355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Уилсон » Игра с тенью » Текст книги (страница 10)
Игра с тенью
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 23:30

Текст книги "Игра с тенью"


Автор книги: Джеймс Уилсон


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

XIX
Из дневника Мэриан Халкомб
29 сентября 185…

Я упала на колени и вознесла благодарственные молитвы. Я знаю, что снова встречусь с горем, болью и усталостью духа, как бывало прежде; но сегодня – с радостью признаю это – я по-настоящему счастлива. Благодарю тебя, Боже.

Надо сказать, что утро ничем не предвещало того, что случилось позже; я плохо спала и почти испугалась, когда вместо собственного живого и веселого лица увидела в зеркале полузнакомую осунувшуюся женщину среднего возраста с темными кругами под глазами и проседью в спутанных черных волосах. Я ее быстро прогнала с помощью щетки для волос, дружелюбной улыбки (как при первой встрече с новой знакомой) и бормотания себе под нос всяких глупостей: «Ты справишься, Мэриан, да-да, обязательно справишься», – но мрачная картина отпечаталась в моей памяти как ужасное видение будущего.

Дела не особенно улучшились, когда, выйдя чуть попозже из дома, мы внезапно оказались посреди густого тумана, неподвижного и холодного, как могила, который жег нам глаза, забивал рот и нос, оставлял на лице и на руках мелкие острые кристаллики сажи. Я вдруг поняла, с какой нелепой детской радостью ожидала лодочной прогулки, и мысль о том, что теперь я ее лишусь, легла на меня тяжелым грузом, заставив опустить плечи и замедлить шаг. Я попыталась все же скрыть разочарование и, взяв Уолтера за руку, рассмеялась и сказала храбро, как только могла:

– Нам повезет, если в таком тумане мы хотя бы найдем реку, а не то что увидим что-то с воды.

Путь в Брентфорд казался бесконечным, потому что кэбмен, не видя дальше ушей своей лошади и, судя по всему, боясь столкнуться с другой каретой или сбить ребенка, полз как улитка, причем очень осторожная. Когда мы выглядывали из окна, то не видели ничего, что могло бы нам подсказать, где мы и как далеко продвинулись в пути; вполне могло оказаться, что мы очень медленно ехали по кругу и находились сейчас всего в сотне ярдов от нашей собственной двери. Но внезапно туман начал рассеиваться, и показалась цепочка черных стен (это был не романтический замок, как я вообразила поначалу, а ряд ужасных кирпичных вилл, хозяева которых, похоже, считали, что спрячут новизну за фальшивой стариной), а потом он и вовсе растаял, так что, когда через десять минут мы подъехали к Брентфорду, сквозь сверкающую меловую пелену ясно был виден блеск безоблачного неба.

Мы свернули на широкую дорогу, огражденную деревьями, и, проехав примерно полпути, остановились у скромных ворот, втиснутых между каретным сараем и высокой стеной. Сам дом стоял чуть поодаль, за заросшей сорняками подъездной дорогой, и казался с улицы совершенно безликим: не большим и не маленьким, не старым и не новым; его невозможно было описать, можно лишь указать количество углов и размеры. Но как только мы вошли внутрь, то оказались в просторном вестибюле, увешанном изящными набросками портретов и свежевыкрашенном в бледные старомодные цвета, которые усиливали ощущение света и простора.

Коренастый слуга лет тридцати с румяным лицом и милой улыбкой (уже одно это подчеркивало необычность дома – где еще лакеям велят улыбаться посетителям?) провел нас в большую гостиную в задней части здания. На мгновение мне показалось, будто я вхожу в будуар Элизабет Истлейк: гостиная располагалась в том же месте дома, и на нас так же сильно действовала сила замысла архитектора – смутная тяжесть вестибюля и лестницы толкала вперед настойчиво, как рука на шее, а большое французское окно манило к себе, обещая свободу и свежий воздух. Но через мгновение стало ясно, что дух в двух комнатах совсем разный: где на Фицрой-сквер были дуб, лак и титанический хаос, здесь царили яркость, элегантность и классический порядок. Книги с военной строгостью выстроились на полках; нигде не было видно никаких курьезных мелочей (если не считать пары изящных фарфоровых фигурок на каминной полке), а на месте набитого бумагами бюро был небольшой столик для письма с греческими ножками, резной столешницей и ящиком, в который, судя по всему, едва влезала небольшая пачка конвертов; выглядел он так, будто за ним императрица Жозефина писала записочки мужу.

Навстречу нам с кресла с завитушками поднялась стройная женщина лет шестидесяти пяти, в прямом голубом платье, очень модном двадцать пять лет назад.

– Мисс Халкомб! Мистер Хартрайт! – сказала она, протягивая к нам руки. – Вы принесли с собой солнце!

Голос у нее был нежный и мелодичный, без следа привнесенной возрастом резкости, и по нему можно было подумать, что он принадлежит женщине лет на тридцать моложе. Она посмотрела в окно, всплеснула руками почти молитвенным жестом, а потом одним движением, изящным, как у танцовщицы, взяла за руки Уолтера и меня, так что теперь мы стояли цепочкой, как будто собирались сыграть в «веночек».

– Если мы задержимся из-за церемоний, – сказала она, – потеряем день. Может, прямо сейчас рискнем отправиться в путь?

– Да, – сказали мы с Уолтером хором, не колеблясь ни секунды.

Она покраснела и кивнула с явным удовольствием.

– Признаюсь, я совсем не отчаялась, когда увидела туман, – сказала она, направляясь к двери, – но мой бедный муж сразу решил, что ничего не выйдет. Он будет рад услышать, что все исправилось.

Она помедлила и добавила, будто только сейчас вспомнила:

– Надеюсь, вы не будете возражать против того, чтобы сесть на весла, мистер Хартрайт? Для нашего слуги места не останется.

– Да, я вовсе не против.

– Отлично. – Слегка ссутулив плечи, она возбужденно потерла руки, радостно воскликнула: «О!» – и скрылась в вестибюле.

Иногда родители, когда их малыш сделал что-то особенно милое, обмениваются заговорщической улыбкой, полной ласки, снисходительности и удовлетворения; именно такой улыбкой сейчас и обменялись мы с Уолтером. Потом, не произнеся ни слова (зачем говорить, если все, что хотелось сказать, и так ясно?), мы подошли к окну и выглянули на пестрый ковер дорожек, газонов и розовых кустов, усеянных цветами, к которым кое-где цеплялись, словно пух на колючках, последние лоскутки тумана. Сад был окружен аккуратно подстриженными живыми изгородями. Так мы простояли в дружелюбном молчании минуту-другую, когда Уолтер внезапно удивил меня, сказав:

– Должно быть, он слеп.

– Что?

– Ее муж. Посмотри. – Он указал на окно, а потом, чтобы пояснить свою мысль, открыл его. – Нет, понюхай.

Я понюхала. Воздух был холодный и резкий, с дымными остатками тумана, но к нему примешивались последним эхом забытого мира резкий запах тимьяна, дурманная сладость розмарина и дыхание умирающих роз.

– Сад сажали ради запахов, а не для вида.

– Это недостаточное основание для такого серьезного вывода, – сказала я. – Может, они оба предпочитают свежие ароматы ярким краскам?

Уолтер покачал головой:

– Если бы он мог видеть, то сам бы узнал, и не потребовалось бы говорить ему.

– Знал что? – спросила я с улыбкой (признаюсь, я ничего не понимала).

Он поднял голову и посмотрел на яснеющее небо:

– Что погода улучшилась.

– Почему ты решил, что он не знает?

– Потому что она сказала: «Он будет рад услышать, что все исправилось».

Я на мгновение задумалась. Уолтер был прав, миссис Беннетт действительно так сказала, и теперь, когда я задумалась, это и мне показалось любопытным, хотя сначала я пропустила ее слова мимо ушей.

– Очень ловко, – сказала я. – Так ты скоро станешь полицейским детективом.

Думаю, именно в этот момент я впервые заметила перемену в Уолтере – перемену, на которую, возможно, следовало обратить внимание раньше, потому что все признаки ее наверняка были видны со времени его возвращения из Сассекса. Увидев однажды, я стала замечать эту перемену чаще и чаще. Вместо того чтобы рассмеяться и ответить в том же духе, как он наверняка сделал бы всего несколько недель назад, он промолчал и продолжил смотреть из окна, слегка наморщив лоб от какой-то мысли, которую я даже не пыталась угадать. Не то чтобы он стал холоден и неприступен, нет, – просто наша дружба, с ее привычными поддразниваниями, насмешками и самоиронией, уступила место в его голове чему-то более важному. Признаюсь, на несколько секунд (я не могла бороться с этим тогда и не стану отрицать сейчас) я почувствовала себя уязвленной и брошенной, как ребенок, чей товарищ по играм внезапно повзрослел и оставил забавы. Но почти сразу же этот привкус горечи был смыт приливом радости – разве я не молилась о том, чтобы мой дорогой брат пришел в себя и снова вошел в полную силу? И разве не это происходило теперь прямо у меня на глазах? И разве мы не станем еще более близкими и истинными друзьями?

– Ну, думаю, теперь мы вполне готовы, – послышался у нас за спиной голос миссис Беннетт. Мы повернулись и увидели, что она стоит в дверях рядом с пожилым толстяком в плотном черном рединготе. Он был почти лыс, но с густыми седыми бакенбардами, словно его волосы решили переехать, почти как балкон миссис Бут, с макушки на щеки – от чего получалось странное впечатление, будто лицо его в ширину больше, чем в высоту.

– Дорогой, это мисс Халкомб и ее брат мистер Хартрайт, – продолжила она. – Но вы еще успеете как следует познакомиться.

Она уже двинулась к выходу, но ее муж остался на месте, протянул руку и пробормотал: «Как поживаете?» – глядя ровно посредине между Уолтером и мной тускло-белыми глазами слепца.

Интересное, должно быть, зрелище мы представляли, направляясь к реке: миссис Беннетт, в ярко-красном плаще и с небольшой гитарой, шагала впереди и разговаривала с Уолтером; потом шла я, ни с кем не разговаривая, а просто наслаждаясь солнцем, которое с каждой минутой светило все ярче; и наконец, слуга вел под локоток мистера Беннетта, держа в руках корзинку с продуктами и сверток одеял. Мы добрались до небольшого неопрятного лодочного двора, заваленного досками, стружками, мотками веревки, хрупкой от застывшей смолы; слуга молча скрылся. Миссис Беннетт оживленно беседовала с Уолтером о катерах, яликах и плоскодонках, и рука ее металась, как взволнованная малиновка, когда она подчеркивала свои слова, изображая то мачту, то банку. Ее муле стоял неподалеку, неподвижный, как Будда, и, очевидно, ничего не видел, но слушал с живым интересом. А я отошла в сторону, к скрипучей пристани, чтобы полюбоваться видом.

Даже здесь, так далеко вверх по реке, Темза была усеяна грязью, которую течение выталкивало к столбам пристани, образуя островки. Опавшие листья и пропитанная водой бумага превращались в равнины, а горлышки полузатопленных бутылок походили на горы; в одном месте целая прибрежная полоса получилась из утонувшей кошки, мокрый мех которой стал гладким, как у крысы. Но дальний берег был как другой мир: там, словно экзотический храм, виднелся Палм-хаус, только недавно возведенная в садах Кью новая оранжерея. Свет пронзал его стеклянный купол и прекрасные алые листья растущего рядом американского клена; а позади него, ближе к Ричмонду, видны были окаймленные деревьями холмы и впадины Старого Оленьего парка, которые поднимались, шли вниз и снова поднимались с ласковой правильностью спокойного моря или нежной пастушьей мелодии. Ассоциации с Тернером возникали сами собой: вся эта сцена была как бы зеркальным отражением «Вида на Лондон из Гринвич-парка» – на переднем плане могучая Темза, прародительница нашего величия, теперь превращенная жадностью и корыстолюбием наших дней в вонючую сточную трубу; а идиллический пейзаж вдали, великолепно оживленный сиявшим в ясном небе солнцем, будто показывал нам видения более счастливых дней. Куда сложнее было объяснить, почему я подумала о другой картине, которую видела в Мальборо-хаус. Здесь не было моря, не было фигуры, которая напоминала бы Аполлона или Сивиллу, не было руин. Хотя пейзаж выглядел вполне классическим, у этих буков и каштанов, лощины и луга не было выжженного блеска Средиземноморья; они словно сияли своей тихой пышностью, какую можно встретить только в Англии.

Так почему же они так сильно напомнили мне «Залив Байя» и смутное, тревожное ощущение тайны, сопровождавшее его в моей памяти? Ответ должен был быть где-то близко, но как я ни пыталась, не могла найти его и все еще ломала над этим голову, когда вернулся слуга и объявил, что наша лодка готова.

– Спасибо, Джонатан, – сказала миссис Беннетт.

Она повела нас по двору (к моему удивлению, она, похоже, лично знала всех рабочих и приветствовала их по имени; в ответ они прикладывали грязные пальцы к потрепанной шапке или бормотали: «Добрый день, мадам!»), потом вниз по каменным ступеням. Внизу подскакивал и дрожал на привязи небольшой широкий ялик, уютно уложенный коврами и подушками, с корзинкой посредине и парой весел в уключинах. Она удерживала его, пока Джонатан усаживал ее мужа на носу, потом ловко устроилась на корме, помогла мне сесть рядом и, улыбнувшись Уолтеру, сказала:

– Ну что ж, мистер Хартрайт, дело за вами.

Так начались шесть чудесных часов. Уолтер сел посередине; Джонатан столкнул ялик на воду и остался на ступенях, маша рукой нам вслед (он казался скорее сыном Беннеттов, чем их слугой), пока мы выплывали на середину реки и разворачивались вверх по течению. Для румпеля в лодке места не было, но миссис Беннетт, умело правя привязанной к рулю лентой и выкрикивая команды Уолтеру: «Резче левой, мистер Хартрайт!» или «Думаю, с этим нам лучше не сталкиваться. Может, отдохнете немного, пока мы не пройдем дальше?» – провела нас целыми и невредимыми мимо вереницы барж и кормы кряхтевшего угольщика, рядом с которым нас стало трясти и мотать на волнах. На мгновение нас накрыла полоса черного дыма из его трубы, что нависала над водой, закрывая небо и заслоняя солнце, так что был виден лишь бледно-серебристый диск; но потом дым развеялся так же быстро, как утренний туман, и мы вышли в иной, солнечный мир, который я видела с лодочного двора.

Мы, конечно, не могли далеко уплыть от безобразия современного мира: оно напоминало о себе беспрерывным движением на реке, обломком коробки из-под сигар, бившимся о борт лодки, рядами угрюмых домишек, тянувшихся по северному берегу. Но мне кажется, что в те часы они перестали быть основной реальностью. Мы плыли, будто зачарованные, убаюканные ритмичным поскрипыванием весел, наслаждаясь видом безумных сплетений корней или готическими руинами старого гнезда лысухи, молча, думая каждый о своем, и внешне эти мысли выражались только задумчивыми улыбками на наших лицах. Кажется, я даже задремала, хотя и не знаю, надолго ли; я смотрела, как мистер Беннетт с восторгом погрузил руку в воду за бортом – словно, водя пальцами по воде, он мог чувствовать цвета, которых не видел. Вдруг мы резко остановились, Уолтер закрепил лодку у нависшей скалы, а миссис Беннетт открыла корзинку со словами:

– Надеюсь, вы любите холодный пирог с телятиной, мисс Халкомб?

– Да, – ответила я. – Да, конечно.

Она достала белую скатерть и постелила ее, все еще сложенную (расправить было негде) у наших ног.

– Я подобрала меню не просто так, мистер Хартрайт, – сказала она. – Вы не можете пойти на пикник с Тернером, но вы хотя бы узнаете, каково это было на вкус. Пироп – Она начала вынимать блюда, одновременно называя их. – Говядина. Курятина. Салат, срезанный сегодня утром, поверите ли, в нашем собственном парнике. Хлеб. Клюквенный пирог. Тогда был земляничный, конечно, но сейчас, увы, уже осень.

На этих словах в ее голосе послышались серьезность и грусть, которых я раньше не замечала, и мне показалось, что она думает: «Не только осень года, но и осень жизни».

– Клюкву я тоже люблю, – сказал Уолтер.

Она не ответила, лишь покачала головой; поняв, что он не развеет ее меланхолию шутливым тоном, он подошел к делу по-другому и попытался отвлечь ее прямым вопросом:

– Как вы познакомились с Тернером?

– О, его дядя был мясником в Нью-Брентфорде, – сказала она, и я сразу поняла, что эта тема была близка ее сердцу, потому что голос ее оживился и стал легким, – мистер Маршалл. – Она покачала головой и улыбнулась. – Я все еще помню его. Тернер жил у него ребенком, кажется, и потом продолжал его навещать. Мы жили неподалеку, мой отец был священник, – тут она улыбнулась и кивнула мистеру Беннетту, который таинственным образом почувствовал это (а может, он просто предвидел ее следующие слова) и тоже кивнул, – как мой муж, и неплохой живописец-любитель. Он встретил Тернера как-то раз, когда они оба рисовали у реки, и сразу увидел, что тот был гений, но друзей ему не хватало.

– Это потому, что он был беден? – спросил Уолтер.

– Ну, – она колебалась, – я не знаю, насколько он был беден. Кажется, да. Он и в те времена был довольно удачлив. Но…

– Простите, – сказал Уолтер, – когда все это происходило?

– О, точно я не помню. где-то в середине или в конце девяностых, кажется.

Уолтер ободряюще кивнул, достал из кармана записную книжку и начал писать.

– Значит, Тернер был еще молод?

– Да. Едва за двадцать, если не ошибаюсь. Но он уже выставлялся в Королевской академии. Всего лишь акварели, но все же… И еще он работал на доктора Монро, и…

Она улыбнулась внезапному воспоминанию и остановилась, стараясь поймать его прежде, чем оно ускользнуло в бездну.

– Помню, он мне как-то сказал, – продолжала она, – что у доктора была большая коллекция картин, и он платил Тернеру и Томасу Гертену по три шиллинга шесть пенсов и по миске устриц за вечер, чтобы они снимали с них копии.

Я рассмеялась.

– Простите за невежество, но кто такой Томас Гертен?

– Ты бы про него слышала, если бы он прожил подольше, – немедленно отозвался Уолтер, не отрывая глаз от миссис Беннет. – Тоже молодой художник, как говорили, не менее талантливый, чем Тернер. А вот кто такой доктор Монро?

– О, это был знаменитый специалист по сумасшедшим, – сказала миссис Беннетт с оттенком гордости в голосе, будто профессиональный статус Монро каким-то образом улучшал репутацию Тернера. – Он помогал лечить покойного короля.

Я невольно улыбнулся: после того покойного короля, которому требовался специалист по сумасшедшим, сменилось еще два. Странный процесс окаменения, который навсегда задержал ее представления о моде на уровне тысяча восемьсот тридцатого года, явно оказал то же влияние на ее знание истории.

– И он уже тогда много путешествовал, – продолжила она.

– Где путешествовал?

– О, я не знаю. Не на континенте, конечно, – мы еще воевали. По Англии и Уэльсу, где были живописные виды озер и гор, или разрушенных аббатств, или старых замков. – Она рассмеялась. – По местам, где можно вообразить себе скелет в разрушающейся башне или деву, запертую в темнице под черными водами замкового рва. Такие темы были тогда очень популярны. Заказов хватало.

– Тогда почему ваш отец считал, что Тернер нуждается в друзьях? – спросил Уолтер. – Если он уже достиг такого успеха?

Вместо того чтобы сразу ответить, она вдруг начала доставать из корзины тарелки и стаканы, будто только что вспомнила, что они там и требовали ее немедленного внимания. Потом она пробормотала:

– Кажется, у него были проблемы в семье, – и не успел Уолтер ответить, как она протянула ему винную бутылку и штопор и сказала: – Ну же, мистер Хартрайт, не стоит заставлять вашу сестру голодать! Не будете ли любезны открыть это?

– Конечно, – ответил Уолтер.

Если она надеялась отвлечь его этим, то ее план потерпел неудачу: взявшись за дело, Уолтер продолжил:

– Какие же проблемы?

Она нарезала хлеб и, казалось, была полностью поглощена своим занятием – случайный наблюдатель решил бы, что она не слышала вопрос. Но все-таки она была плохой актрисой, не могла сдержать невольных судорожных движений горла и не облизывать губы.

– Вы, наверное, хотите сказать, что у него были проблемы с родителями? – Уолтер продолжал мягко настаивать. Не получив ответа, он продолжил: – Уверен, вы понимаете, миссис Беннетт, как трудно найти кого-либо, кто может достоверно рассказать о его ранних годах. Так что все, что вы можете мне сказать…

– На самом деле я очень мало знаю, – сказала она, краснея и опуская глаза. – Но… по рассказам, у его матери был неукротимый характер.

Взгляд Уолтера внезапно затуманился и устремился вдаль.

– Как ураган, – пробормотал он.

– Простите? – переспросила миссис Беннетт. Я достаточно хорошо знала Уолтера и поняла, что ее слова напомнили ему о чем-то, что он слышал или думал раньше. Но миссис Беннетт явно не разобрала, шутит он или нет, и слегка улыбнулась.

– Как ураган, – повторил он громче и улыбнулся ей в ответ.

Она кивнула (хотя, думаю, все еще была озадачена, потому что выражение ее лица колебалось между серьезным и шутливым) и сказала:

– Насколько мне известно, она очень осложнила жизнь ему и его отцу и умерла безумной.

– Правда? – спросил Уолтер. – То есть в сумасшедшем доме?

– Да. – Голос ее был едва слышен. – Кажется, в Вифлеемском госпитале. Хотя я… я не уверена. – Она мгновение колебалась, а когда продолжила, тон у нее был торопливый и задыхающийся, и она словно оправдывалась. – Он никогда со мной об этом не говорил. Мы все знали, что он доверялся моему отцу, но тема была слишком запретная, чтобы ее обсуждать вслух. – Она сжала руки, будто не в силах передать свои мысли. – Понимаете, мисс Халкомб, мистер Хартрайт, он был скорее членом нашей семьи, чем другом. А ни одна семья не может существовать, если ее члены не уважают секреты и уязвимые места друг друга.

Уолтер внимательно поглядел на нее, потом кивнул и отложил карандаш и записную книжку.

– Может, я разолью вино? – спросил он.

– Да, пожалуйста, – благодарно отозвалась миссис Беннетт.

Я заметила, что при упоминании слова «вино» ее муж приготовил руку и терпеливо держал ее так, пока Уолтер не предупредил его, постучав по запястью, после чего он крепко сжал в пальцах поднесенный бокал. Но пить он не стал, пока не налили всем, и миссис Беннетт не воскликнула:

– Нужно сделать так, как мы всегда делали. Все поднимите стаканы! Будем здоровы!

Если послушать, как достопочтенный епископ Такой-то и министр Ее Величества Сякой-то говорят нам, что невинность нужно защищать любой ценой, то можно прийти к выводу, что ни одна другая добродетель не вызывала большего восхищения публики. Но разве можно представить себе светского человека или модную даму, или даже разносчика или служанку, которые спокойно соглашаются с тем, что они невинны, и благодарят того, кто их так назвал? Нет, невинность – это не просто отсутствие вины; это, если говорить честно, незрелость, глупость и незнание (о ужас!) того, как мир устроен на самом деле. Но сидя в лодке с бокалом шерри в руке и видя непритворную радость, охватившую миссис Беннетт от того, как солнце играло на темной поверхности воды и как прохладный воздух ласкал ее щеки; видя, как она наслаждается обществом живых друзей и памятью о мертвых, я не могла не подумать, что это мы глупы, поскольку в бездумном желании казаться практичными и разумными мы приняли силу за слабость, а слабость – за силу. Перед нами была пожилая женщина, которая познала свою долю трагедий и неудач, отпущенных всем нам, но каким-то чудесным образом беды не ожесточили ее и – какие бы следы они ни оставили на ее внешности – не испортили девичьей красоты ее души. Она до сих пор (это звучало в эмоциональности ее удивительно молодого голоса) радовалась тому, что жила, любила и была любима, наслаждалась красотой Божьих даров – и она была более сильной и восприимчивой к жизни, чем любой светский циник, который думает, что он познал всю пустоту жизни, и теперь хочет лишь тратить эту жизнь как можно приятнее для себя, прежде чем она закончится.

– Будем здоровы! – воскликнули мы шумно и открыто, как дети, не обращая внимания на вопросительные взгляды капитана и помощника с проходящего мимо буксира.

– А теперь, мисс Халкомб, – сказала миссис Беннетт, взяв тарелку и доставая из корзинки ножи и вилки, – позвольте мне положить вам чего-нибудь. Как насчет мяса и салата?

– Спасибо.

Я почти забыла цель нашей поездки и была бы вполне счастлива, если бы весь день ее никто не поминал, но Уолтера сбить было не так легко. Он шел к этой цели с упорством, которое до сих пор меня удивляло, хотя я уже видела, как настойчиво он бился за счастье и честь Лоры. Поставив бокал и снова потянувшись за записной книжкой, он спросил:

– Так он часто у вас бывал?

– Кто, Тернер? – воскликнула миссис Беннетт. – О да, постоянно. Когда я оглядываюсь на прошлое, все мои ранние воспоминания связаны с ним. Знаете, мистер Хартрайт, трудно представить себе более веселого человека, чем он.

Еда была снова забыта, а миссис Беннетт удобно устроилась на своем месте. Видно было, что именно об этом Тернере она любила говорить – не о сыне безумной матери, но о веселом товарище по играм.

– Он вечно играл с нами, детьми, – продолжила она. – Делал для нас домики из деревянных кирпичей, а мы потом разваливали их. Или позволял нам закручивать и раскручивать галстук вокруг его шеи, будто он был майским деревом.[6]6
  Майское дерево (англ. maypole) – украшенный цветами столб, вокруг которого танцуют 1 мая в Англии. – Примеч. перев.


[Закрыть]

Уолтер рассмеялся:

– А потом вы поддерживали знакомство?

– Разумеется. На протяжении нескольких лет мы виделись даже чаще, чем раньше, потому что он построил для себя с отцом домик в Туикенхэме – не помню, когда точно, наверное, году в тринадцатом или четырнадцатом. Там теперь живет мисс Флетчер. Тогда мы стали вроде соседей, встречались либо у нас, либо у него и устраивали пикники на реке. – Она инстинктивно протянула руку к мужу и улыбнулась ему, хотя он не мог видеть, как она склонила голову и глаза ее засветились нежностью воспоминаний. – Чарльз там был, и его брат Том, который стал хирургом, и я, и мои сестры, и наш отец, и певица мисс Фелпс, и Бен Фишер, который уехал в Индию, и Сэм Фишер, который пошел в армию, и мистер Максвелл…

– Хм-м, – громко сказал ее муж, и мы все вздрогнули, потому что (за исключением того момента, когда он поднял руку за бокалом) он был бесстрастен, как статуя, и это был почти первый изданный им звук.

– Мой муж не одобрял мистера Максвелла, – сказала миссис Беннетт с веселым смешком, в котором тем не менее чувствовались грусть и сожаление.

– А почему… – начала я, но она заставила меня замолчать, кивнув в сторону мистера Беннетта, словно бы говоря: «Подождите, и он сам вам расскажет».

Так и вышло. Через несколько секунд он сказал торжественным хриплым голосом:

– Не то чтобы я его не одобрял, дорогая. Просто он меня вгонял в уныние своими разговорами о камнях и костях.

– Он был геологом? – сказал Уолтер.

Старик кивнул.

– Каждому поколению достается свое испытание. У моего это была геология.

– Не у всего твоего поколения, дорогой, – сказала его жена с усталой улыбкой, по которой было ясно, что спор был старый и возникал у них уже не раз. Потом, явно стремясь увести нить разговора от этой темы, она поспешила сказать, не давая ему времени ответить: – Для Тернера она точно не была испытанием, мистер Хартрайт. Мистер Максвелл говорил мне, что Тернер сам мог бы стать геологом, до того хорошо он все понимал.

– Тернеру не приходилось, как мне, сидеть рядом с умирающей, – проговорил мистер Беннетт внезапно, и страсть в глубине его голоса странно контрастировала с его небрежным выговором, – и пытаться убедить ее, что Бог все еще любит ее и мертвого младенца у нее на груди, хотя столько свидетельств говорят об обратном. Если Он лгал нам о возрасте Своего мира, как нам верить в Его обещание искупления?

В его тоне было что-то жалобное, даже отчаянное, будто это он был озадачен и надеялся, что мы разрешим его сомнения. Но чем может незнакомый мирянин утешить священника, разум которого стал полем битвы, истерзанным непрерывным наступлением и отступлением веры и сомнения так, что каждый аргументи контраргумент наверняка казался утомительно знакомым? Несколько минут все молчали, но потом Уолтер осторожно спросил:

– Значит, Тернера не очень интересовала религия?

Мистер Беннетт покачал головой:

– Он был язычник!

– Он ходил с нами в церковь, когда останавливался у нас, – мягко напомнила ему жена, но старик только сильнее тряхнул головой и раздраженно фыркнул. – Я никогда не обсуждала с ним теологию, – сказала миссис Беннетт с некоторым жаром, – но никто его не чувствовал страдания ближних сильнее, чем он, и никто так не старался следовать Господней заповеди любить ближнего своего, как самого себя.

Это, похоже, заставило ее мужа лишиться дара речи от удивления; во всяком случае, он не произнес ни звука, но продолжал трясти головой с такой силой, что я испугалась, как бы она у него не закружилась и он не потерял сознание.

– Думаю, многие удивились бы вашим словам, – мягко сказал Уолтер. – Многие считают его холодным, злым и…

Миссис Беннетт покраснела и вспыхнула: на ее друга напали, и она должна была броситься на защиту, пусть даже при этом придется вести себя невежливо и прервать Уолтера.

– Они бы так не думали, если бы знали его, как я, – сказала она. – Иногда он казался грубоватым и подозрительным, правда, – это недостаток его трудного детства и воспитания. Но стоило заглянуть внутрь, и вы видели самое верное и любящее сердце, какое только билось в человеческой груди.

Она помедлила, стараясь припомнить какой-нибудь красноречивый случай или характеристику, которые бы подтвердили ее слова. Наконец она вспомнила и выпалила:

– Другой, например, забросил бы нас ради более модных знакомств, как только разбогател и стал популярен, разве не так? Я уверен, вы знаете достаточно подобных людей. Но Тернер был не таков – его чувства к нам были подобны чувствам сына по отношению к отцу, брата – к сестрам, и они не изменились. В день, когда умер мой отец, мистер Хартрайт, – она говорила все громче и более возбужденно, будто это был окончательный ход, который докажет ее правоту и развеет все сомнения, – Тернер плакал как дитя. Он бросился ко мне в объятия и воскликнул, рыдая: «О, Эми, у меня уже больше никогда не будет такого друга!»

Мне подумалось, что, если Тернер был таким образцом доблести, какой она описывала, он мог бы выказать больше сочувствия ее потере и меньше – своей собственной, но Уолтер просто кивнул и спросил:

– Так вы никогда не считали его мрачным и немногословным?

– Даже добрейшие души могут иногда казаться мрачными, мистер Хартрайт, – ответила она, взглянув на мистера Беннетта. – Я видела Тернера мрачным, особенно в его последние годы. Я помню, пару раз я заставала его в печали и спрашивала, в чем дело, а он отвечал (тут она заговорила нарочито низким голосом с заметным акцентом кокни): «Я только что расстался с одним из своих детей, Эми», – он имел в виду, что продал картину. Но лучше всего я помню его здесь, на реке, в ялике, или за обедом вместе с нами на берегу, или – она указала на сияющий парк, который простирался вдоль берега, пока не исчезал за легкой муслиновой дымкой у излучины реки, – лежащим вон там на соломе. Нет! Никогда! Он всегда пел или шутил – хотя часто его шутки никто не мог понять. Если он умолкал, то потому, что наблюдал за отражением света на воде и пытался нарисовать его или бился над стихотворением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю