Текст книги "Жена султана"
Автор книги: Джейн Джонсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
15
Раджаб, 1088 Г. X.
Лето накатывает на нас волной, затапливает духотой и зноем. Полуодетые женщины в гареме лежат и дремлют, на их шелках от соприкосновения с кожей остаются пятна; но строительство идет своим чередом. Рабочие мрут как мухи: такая жара для них непривычна, жизнь уходит с потом – их понукают и хлещут надсмотрщики, еды и питья им дают в обрез, если вообще что-то дают. Матаморы, темницы, где держат пленников, смердят до небес: воды слишком мало, чтобы тратить ее на мытье столь ничтожных мест. Львы в зверинце пытаются прорыть ход в ближайший из матаморов. Кто знал, что львы умеют рыть? У них, должно быть, выработался вкус к человеческой плоти от пожирания бедняг, которых швыряют к ним в ограду в наказание и для развлечения султана. Дыра, которую они прорыли – скорее, целый подземный ход, – длиной с двух взрослых львов. Им удалось затащить в нее одного из пленников, француза, он кричал: «Mon dieu, m’aidez![5]5
Боже мой, помогите! (фр.).
[Закрыть]» – пока львица не оторвала ему ногу и он не впал в беспамятство. Потом невольникам удалось отбиться от зверей камнями и кулаками – и, без сомнения, похожим на камень хлебом, которым их кормят. Никто не отважился бежать через дыру в яму со львами; вместо этого невольники стали кричать, призывая стражу, и те сбросили вниз достаточно щебня и известки, чтобы заделать лаз. Зверинец укреплен. Султана очень позабавило это происшествие.
Корсары постоянно привозят все новых пленников – и мужчин, и женщин. Но ни одна из женщин не увлекала Исмаила. Похоже, что Элис полностью удовлетворила его тягу к европейским женщинам: всех остальных отдают его бухари. Элис он не дает ни минуты покоя, но к осязаемым последствиям их встречи все еще не приводят. Она говорит, что не привыкла к такой погоде; ее то одолевает слабость, то ей делается тяжело. Весь день она спит; она вялая, ей скучно. Едва ли не единственное, что ее оживляет, это вид Амаду, следующего за мной и облаченного в точное подобие моих одежд. Она воркует над ним, и взгляд у нее теплеет, когда она смотрит на его проказы.
Однажды я иду на базар и покупаю ей обезьянку. Подарок со смыслом. Она называет обезьянку Геркулесом, хотя зверушка совсем крохотная – верветка, маленькая и мягкая, как младенец. Элис повсюду носит обезьянку с собой. У меня сердце разрывается при виде того, как Элис укачивает малютку, гладит ее по голове, позволяет цеплять себя за палец крохотными коготками – мне приходится отворачиваться. Но зверушка нужна не только для того, чтобы с ней нянчиться. Меня все еще пугает ненависть Зиданы к сопернице. Я велю Элис давать Геркулесу попробовать из своей тарелки, подождать несколько минут, не изменится ли его поведение, и лишь потом есть самой. Но, боюсь, сердце у нее слишком нежное: думаю, она скорее сама станет пробовать еду, чтобы убедиться, что обезьянке можно есть.
Однако вскоре гарем начинает сходить с ума по обезьянам – все хотят себе такую же. Кругом болтовня, крик и запах обезьяньих испражнений. Слуги, которым приходится убирать за зверушками, меня не любят; стражи гарема, которые вынуждены день и ночь слушать шум, тоже. Теперь женщины больше не ссорятся и не дерутся между собой – их сменили обезьяны. Каждый день идут жестокие бои; того, кто вмешается, могут покусать. В конце концов Зидана велит согнать всех обезьян и умертвить. Она своими руками собирает их мозги и внутренности для своих колдовских обрядов. Элис безутешна.
После этого я не выпускаю Амаду из своего двора.
Проходят месяцы. Исмаил уезжает проверить войска в Рифе и вдоль северного побережья до самого захваченного англичанами Танжера, чтобы выяснить, в чем нуждается армия и каким налогом, соответственно, обложить евреев и корсаров. Абдельазиза султан увозит с собой. Элис удивительно беспокоит отсутствие султана. Однажды она берет меня за руку во дворе, не замечая взглядов остальных женщин. Кровь моя поет от ее прикосновения, пусть всего лишь сквозь хлопковый рукав.
Она обращает ко мне лицо, похожее на сердечко, и голова моя внезапно тяжелеет; все, что я могу, – это совладать с собой и устоять перед желанием склониться и поцеловать ее.
– Он вернется, правда? Исмаил? Там, на севере, ведь не очень опасно?
Разочарование бьет меня в живот. Я скованно уверяю ее, что султан неуязвим ни для клинков, ни для пуль. Кто посмеет убить Солнце и Луну Марокко? Бог поразит любого, стоит лишь подумать об этом. Я шучу лишь наполовину; половина меня в это верит. До конца недели я больше не захожу в гарем, безучастно исполняя свои обязанности, отчитываясь бен Хаду и другим чиновникам, которых султан оставил за старших в свое отсутствие. Медник – суровый управляющий: дворец при нем работает, как французские часы. При дворе без султана и великого визиря спокойнее, даже в гареме поутихли перебранки и раздоры.
Но долго уклоняться от посещения гарема у меня не получается: Зидана призывает меня развлекать своих приближенных, поскольку Черный Джон не расположен. Но, наигрывая на уде и перемежая песни стихами, я предназначаю бессмертные слова Руми лишь для одной пары ушей:
Сердце мое, как лютня
Каждая нота от страсти плачет.
Глядит на меня любимая,
Облачена в тишину.
Когда ты откроешь лицо,
Даже камень от радости пляшет.
Когда покрывало поднимешь,
Лишатся ума мудрецы.
Лицо твое отражая,
Мерцают золотом воды.
Лицо твое пламени жар
Делает нежным теплом.
Когда лицо твое вижу,
Тускнеют луна и звезды.
Где старой скучной луне
Тягаться с таким зерцалом?
Элис не сводит с меня глаз, даже спиной я чувствую, что она на меня смотрит. Думает ли она обо мне, гадаю я? Я думаю о ней так часто, что она кажется почти осязаемой. Мне едва не кажется, что она лежит рядом со мной, совсем близко. Но после разум мой уклоняется от загадки, что неизбежно последует, и я корю себя за глупость.
Ночью, ложась в постель, я беру любимый томик Руми, переплетенный в кожу, и ищу утешения в словах давно умершего поэта.
Я – черная ночь, что луну ненавидит,
Я – жалкий нищий, что зол на царя,
Мира мне нет, но не стану вздыхать —
Зол я на вздохи!
Я бегу от магнита, соломинка я,
Что противится тяге своей к янтарю.
Мы – лишь беспомощный прах в этом мире.
Зол я на Бога!
Не знаешь ты, что это значит – тонуть,
Ты в море любви не плывешь.
Ты – только тень солнца, а я —
Зол я на тени!
Да, я зол – на дьявола, отнявшего у меня мужественность; на султана, населяющего свой дворец евнухами из страха, что собрание его женщин начнет плодиться без разбора; на женщин гарема, для которых я – лишь бесполый слуга; на Элис, заставившую меня пылать стремлением, которое нельзя удовлетворить. Но сильнее всего я зол на самого себя. Ночь за ночью я лежу в темноте, спрашивая себя, кто я, чем я стал, чем могу стать. Должен ли я свестись к тому, что утратил признаки мужского пола? Неужели я так ничтожен, что из-за двух отрезанных комочков плоти переменилась моя суть, что я стал немужчиной? В конце концов, что такое мужчина? Не просто же зверь, который оплодотворяет самку. Я вспоминаю мужчин, с которыми был знаком: отца, бывшего когда-то гордым человеком, но потерявшего все из-за боевых ран и болезни – он умирал, лежа на тростниковой подстилке, раздраженно раздавая приказания всем, кто мог его услышать, царь, чье царство сократилось до крохотной вонючей хижины; дядю, который, став отцом дюжины детей, вдруг обнаружил, что то ли не может, то ли не хочет кормить свою постоянно растущую семью, и однажды просто исчез, захватив с собой только копье и калабаш. Доктора, мужчину полностью оснащенного, который, однако, не выказывал никакого интереса к женщинам, о чем мне было известно; мальчиками он, к моему облегчению, тоже не интересовался. Им двигало лишь стремление понять мир – это был его голод, неутолимая жажда, единственное, что приносило ему счастье. Есть еще стражи внешних ворот – пока что целые мужчины, чье обращение с женщинами не имеет отношения к чувствам, но служит в основном для удовлетворения потребности и, следовательно, производства детей, пополняющих ряды дворцовых слуг.
Султан? Но он куда больше мужчины, он почти божество. Что толку рассматривать подобный пример.
Что до прочих евнухов дворца… Да, удивительное зерцало человечества.
Есть те, что так полно приняли новое свое состояние, что почти превратились в женщин: груди и животы у них отвисли, кожа мягка, как подушка; по утрам они втирают в лица толченые крылья бабочек, чтобы предотвратить появление неприглядной щетины. Они большей частью кажутся вполне довольными своей участью, им нравится целыми днями сплетничать со своими подопечными, есть, есть и есть, ждать, когда случится что-то еще, о чем можно поболтать. Есть и такие, как Керим и Мохаммаду, доставляющие друг другу доступное удовольствие, нежно, как мужчина и женщина, словно изменились не только их тела, но и сама природа. Когда я вижу, как они склоняют друг к другу головы, какими улыбками украдкой обмениваются, я им почти завидую: они обрели подобие душевного покоя в новом своем состоянии, что было бы труднее, живи они в миру. Отчего не сказать, что, наблюдая их счастье, я чувствую еще большую пустоту?
Я не такой, как все они. Я никогда не буду отцом, не буду мужчиной, бросившим семью; никогда, если смогу, не буду мягким мужчиной с грудью и животом, похожими на мешки, не буду и тем, кто милуется с другими мужчинами; ни скотиной, ни султаном. Что ж, значит, надо быть тем, кем могу. Пусть я невольник, пусть даже скопец, у меня осталось немного гордости и силы духа.
Я – Нус-Нус. Я – это я. Я должен, как велела мне Зидана, найти железо в своей душе; внутреннего воина. И, возможно, этого будет довольно.
Похоже, что-то переменилось. Спустя несколько дней Зидана говорит мне:
– Надо же, Нус-Нус. Должна сказать, ты в последнее время отлично выглядишь. Как мелкий царек. Что-то в манере держаться, что ли?
Она обходит меня кругом, громко, вслух смеется:
– Спина распрямилась, если глаза меня не обманывают; двигаться стал свободнее. Что, мальчик мой, кандалами гремел – волю почуял, пока хозяина нет?
Я искоса на нее смотрю, но она только шире улыбается.
– Мне, знаешь, можно сказать. Я твое доверие не обману. Что, девушка появилась? – Она придвигается ближе. – Или, может, мальчик?
Я чувствую, как за глазами у меня закрываются ставни. Я не могу позволить себе быть настолько прозрачным. Она пожимает плечами, раздражаясь, что я не отвечаю.
– Я с тебя глаз не спущу, Нус-Нус, – грозит она.
Итак, я – словно книга, написанная четкой рукой, меня легко читать знатокам человеческих слабостей. Так не пойдет: надо быть осторожным, скрывать свои чувства, особенно от Зиданы. Потому что она, разумеется, права: эту вновь обретенную силу, позволяющую мне стоять прямо и высоко держать голову, подпитывает не обида или жажда мести, но любовь.
Ибо то, что я чувствую, это любовь – хватит себя обманывать.
Часть третья
16
Сафар 1088 Г. X.
В начале весны Исмаил возвращается. Он не в лучшем настроении: на севере разразилась чума, пришедшая с кораблей в Алжире и Тетуане, и султан едва от нее спасся.
Чума. Это слово распространяется по дворцу как пожар, и вот уже все о ней шепчутся. Здесь уже ходили слухи о европейской болезни, которую некоторые называют Черной Смертью: она начинается с ознобов и головных болей, нестерпимой жажды, рвоты и пронзающих болей, а потом раздуваются опухоли в паху и под мышками. Страна охвачена засухой – все и так хотят пить, всем жарко, у всех болит голова. Прибавьте к этому всеобщие привычные жалобы на боли в животе, и станет ясно, в какую панику мы приходим. Женщины гарема (им вечно нечем заняться) все время осматривают тела друг друга в поисках черных роз, которые, как они слышали, появляются на телах зараженных, предвещая смерть. Синяки и укусы насекомых вызывают истерики.
Даже Исмаил поддается общему безумию. Да что говорить. Он хуже прочих, несмотря на то что имя каждого, кому суждено умереть, уже вписано в Книгу Судеб, и ни лекарство, ни предосторожность не могут его ни вылечить, ни отвратить неминуемое. И все-таки меня каждый день посылают за доктором Сальгадо, который, собственного здоровья ради, отказался от крепких напитков после прошлого, едва не приведшего к смерти случая с нашим повелителем. Доктор должен осмотреть султана: убедиться, что у него нет жара, проверить его язык, цвет и запах мочи, состояние стула. Каждый день, несмотря на то что доктор провозглашает, что султан здоров, Исмаил созывает астрологов и нумерологов, которые кидают ему жребий и высчитывают судьбу (которая, на удивление, неизменно благосклонна). В значимых местах во дворце рассыпают соль, чтобы отвадить джиннов, которые, будучи зловредными созданиями, могут принести чуму. Во всех дворах сажают гиацинты – известно, что их запах очищает воздух. Исмаил велит талебам писать на бумажных полосках стихи из Корана – потом он их проглатывает. Зидане приказано готовить для него отвары и зелья. Она почти каждый день гоняет меня на базар за все новыми покупками, и за последние недели, когда чума подступила ближе, список того, что мне нужно купить, становится все причудливее: хамелеоны, иглы дикобраза, вороньи лапы, кристаллы и камни из Гималаев, ляпис из фараоновых гробниц, шкуры гиен и паутина. Когда она велит мне добыть ей тело недавно похороненного ребенка, я отказываюсь.
Она смеется:
– Если ты этого не сделаешь, я просто найду другой способ.
От этого шантажа я склоняю голову, но ничего не отвечаю – и она не настаивает. Я ухожу, и мне кажется, что я спасся от ее злой воли. Но на следующий день гарем рыдает: у одной из черных невольниц пропал ребенок. Я встречаюсь глазами с Зиданой. Взгляд у нее пустой и наглый – я слишком хорошо его знаю и знаю, что он означает. В ту ночь я не могу уснуть.
Чума идет через Танжер, унося многих ненавистных англичан, захвативших этот важный порт – ключ к торговым путям Средиземноморья, преподнесенный английскому королю в качестве приданого его португальской невестой. Чума достигает Лараша и Асилы, протягивает щупальца вдоль побережья в Сале и Рабат. Торговцы привозят ее в глубь материка: каждую неделю она подползает все ближе, до нас доходят ужасающие истории о заболевших целыми семьями, о деревнях, где пал от голода скот, о бесхозных овцах, бродящих по холмам, о купеческих караванах, бредущих торговыми путями без прибыли для владельца. Болезнь дотягивается до Хемиссета и Сиди-Касема, они всего в десятке лиг от нас.
Мы ждем – в душном зное, едва позволяющем дышать, молимся о том, чтобы причудливый поворот судьбы заставил чуму пройти мимо нас и ударить по Марракешу. Окруженный всеобщим безумием, я не могу не чувствовать некоторого страха. Я сам не видел эту болезнь, но слышал о ней от прежнего хозяина, доктора Льюиса, и вместе с ним наблюдал ее последствия, повсеместный суеверный ужас, которым все еще была больна Венеция тридцать с лишним лет спустя после прошлого мора. Доктора Льюиса завораживала эта болезнь и страстная вера венецианцев в то, что они спаслись от худшего силой молитвы.
– Люди эти не просвещеннее твоего народа, – говаривал он мне, когда мы гуляли по городу. – Верят в обряды, но вместо того, чтобы приносить в жертву своим идолам животных и пленников, жертвуют огромные деньги на высокие здания и картины на священные сюжеты. Думают, так можно купить неуязвимость.
В каком-то переулке доктор зашел в аптеку и купил пару причудливых масок с птичьими клювами, в каких врачи-венецианцы из соображений безопасности ходили по городу. Одну из них он надел, пока я не видел, и так меня напугал, что я упал на мостовую. Когда я пришел в себя, он показал мне, как набивали клюв целебными травами, чтобы очистить вдыхаемый воздух, а потом покачал головой.
– Я, однако, уверен, что болезнь не передается по воздуху. Будем надеяться, что дождемся новой вспышки, и я смогу проверить свои предположения.
Я содрогнулся, искренне надеясь, что мы избежим подобной участи: то, что я заперт в этом городе – таком красивом на первый взгляд, но полном узких темных переулков, сырых углов и зловонных водоемов, в которых наверняка водятся все на свете болезни, – снилось мне в кошмарах.
Мы добрались до Сан-Джиоббе на северо-востоке города, недалеко от еврейского гетто, где у нас были дела, потом зашли в церковь Сантиссимо Рендеторе и, наконец, Скуола Сан Рокко, чтобы доктор удовлетворил свое любопытство по поводу чумных церквей Венеции. Большей частью картины, которые мы в них видели, были далеки от правдоподобия – полны больших белых ангелов, сияющих мадонн и упитанных младенцев; но в студии возле Скуола мы встретили молодого художника Антонио Занки, заканчивавшего работу над огромным полотном, которое изображало едва прикрытые трупы жертв чумы, спущенные из окон и с мостов крепким мужчинам, укладывавшим тела в свои свежепросмоленные гондолы; трупы, выброшенные в каналы; больных, показывавших ужасные бубоны и нарывы. Я был заворожен тем, как работает художник. Класть краски на холст, создавать форму и перспективу на чем-то простом и плоском – все это казалось мне волшебством и чем-то тревожило меня, я не мог объяснить чем. Он словно возвращал чуму в мир, изображая ее действие так наглядно.
За работой Занки рассказывал нам о святом Рокко, итальянском святом, защищающем от чумы. Мы повсюду в городе видели его изображения: он посещал больных чумой в больнице, где, разумеется, заразился сам; поднимал одежды, показывая отметину болезни на бедре. Занки сказал, что святой уполз в лес и лег там, ожидая смерти. С ним была только его собачка, она каждый день приносила ему хлеб, украденный у городских пекарей; но в награду за его праведность и уход за больными за ним спустился ухаживать ангел, и он чудесным образом излечился.
Я видел, что хозяин в это не верит, хотя он дождался, пока мы выйдем на улицу, и лишь тогда заявил:
– Новые суеверия. Люди действительно выздоравливают от чумы: если дожил до пятого дня, телесные гуморы одержат в битве победу. Молитвы и праведность тут ни при чем – я видел куда больше грешников, чем святых, поборовших болезнь! Но болезнь эту не просто так зовут Великим Мором – говорят, в 1630-м она унесла в здешних краях каждого третьего.
Каждого третьего. Теперь я вспоминаю эти мрачные слова.
Элис. Зидана. Исмаил.
Элис. Зидана. Я.
Элис, Исмаил. Я.
Ночь за ночью я терзаюсь от страха.
Каждый день из Феса прилетают почтовые птицы с ужасными вестями. Люди умирают на базаре, на улицах, падают замертво с мулов по дороге за покупками. В кожевне, куда, по общему мнению, болезнь не должна проникать из-за губительного запаха помета и мочи, которыми обрабатывают кожи, один из работников валится в красильную яму, незамеченный товарищами. Его труп находят окрашенным в такой ядовито-желтый цвет, что сперва принимают за адского демона. Чума не признает ни положения, ни праведности: среди умерших есть тарифы, знать и марабуты; есть и муэдзины, и имамы. Исмаил шлет ответные распоряжения о переписи, приказывая каидам разделить город на части и подсчитать число умерших на избранных улицах, чтобы вывести среднюю цифру. Таким образом, вскоре подсчитывают, что умерло уже больше шести тысяч; каждую неделю число их удваивается и утраивается. Медник просит султана о приеме.
– Повелитель, – скорбно говорит он. – Зараза смертельна, и ее не сдержать. Нужно уйти из Мекнеса в горы.
Разумеется, Абдельазиз, стоящий по правую руку султана, возражает.
– В Мекнесе нет никакой опасности, повелитель: здесь никто не заражен, и мы можем сделать так, что болезнь не войдет в наши ворота.
Он берет Исмаила за руку – единственный, кто смеет прикасаться к султану без позволения, – и уводит его. Бен Хаду смотрит им вслед, потом поворачивается, и мы встречаемся глазами.
– Все еще жив, да, Нус-Нус? – мягко спрашивает он. – Я подумал, тебе будет любопытно узнать, что племянника Абдельазиза здесь больше нет. Я отправил его в Фес.
Глаз у него подергивается – он подмигивает или это тик? С Медником не поймешь.
Исмаил велит запереть ворота дворца и приказывает полностью закрыть Мекнес, а всех прибывающих из зараженных земель убивать на месте. Он горяч: он не оставит свою новую столицу, хотя и сходит с ума из-за предзнаменований, и заставляет нас день и ночь осматривать свое тело в поисках зловещих признаков болезни. Он даже проводит две ночи подряд в одиночестве, впервые за те пять лет, что я ему служу, а когда потом выбирает девушку, к соитию безразличен, словно ум его занят чем-то другим.
Спустя несколько дней в Мекнесе случается первая смерть. Умирает жена человека, который держит почтовых голубей – что это, совпадение? Исмаил велит истребить всех птиц: он полагает, что они летали по зараженному воздуху. Мы ждем. Возможно, женщину убила какая-то другая болезнь, какая-то хворь, похожая внешне на чуму. Мы все еще раздумываем над этим, когда внезапно умирают следующие трое, никак не связанные с покойной женщиной.
Исмаил, услышав об этом, бледнеет. Он велит мне рассказать все, что я знаю о чуме в Европе, все, что я узнал от прежнего своего хозяина или видел в путешествиях. Он приказывает изготовить птичьи маски для всех при дворе и требует, чтобы мы надевали их в его присутствии. Маски поверх масок. Еду ему готовит только Зидана, собственноручно. Она сидит, склонив голову над кухонным горшком, а он сидит напротив и молится, перебирая четки. Картина была бы милой и домашней, когда бы к лицу Зиданы не был привязан большой белый клюв, а император не следил за каждым ее движением, как гигантская хищная птица. Он ест вдали от придворных, что означает, что та же честь оказана и нам с Амаду, и хотя питается он однообразно (день за днем один кускус из нута), мы не заболеваем.
Как раз, когда начинает казаться, что в Мекнесе не будет мора, чума забирает первую жертву в гареме – Фатиму. Сперва у нее начинает болеть голова, потом суставы, но никто поначалу не придает этому значения, потому что Фатима вечно жалуется на что-нибудь, привлекая к себе внимание. Но когда она покрывается испариной и набухают бубоны, крики ее слышно по всему дворцу. Исмаил в смятении: она подарила ему двоих сыновей, пусть один и умер. Он посылает за доктором Сальгадо.
Что может сделать несчастный врач? Болезнь уже глубоко запустила в Фатиму когти, когда прибывает доктор. Он охлаждает ее, делает ей кровопускание, оборачивает холодными полотенцами. Когда это не приносит никакой пользы, он обращается к Зидане, и та готовит припарки, чтобы вытянуть дурные гуморы из нарывов. Выходящий из них гной так зловонен, что даже доктору приходится выбежать во двор, где его рвет. Час спустя Фатима умирает, а с нею вместе, по удивительному совпадению, умирает и ее сын. Так, одним ударом планы хаджиба касательно наследника обращаются в ничто.
Когда султан получает известие, он мчится в гарем, встречает убегающего Сальгадо и в припадке безумия или тоски вынимает меч и пронзает доктора на месте – за то, что не спас Фатиму.
И вот мы сидим, запертые в роскошнейшем в мире дворце, по которому ходит смерть и погибель, и нам не к кому обратиться в болезни. Меня посылают в медину – любым способом отыскать другого доктора-европейца. Я выхожу из дворца в птичьей маске, набитой травами, и иду в город. Он странно переменился. На главной площади никого – по крайней мере, нет людей. Тощие коты прячутся в тени и жалобно мяукают, когда я прохожу мимо; измученные бродячие собаки валяются как тряпки – их некому прогнать. По пустынному рынку специй бродит мул, все лавки и фундуки закрыты. В переулках медины я вижу лишь пустые стены и запертые двери. Вся жизнь семьи в Марокко скрывается за этими фасадами, но сейчас здесь пугающе тихо, кажется, даже голуби улетели. Возле меллы я слышу пронзительный крик, от которого сердце мое начинает бешено колотиться, и внезапно из-за угла выбегает совершенно голая женщина. Женщина без одежды в общественном месте – это нечто настолько невиданное, что я останавливаюсь в замешательстве. Она бежит прямо на меня, ее длинные черные волосы колышутся вокруг головы, рот распахнут в вопле. По ее щекам струится кровь – она рвала их ногтями. На ней печати чумы: темные розы на бедрах и груди. Я в ужасе вжимаюсь в стену, и она пробегает мимо, не видя ничего.
Малеео. Древняя мать, обереги меня!
Я быстро иду в сторону меллы. Дойдя до дома Даниэля аль-Рибати, я громко стучу в дверь. Звук эхом отдается на пустой улице, вторгаясь в тишину. Так тихо, что я слышу свое дыхание, хриплое из-за маски. Я долго стою в ожидании, внутри дома – ни звука. Потом в верхнем окне открывается ставня, и я смутно вижу кого-то. Непонятно, сам ли это Даниэль или кто-то из его домашних, пока меня не спрашивают:
– Кто там?
Я на мгновение поднимаю птичью маску, чтобы показать лицо, и к моим ногам со звоном падает связка тяжелых железных ключей. Я открываю дверь и вхожу в прохладный, сумрачный дом.
– Ты похож на демона с картин Иеронима Босха.
Даниэль появляется на лестнице. Он в равной мере весел и встревожен.
Я чувствую себя немного глупо, снимаю маску, и торговец сбегает по ступеням и тепло меня обнимает. Странное ощущение – когда тебя так обволакивает другое человеческое существо. Я не помню, когда меня последний раз обнимали. Долгое мгновение я стою, не умея ответить, не зная, что делать, а потом обнимаю его в ответ.
– Я так рад тебя видеть, мальчик мой. Страшные нынче времена.
Я осведомляюсь о его домашних, и он говорит, что отпустил слуг, чтобы они могли побыть с семьями. Жена его наверху, спит, она всю ночь помогала рожавшей родственнице.
– Кто-то скажет, что это дурной знак – родиться во время мора, а я скажу, Бог посылает нам свидетельство того, что любовь сильнее всего на свете, даже сильнее смерти.
На это я могу только кивнуть. Мы пьем чай. Торговец заваривает его сам, с неторопливой тщательностью человека, которому приходится сосредоточиться на непривычном деле, а я объясняю, зачем пришел. Глаза Даниэля скрыты веками, взгляда не поймать, пока я рассказываю, что Исмаилу нужен доктор-европеец, лечивший больных чумой в Риме, Париже или Лондоне.
– Таково желание султана.
– И я должен найти врача. Или принять последствия.
Торговец задумчиво поджимает губы. Потом, помолчав, говорит:
– Почему ты это делаешь, Нус-Нус?
– Что?
– Продолжаешь служить Мулаю Исмаилу. Он же, скажем прямо, безумен.
Затылок мой начинает покалывать от жара, словно стена, к которой я прислонился, может за мной следить. Видя, что я не нахожусь с ответом, Даниэль грустно улыбается.
– Сказать правду – это измена, да?
Он подается вперед и легко касается моего колена. Я что, неверно понимал его интерес ко мне все эти годы? По всему городу живут мужчины, у которых есть жены и дети, с виду все пристойно, а в медине они держат мальчика для утех.
– Нус-Нус, послушай. Я прежде видел города, пораженные чумой: я вырос в Леванте. Все ее боятся, и правильно делают, но чума, как война – она дает многие возможности. Когда приходит чума, появляется и большая свобода передвижения, текучесть, даже хаос. Человек может исчезнуть, не боясь преследования, – его голубые глаза смотрят цепко. – Выбирайся, пока можешь. Уходи из Мекнеса, уходи от безумного султана. Пусть ты евнух, но невольником тебе быть необязательно. Ты умен, воспитан, образован. Ты легко найдешь работу где угодно. Я бы тебе помог, у меня есть знакомые в Алжире, в Венеции, Лондоне, Каире, Сафеде, Хеброне. Такие же купцы, как я, торговцы и деловые люди, они оценят человека твоих дарований – ты бы мог добраться до любого из этих городов и начать новую жизнь. У Исмаила слишком много забот, он не хватится одного беглого невольника. Беги, пока можешь, а то потом всю жизнь будешь жалеть.
Я могу лишь смотреть на него, как дурачок. Он, конечно же, прав. И я достаточно повидал тот мир, о котором он говорит, текучий мир большой торговли, где редко задают вопросы о происхождении. Я часто мечтал сбежать из-под ярма Исмаила, от Абдельазиза, от Зиданы, от жутких заговоров и вражды при дворе; но с серьгой невольника в ухе, с моим цветом кожи, без денег, связей и друзей я бы не ушел далеко, я знал, кто-нибудь непременно воспользовался бы возможностью вернуть меня хозяину и заслужить его милость. Но сейчас, сейчас, во времена хаоса, я, пожалуй, мог бы сбежать, стать писцом, переводчиком, посредником… я внезапно чувствую легкость, словно возможность лишает мое тело веса. А потом сердце напоминает мне: я никуда не могу уйти без Элис.
Я не слежу за лицом, и Даниэль читает по нему мой ответ.
– Ты слишком предан.
– Меня здесь держит не то чтобы преданность.
– Что тогда, страх?
– И не он.
– А, тогда любовь.
Сердце мое поднимается к самому лицу, и я пытаюсь его побороть.
– Любовь, – признаюсь я в конце концов.
Даниэль аль-Рибати смотрит на меня с печалью.
– Кто бы ни держал тебя здесь, пусть поймет, какая удача – завладеть таким верным сердцем.
– Она не знает – я не говорил.
– Ах, Нус-Нус, безответная любовь жалка. Хотя бы откройся и посмотри, что она ответит. Может быть, она уйдет с тобой, а если нет, ты получишь ответ и сможешь уйти один.
– Хотел бы я, чтобы все было так просто, – с жаром говорю я.
– Любовь – это всегда просто. Это самая простая вещь в мире. Она все перед собой сметает, прокладывая прямую ровную дорогу.
Я невесело улыбаюсь.
– Как хорошо я это знаю. Она проложила прямую ровную дорогу сквозь мое сердце.
– Надеюсь, она того стоит, Нус-Нус. Ты хороший человек.
– Хороший? Меня иногда переполняет такой гнев и страх, что я кажусь себе последним грешником в мире. А человек ли я…
– Отрезав два кусочка плоти, этого не изменишь, не так все просто.
Он упирается ладонями в колени и встает.
– Идем, посмотрим, дома ли доктор Фридрих.
Мы идем лабиринтом пустынных улиц. Торговец двигается решительно и живо, размахивая руками, его одежды развеваются, кожаные башмаки хлопают по брусчатке. Он не снимает их, даже когда мы проходим мимо главной мечети – это незаконно, его бы за это побили, будь на месте стражники. Но город вновь захватили его подлинные жители: дикие звери и чернь; все прочие или бежали, или погибли. Я иду за Даниэлем, на два его шага приходится один мой, птичья маска болтается у меня на руке, и я чувствую себя более свободным, пусть всего лишь в уме.
На улице за главным базаром Даниэль сворачивает сперва направо, потом налево, а потом останавливается перед пыльной дверью с железными заклепками. Облупившаяся краска на ней – лишь призрак былой синевы. Даниэль громко стучит, мы ждем. Стоит тишина, никто не выходит. Моя новая надежда на лучшее начинает угасать.
Звук приближающихся шагов, громким эхом отдающийся на пустой улице, заставляет нас обоих обернуться. Из-за угла показывается одинокая фигура – высокий мужчина в плоской, круглой черной шляпе. Ни капюшона, ни тарбуша, ни тюрбана – стало быть, не марокканец.