на умирающих. Не смотри вверх. Бога ради, и, что бы ты ни делал, не смотри вниз…
Земля круто идет вверх, и кавалерии приходится отойти. Выживших лошадей седоки под уздцы уводят по склону горы, которого не видит султан. А нас, остальных, когда мушкеты собирают свою дань, ведут под защиту оврага каиды, и мы продолжаем карабкаться, убрав мечи в ножны, поскольку для опоры нужны обе руки. Размахивать оружием здесь нет смысла: враг высоко, а император, любящий смотреть, как сверкают клинки его наступающей армии, далеко внизу. Упираясь ногой в неверную землю, обрушиваешь град камней на голову того, кто идет следом; ты для него опаснее врага. Я осмеливаюсь бросить взгляд назад и тут же жалею об этом: земля с одной стороны отвесно уходит вниз. Словно ползешь над бездной. Сердце мое колотится так сильно, что я не могу вдохнуть; мгновение у меня кружится голова, и я боюсь, как бы меня не стошнило.
А винить можно лишь себя самого! Мог бы остаться с удобством при гареме в пологих зеленых долинах у Мелвийи и обороняться только от великого визиря, а не сражаться с тысячей коварных кочевников на их родном осыпающемся горном склоне. Хотя, слава Аллаху, должен сказать, стрелки они никудышные! Почти никого из наших не сняли выстрелом, хотя многих ранили, и они потеряли равновесие. Не успеваю я утешиться этой мыслью, как, подняв глаза, вижу, что уступ над нами кишит берберами. Длинные стволы их ружей смотрят вниз, гора словно родит их, с каждым мгновением их все больше.
Впереди неминуемая смерть, позади тоже – я застываю, прижав ладони к холодному камню, и в ушах у меня стучит кровь.
Помоги мне, боже. Тело мое сотрясается, каждая мышца невольно дрожит, с каждой секундой все сильнее. Даже зубы мои начинают стучать. Еще немного, и я стряхну себя с горы без посторонней помощи.
– Вперед!
Голос мне знаком, но он мог бы принадлежать самому Аллаху – сейчас мне все равно.
Рядом со мной появляется лицо: узкое, смуглое, сосредоточенное, глаза полны какого-то внутреннего света. Я вижу оскаленные в улыбке зубы. Это бен Хаду.
– Смелей, Нус-Нус! Вперед, к славе. Или к раю, зависит от того, каковы записи на твоей странице.
Я не думал, что он фанатик, но, похоже, ему все это действительно по душе. Какое-то мгновение я ненавижу его даже сильнее, чем безумного султана, который меня сюда послал.
– Давай, парень, соберись. И прекрати думать, мысль губит воина.
Надеть лицо воина, надеть кпонунгу. Я заставляю предательские конечности кое-как повиноваться и продолжаю карабкаться – слепо, глупо, к своей судьбе.
Спустя час я – один из выживших. Мы победили; по крайней мере, берберы ушли, сдав нам первую линию обороны, припасы и множество скота. Тем, кто атаковал по прямой, повезло меньше: безрассудное нападение оставило по себе след из искалеченных тел. Сотни погибших, и ради чего? Захватили недоступный скалистый пик, несколько мешков зерна и стадо тощих овец. Пусть так, но те, кто выжил, полны огня, их переполняет восторг, поглощающий все сомнения и страхи. Мы победоносно спускаемся по широкому перевалу, гоня овец перед собой, и нас ведет мечта о жареном барашке.
Никто не готов к тому, что случается дальше. Берберы нападают со всех сторон, завывая, как джинны. Воздух густеет от дыма мушкетов и криков умирающих – и людей, и овец. Я делаю то, что велел бен Хаду: перестаю думать. То есть позволяю телу думать за меня, потому что оно, похоже, куда лучше, чем мозг, понимает, что нужно. Первый, кого я убиваю, вооружен длинным ножом – но мой выпад глубже. Второй набрасывается с дубинкой: я спотыкаюсь, и удар проносится мимо. Не найдя опоры, нападавший падает, и мой меч (скорее случайно, чем намеренно) встречается с его шеей. Меня окатывает кровью. Я вспоминаю тела, которые препарировал мой хозяин-доктор, и, когда парирую удары человека в испачканном тюрбане, в голове у меня, как пульс, бьются слова «сонная артерия». Следующего я колю в ребра, пока он пытается перезарядить мушкет, а потом теряю счет, просто рублю и кричу, как одержимый демонами; или ужасом. Я даже не замечаю ножа, который, полоснув меня по спине, оставляет рану от лопатки до лопатки.
В какой-то момент наши противники, должно быть, снова растаяли, быстро отступив под защиту гор – крик и кровопролитие сменяются пугающей тишиной, которую нарушают лишь стоны раненых и крики стервятников, появившихся из ниоткуда и кружащих над грядущим пиром.
В тот день мы потеряли четыре тысячи человек: весь цвет частей из Мекнеса, лучших бухари. В битве на незнакомой местности против закаленных горцев – на что им было надеяться?
Увидев меня, султан решает, что я – ходячий мертвец.
– Ах, Нус-Нус, неужели я и тебя потеряю?
Когда он понимает, что кровь на мне (в основном) чужая, он ведет меня к ручью и собственноручно помогает ее смыть – и обнимает, чистого, как родной отец. Я не знаю, что говорить или делать: я боюсь, что он повредился в уме. Потом мне приходит в голову, что я, возможно, был для него олицетворением всех несчастных верных бухари, которых он потерял в тот день, всех преданных солдат с равнин и из джунглей моей родины, и султан таким образом искал искупления за то, что послал их на смерть.
Исмаил вынужден пойти на переговоры о мире – даже он понимает, что нам не одолеть аит-атта на их земле. С гор спускаются несколько вождей, и султан своими руками приносит в жертву верблюда, чтобы скрепить клятву, в том, что берберы отныне станут жить независимо и будут освобождены от налогов. В ответ вожди племен клянутся стать союзниками султана в борьбе с общим врагом – с христианами. Мы все знаем, что это пустой договор, он нужен лишь для того, чтобы сохранить лицо, поскольку берберы достаточно хитры, чтобы и так уклоняться от налогов, и едва ли христианская армия когда-либо станет угрожать столь отдаленной части королевства. Однако соглашение оговаривает также безопасный проход через Атласские долины. Султан раздосадован – это жестокое унижение. Уверен, все понимают: он этого не забудет и не простит.