Текст книги "Дочь огня"
Автор книги: Джалол Икрами
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
Единственным его утешением и надеждой была я. Он ничего не скрывал от меня, всеми своими горестями делился со мной.
Как-то раз я снимала виноград. Вдруг из соседнего сада послышался крик. Бросив работу, я перелезла через забор. Смотрю, мачеха бьет Ибрагима, лежащего на земле, абрикосовой веткой. У абрикосового дерева ветки колючие и жесткие, они рвут в клочья одежду и больно ранят тело. Я удивилась, почему Ибрагим так покорен – не вскочит с земли, не даст отпора. Подошла поближе – смотрю, руки и ноги у него связаны. Потом уж я узнала, что глупый отец его связал сына и отдал на растерзанье мачехе. Ну, тут я не вытерпела, подбежала. Как двину рукой – злая женщина покатилась прямо в хауз, а я развязала Ибрагима, велела ему бежать.
Вечером пришел к нам отец Ибрагима, пожаловался на меня моим родителям. Когда он ушел, вот тогда-то и сказал мне мой отец эти мудрые слова:
– Пока не взберешься на вершину горы – не увидишь далеко вокруг, пока не проживешь много дней – не узнаешь, что такое жизнь! Ты еще дитя, ты должна уважать старших. Мачеха Ибрагима все-таки заменяет ему мать, она имеет право поучить сына, а когда следует, и побить. Какое тебе дело до этого, что ты вмешиваешься, становишься между ними?
– Ибрагим хороший парень, – ответила я, – целые дни работает, никогда не проводит время зря, не гуляет. А мачеха у него жестокая и безжалостная. Она била его абрикосовой веткой, всего исцарапала, и я ее бросила в хауз, а его развязала.
– И хорошо сделала, – сказала моя мать. – Так ей и надо, злюке!
Но отец не согласился с матерью:
– Не говори так! Как бы то ни было, все же она старшая, как говорится, больше рубашек износила, молодые должны уважать ее.
– Когда старшие справедливы, никто не вздумает их обижать, все их почитают, – ответила своему покойному отцу. – Вот вас ведь все уважают. А я, ваша дочь, вас на руках носить готова.
Отец рассмеялся и больше ничего не сказал.
С той поры разгорелась между мной и Ибрагимом любовь. Мы так подружились и полюбили друг друга, что дня не могли прожить, чтобы не увидеться. Моя мать догадалась про нашу любовь и рассказала отцу. Родители посовещались между собой и решили будущей осенью поженить нас. Мы с Ибрагимом обрадовались и стали по пальцам считать, когда пройдет лето, потом зима, весна и, наконец, настанет будущая осень.
Но, наверно, мои отец и мать не сказали вовремя: Если богу о у дет угодно, – вот и не сбылось их желание.
В ту осень, готовясь к будущей свадьбе, отец мои продал почти весь урожай пшеницы, ячменя и фруктов, купил на вырученные деньги барана, теленка, сундук, серьги, кольцо и серебряные браслеты для меня.
Но зима тогда была бесснежная, снег не выпал ни разу, а после весеннего равноденствия, в конце марта началась жара, и когда пришла пора розам цвесть, вся зелень в садах уже пожелтела. От безводья погибли наши посевы, ни одно зерно, брошенное в землю, не взошло. Люди просеивали сухую землю, выбирая из нее зерна, мы с отцом делали то же и набрали немножко пшеницы.
Уже с первых дней лета начался голод. Мы продали барана и теленка, купили муки, но этого хватило ненадолго. Продали все, что заготовили для моей свадьбы, отдали задешево – и это пошло тоже на хлеб. И все равно это не спасло нас.
Люди ели кору с деревьев, травы, опухали от голода, теряли силы. Беда бродила вокруг нашего дома, смерть на коне мчалась по улицам кишлака… А впереди смерти, словно чума и холера, шли купцы-перекупщики и спекулянты. Они наживались на нашей беде, строили дома на нашем горе. Все, что представляло какую-то ценность, они взяли за горсть ячменя, за миску пшеницы. И вот у людей ничего не осталось. Тогда они стали продавать детей – сыновей и дочерей своих. Узнав об этом, мои отец и мать заплакали и сказали, что они скорей с голоду умрут, но ни за что на свете не продадут свое единственное дитя.
Я, как кишлачные мальчишки, сделала себе рогатку и охотилась на воробьев, ходила на берег пересохшего Зеравшана, собирала траву, приносила домой и варила, чтобы накормить родителей.
Вдруг я узнала, что из Бухары приехал богач, по имени Латиф-бай, и покупает невольниц и рабов и что мачеха Ибрагима уже продала его за мешок пшеницы. Я пошла к соседям, увидела, что муж и жена сидят и едят жареную пшеницу.
– А где Ибрагим? – спросила я.
Они мне ничего не ответили. Я поняла, что люди мне правду сказали. Тогда я сама пошла к аксакалу. Я сказала ему, что, если моего Ибрагима продали за мешок пшеницы, пусть и меня возьмет бай, но за это пусть дадут моим родителям мешок пшеницы и кувшин масла. Аксакал был посредником бая – подыскивал для него рабов и невольниц, а кишлачным жителям доставал таким образом хлеб и деньги и, конечно, сам нагревал на этом руки. Он знал, что мы с Ибрагимом любим друг друга, знал также, в каком состоянии были мои отец и мать, поэтому он сказал:
– Хорошо, дочка, я устрою так, чтобы все были довольны: как говорится, и рубин сниму с возлюбленной, и возлюбленного не рассержу. Я сделаю, как ты хочешь, отдам тебя баю за мешок пшеницы и кувшин масла для твоих родителей, но попрошу бая, чтобы Ибрагима женили на тебе, Думаю, что бай согласится на это, ведь тогда ваши дети тоже станут его рабами… верно?
Я согласилась не раздумывая, потому что рада была и со своим милым соединиться, и отцу с матерью помочь, спасти их от голодной смерти. Я знала, что, если не сделаю этого сама, отец с матерью скорее умрут, чем продадут меня.
Вот так и вышло, что я сама себя продала в рабство. Не дай бог кому-либо увидать такие черные дни, какие я видела, коснуться той горькой чаши, из какой я пила! Легко сказать: сама себя продала! Только с ножом у горла может человек пойти на такое, волю на рабство обменять! Не случись с нами такой беды, как неурожай и голод, мы бы и знать не знали об этом злодее Латифбае.
Я пошла домой, чтобы в последний раз повидать отца и мать, проститься с домом, где я родилась, с родными местами, где провела свое детство и юность, где была так счастлива. Отец мой лежал на старом паласе, на каких-то лохмотьях, он был в забытьи, и мать, худая и бледная как мертвец, с запавшими глубоко глазами, лила ему в горло воду дрожащими руками. Староста дал мне две горсти муки, я быстро поджарила ее в котле, подлила немного воды, сделала болтушку, разлила ее в две миски, поставила перед родителями, а сама вылизала котел. Отец с матерью быстро съели болтушку, помолились за меня и, успокоенные, уснули.
День клонился к вечеру, знойное солнце уплывало на запад, тени деревьев стали длиннее. Перед домом у нас – сад. В нем когда-то рос виноград, яблони, груши, черешни и персик, теперь это все пожелтело, сгорело без воды. В этом году и сад не дал урожая. Было немного винограду, но мы его съели еще незрелым. Раньше в огороде у нас росли лук, морковь, огурцы и репа, сейчас все заросло сорной травой. Каждая пядь этого огорода и сада была дорога мне, в каждое деревце вложен мой труд, моя любовь. В тени вот этих деревьев я сидела с подругами, играла, вот тут я бегала, резвилась, а вон там, за кустом роз, что растет у соседской ограды, я столько раз встречалась с Ибрагимом, поверяла ему свои маленькие тайны… И вот я бросаю все это – и дом, и сад, и всех близких, ухожу на чужбину, в неволю. Ухожу, чтобы быть рядом с любимым, быть ему поддержкой, ухожу, чтобы вырвать из лап смерти отца и мать!
Я пошла к аксакалу. Он уже поджидал меня, посадил на лошадь и погнал ее в город.
Печаль по дому и воспоминания так захватили меня, что я даже не заметила, куда меня везут. Я опомнилась, когда лошадь остановилась, аксакал слез сам и снял меня с лошади.
Вижу, перед нами высокие ворота. Вокруг подметено, в крытом проходе ни соринки, чистота. Навстречу нам выбежал мальчик-слуга, взял у аксакала лошадь, и мы вошли во двор. Усадьба огромная, великолепная. Перед мехманханой высокая суфа, по другую сторону двора – конюшни. На суфе разостланы ковры, на них лежат курпачи и подушки.
На подушках возлежали двое солидных мужчин и беседовали. Один из них, сидевший на почетном месте, чернобородый и черноусый, увидев нас, сказал:
– А, аксакал! Заходите, милости просим!
Аксакал оставил меня внизу, сам поднялся на суфу, поздоровался < чернобородым за руку, потом сказал:
– Я привез вам девушку, другой такой в нашем кишлаке нет – и по красоте, и по сноровке во всякой работе.
– Вот как! – засмеялся бай. – Так зачем же вы хотите такую девушку отдать?
– Вы же знаете, что у нас делается, – серьезно отвечал аксакал. – Она единственная дочь у отца с матерью, их сейчас ожидает голодная смерть. Это одно, а другое – тот парень, которого вы недавно купили, Ибрагим – ее жених. Узнав, что вы его взяли, девушка пришла ко мне с плачем. Я понадеялся на вашу милость и дал ей такой совет. Я ей сказал: пойдем, я отведу тебя к баю и попрошу, чтобы он вам с Ибрагимом был вместо отца, чтобы он соединил вас, а вы за это будете молиться за него и работать на него до самой смерти. А бай будет милостив к твоим родителям – даст им пшеницы и масла, чтобы они не умерли с голоду. Вот с этим мы и приехали.
Бай погладил свою бороду, подумал немного, потом поднял голову и спросил меня:
– Ты слышала, что староста сказал? Ты согласна?
Я ничего не могла ответить, в горле у меня точно комок застрял, мне хотелось плакать. Но бай продолжал:
– Если ты сейчас перед этими уважаемыми людьми скажешь, что ты согласна, я напишу бумагу от твоего имени, поставим печать, а потом я, как условились, женю на тебе Ибрагима.
Услышав имя моего возлюбленного, я немного ожила и согласилась на все условия. Бай сказал, что плату за меня – мешок пшеницы и кувшин кунжутного масла – он отдаст аксакалу, чтобы тот передал их моим родителям.
– Отведите ее в чулан! – приказал бай аксакалу.
Аксакал взял меня за руку и отвел в конец двора, в чуланчик, где уже сидели две женщины, подавленные и печальные. Обе они были из соседнего кишлака. Латиф-бай купил их у родственников обе были сироты, без отца и матери, они появились здесь днем раньше меня. От них я узнала, что Ибрагим с другими рабами заперт в соседнем помещении.
Вечером нам принесли поесть – суп и жаркое, остатки от байского угощенья. Мы все трое были голодны, наелись, поблагодарили бога и уснули.
Назавтра случилось такое, что мне даже и рассказывать не хочется, чтобы ты и не знала о таких вещах! О, пусть никогда больше человеческое дитя не разлучается с близкими, не покидает родные места, а если и покинет, то пусть никогда не будет рабом! Раньше я думала, что рабом и невольницей быть – это быть слугой и служанкой. Ну что ж, поработаешь на своего господина, выполнишь все, что велят, съешь свой кусок хлеба, а в остальном – твоя воля. Но скоро я поняла, что, когда становишься невольницей, теряешь и свое человеческое. Самый последний негодяй может бросить камень в невольницу, а она не смеет даже охнуть!
Что невольница, что собака под дверью – все одно! Невольницу покупают и продают, бьют, мучают, используют все ее уменье в работе, все силы и способности, на части рвут, убивают… все можно! Захочет хозяин – отдаст невольницу замуж за своего раба. Если у них родятся дети, они станут такими же рабами. И внуки и правнуки – все они будут рабами, все потомство их будет выброшено из человеческого рода.
Так вот, в тот самый день пришел служащий из суда, сказал, что все мы проданы, записал наши имена на бумаге и объявил, что мы теперь – невольницы Латиф-бая, он купил нас, и мы до конца наших дней в полном его распоряжении, во всем должны быть покорны ему: скажет он – умри, – должны умереть, скажет – живи, – будем жить.
В помещение, где мы находились, принесли мангал с раскаленными углями. Бай сам пришел к нам и приказал одной из нас снять штаны. Мы все трое закричали: что это значит, зачем он нас так срамит? Бай засмеялся, объяснил: есть такое правило, что у раба на теле хозяин ставит клеймо, – если раб или невольница вздумают убежать, их всегда можно будет опознать по этому знаку. После этого разъяснения бай приказал слугам приступить к делу, и те, не обращая внимания на наши вопли и крики, наложили раскаленное клеймо нам на спины и ягодицы. Несчастные мои подруги, и так полуживые от страха, упали без чувств от невыносимой боли. Меня же от запаха горелого человеческого мяса стошнило, и я лежала, свернувшись в комок, почти без памяти. Немного погодя послышались крики и вопли из соседнего помещения – там клеймили парней. До полудня продолжалось это: бай клеймил купленных им рабов и невольниц…
Через неделю, когда наши раны зажили и сами мы окрепли, потому что кормили нас хорошо, давали жирную, сытную пищу, нас отправили в далекую Бухару. Мы, женщины, уселись на вещах, нагруженных на арбы, мужчины шли пешком, а всех нас окружили слуги бая верхом на лошадях. Только в день отъезда увиделись мы с Ибрагимом. Со слезами он упрекал меня: зачем я сделала такую глупость – сама себя погубила! Я объяснила, почему я на это решилась, и сказала, что бай обещал поженить нас. Ибрагим недоверчиво покачал головой.
С мучениями мы десять дней добирались до Бухары. Но бай не пустил нас в город. Он погнал нас в свой сад за воротами Каракуля. Там мы три дня отдыхали. Потом на всех, кроме меня и Ибрагима, надели чистую одежду, прихорошили немного и куда-то погнали. После мы узнали, что по распоряжению бая их повели продавать.
И все же надо правду сказать: бай, да воздаст ему бог добром за это, сдержал свое обещание и через месяц выдал меня за Ибрагима. Мы за это обещали служить ему, не жалея сил, до конца жизни.
Спрашиваешь, когда это было? В тот год в Бухаре вступил на трон Батырхан, дед теперешнего эмира Абдулахада.
Ибрагим и я стали работать помощниками садовника в байском саду. Садовник был хороший старик. Он жалел нас, не обременял работой, учил своему искусству. Мы и раньше немножко знали это дело, понимали садовника с полуслова, быстро выполняли всякое приказание, и он всегда хвалил нас баю.
Через год я забеременела. Мы с Ибрагимом и радовались будущему ребенку, и тревожились за него. Каждому человеку хочется ребенка, каждому дорого свое дитя. Но ведь мы были бесправными рабами, и нашему ребенку суждена такая же доля. Поэтому я, продолжая выполнять тяжелые работы, влезала на деревья, прыгала с высоты – и добилась своего: началось кровотечение, и я выкинула. И еще несколько раз я снова беременела, и каждый раз все кончалось выкидышем – даже в четыре, в шесть месяцев. А после у меня уже не было детей, мне исполнился двадцать один год, и я очень тосковала по ребенку. Я была здорова, как говорится, кровь с молоком, все завидовали моей силе.
Старый садовник умер, и бай назначил главным садовником Ибрагима. Летом я тоже работала в саду, а зимой большей частью прислуживала в байском доме. Ни от какой работы я не отказывалась. Трепала очищенный хлопок для одеял и подушек, подметала весь дом, начиная с бала-ханы и кончая подвалами. Развешивала на солнце ковры, курпачи, одеяла, выбивала из них пыль, обметала, чистила и вновь раскладывала в комнатах. А когда устраивался той по какому-нибудь поводу (в те времена любили попраздновать), тут уж мне совсем не было покоя. Но редко-редко я удостаивалась похвалы за усердие, иногда мне дарили что-нибудь, но чаще слышала ругань, даже побои получала…
Я узнала, что вскоре после моего отъезда в Бухару мои родители, то ли от тоски по мне, то ли от голода, заболели и умерли в одночасье. Аксакал похоронил их по обязанности, а домик наш отошел в казну. Во всем мире у меня остался один Ибрагим! Горькие мысли порой так одолевали нас, что мы лишались сна. Видно, бог нас наказал, так наказал, что вот даже ребенка у нас не будет. Если б у меня был ребенок, все же какая-то надежда была бы, и мечта какая-то, и радость сердцу. Да и по возрасту нашему уже следовало иметь ребенка. Мои госпожи и пожилые женщины в доме бая и даже сам бай спрашивали, почему у меня нет ребенка, неужели я так и жизнь проживу, не родив на свет дитя? Все мне советовали: рано утром обойти вокруг хауза Лесак, оттуда пройти к подножию Токи Тельпака и помолиться у ходжи Мухаммеда Паррона.
Как-то раз младшая жена бая, у которой тоже не было детей, сказала мне, что на следующее утро мы с ней совершим паломничество к ходже Мухаммеду Паррону у хауза Лесак. Я согласилась и осталась у нее ночевать.
Утром рано мы встали и начали собираться. Она сказала, что надо надеть паранджу, но снять штаны. Я удивилась, но сделала, как она сказала.
Было еще совсем темно, улицы были пустынны. Замирая от страха и предчувствия чего-то необычного, мы шли на берег хауза Лесак. Ты там не была еще? Это большой хауз, вокруг него дома ходжи и ишанов, а на берегу лежит большой камень, к нему приходят косноязычные дети, заики, немые и лижут этот камень… Потому и название такое: Лесак – значит облизанный. Там бывают празднества, я как-нибудь поведу тебя, это не очень далеко: как выйдешь из Токи Тиргарон, так совсем рукой подать…
Ну так вот, прошли мы через Токи Тиргарон, миновали безлюдные переулки, дошли до хауза Лесак. Воды в хаузе было много, даже в темноте видно было, как этот кровавый хауз бурлил и колыхался… почему кровавый – ты спрашиваешь? Да, говорят, раз в год этот хауз испускает громкий вопль, зовет кого-то, и тот, чье имя названо, где бы он ни был, хоть рядом, хоть совсем в другом конце города, обязательно, услышав этот зов, мчится к хаузу и бросается в его воды. Через два-три дня водоносы находят распухшее тело и приносят родным… Я вспомнила об этом, когда стояла на берегу хауза Лесак вместе с младшей женой бая, – и вся задрожала. Но я ведь пришла сюда с желанием вымолить себе ребенка, поэтому я сдержалась и, помянув бога и пророка, пошла за госпожой вокруг хауза. А госпожа, хоть была и моложе меня, совсем не боялась, смело шагала впереди, громко болтала и смеялась.
Мы обошли вокруг хауза раз, другой, все было тихо и спокойно вокруг. Но когда мы в третий раз стали его обходить, вдруг открылись ворота одного дома на берегу и вышли двое мужчин, оба высокие и здоровые. Один из них кинулся к жене бая, другой ко мне. Я сразу поняла, что эти ходжи – развратники, жеребцы – и что они напали на нас с нечистыми намерениями, хотели затащить нас к себе в кельи. Но я так двинула в грудь этого жеребца, что он полетел в хауз. Другой же потащил было жену бая к себе, но я побежала за ними, схватила его за ворот и так дернула, что он отпустил мою госпожу и кинулся наутек, оставив у меня в руках обрывок воротника. И мы с госпожой убежали.
Я вся дрожала от страха и от гнева, лицо мое горело. А жена бая смеялась. Я не выдержала и спросила: как она может смеяться? А она говорит: Мне смешно, что ты так испугалась. По ее мнению, мужчин этих не надо было бояться, ведь они ходжи, святые, от их прикосновения, от их дыхания только польза людям. И женщины получают то, что хотят. Пусть они задохнутся своим дыханием! – сказала я, и мы пошли домой.
Про этот случай я рассказала мужу, и он посоветовал мне больше в такие места не ходить, а лучше побывать во время праздника тюльпана у источника Айюба, совершить там омовение и намазаться священной глиной.
Я послушалась, и не прошло и трех месяцев, как зачала ребенка. Теперь я уже боялась за него, береглась, и муж тоже не давал мне поднимать тяжести, жалели меня и госпожи.
Ну и вот, скажу я тебе, ровно через девять месяцев, девять дней и девять часов я родила девочку и назвала ее Сафия. Мы с мужем очень радовались ей, хотя в глубине души у нас жила печаль. Мы печалились, что наша дорогая, бесценная дочка, Сафия-джан, родилась невольницей. Девять месяцев я носила ее под сердцем, с муками родила на свет божий, кормлю ее молоком своим, тружусь, чтобы вырастить ее, а она не моя, она рабыня Латиф-бая и вся в его власти! Что он захочет, то и сделает с ней…
Все может случиться в жизни с человеком. Он может заболеть, гореть в жару, может голодать, запутаться во вражеских кознях, мало ли какое может с ним стрястись нежданное несчастье… Все может случиться, но всякая беда преходяща, от всего можно найти лекарство, из всякого положения выход, а вот против рабства, против бесправия и плена нет лекарств, нет спасения! И кому на долю выпадет оно, конца не видно,>то темная ночь без рассвета. Не дай бог никому стать рабом и пленником…
Так мы тогда думали и говорили. Потом, когда русские пришли и взяли за ворот самого эмира, отобрали у него один за другим цветущие города, тогда глаза его открылись и он понял, что это наказание бога, если и дальше будет продолжаться торговля людьми, то могут последовать большие несчастья… и он запретил торговать людьми. В темной ночи для рабов забрезжил рассвет – появилась надежда, что дети их будут свободны.
А моя Сафия и родилась и росла в неволе. Красавицей она не была, просто была очень милой и хорошенькой девочкой. Когда она стала ходить, ее все в доме бая полюбили. Сам бай, у которого давно уже не было маленьких детей и внуков, часто ласкал мою Сафию. Л мы с мужем не могли нарадоваться на наше ненаглядное дитя.
Летом в байском саду бывало много народу. Особенно часто приходили сюда сыновья бая. У бая от старшей жены было два сына и дочь. К тому времени, когда моя Сафия уже подросла, бай женил своего старшего сына, а дочь выдал замуж. Неженатым оставался в доме только младший сын бая, Мехди, дерзкий, своевольный парень и пьяница. Летом, когда семья бая переезжала в сад, я всегда беспокоилась за Сафию и предупреждала ее, чтобы она не попадалась на глаза Мехди. Я даже старалась отсылать ее в город, к байским женам в услужение, чтобы уберечь от этого бессовестного Мехди. Я уже знала, что он таращит глаза на нее, и подозревала у него самые нехорошие намерения.
Однажды, когда представился удобный случай, я даже сказала об этом старому баю. Я сказала ему: Вы знаете, я была дочерью свободного человека, мечтала, как и все, о счастье, но судьба мне его не дала, такое уж выпало мне на долю горе – я стала невольницей, Дилором-каниз. Моя единственная дочь – тоже ваша невольница со дня своего рождения и служит вам с тех пор, как стала на ноги. Что ж, мы труда не боимся, но ведь и мы все же люди.
Я боюсь за мою дочь, боюсь позора для нее. Мехди-байбача пристанет к моей дочери, у него дурные мысли. Если, не дай бог, что случится, Сафия с ума сойдет и я тоже не выдержу.
Бай задумался, поглаживая бороду. Потом сказал: Ты, Дилором-каниз, принесла мне счастье, с тех пор как ты пришла в мой дом, умножилось мое богатство и упрочилось мое положение. Грешно мне не ценить твою преданность. Не беспокойся за дочку. Мехди ничего ей не сделает плохого. Я сам скажу ему.
Ну, после такого разговора я немного успокоилась, но все же остерегалась Мехди, отсылала дочку подальше с его глаз и никогда не оставляла одну.
Сафии исполнилось пятнадцать лет, самая пора замуж, но никто не сватался к ней, потому что она была невольницей. Кто же из свободных людей захочет взять за себя рабыню, дети которой тоже обречены быть рабами? А в доме бая, как назло, не было ни одного раба, за которого можно было бы выдать нашу Сафию. Бай уже всех своих рабов переженил на невольницах, чтобы закрепить их род за собой. Нужно было ждать, пока появится в доме подходящий жених. Вот мы и ждали.
Так думала старуха Дилором. Но на самом деле в 1868 г. под давлением Александра II эмир бухарский вынужден был закрыть невольничий рынок.
Окончательное уничтожение рабства и работорговли в Бухарском ханстве предусматривалось его договором с Россией 1873 г. Однако пережиточные формы рабовладения и торговля рабами продолжали существовать в Бухаре и других местах ханства еще многие годы.
Тем летом старый баи, которому было уже под девяносто, неожиданно умер. Семья его тогда жила в саду, я прислуживала им. Узнав о смерти бая, все поехали в город. В саду остались только Сафия со своим отцом. Я не беспокоилась о ней, она ведь была с отцом, да и разве можно было подумать, что Мехди в день смерти отца сделает что-то плохое? Так я думала, потому что считала байбачу все же за человека, но я ошиблась. Богатство портит людей, лишает их человечности, делает бессовестными, безжалостными, жестокими. Вот почему я никогда не жалуюсь на свою бедность. Хоть пол-лепешки в руке, да зато спокойно на душе, – как говорится. Богатство сегодня есть, а завтра его нет, а человечность всегда остается. Можешь все продать с себя, но человечность оставь при себе! Будь честным, бойся позора и на этом и на том свете!
В тот день в дом бая стеклось множество людей. И на дворе и в ичкари – полным-полно. В дни таких сборищ кому солоно приходится, так это нам – слугам и работникам. Ни минутки покоя, даже почесаться некогда. И тут Мехди-байбача послал к моему мужу слугу с приказанием поскорей набрать корзину персиков и яблок и самому доставить в городской дом. Мой муж, человек честный, но простоватый, ничего плохого не подумал о байбаче, не подозревал о его коварстве, даже обрадовался, что будет присутствовать на похоронах бая и сможет сам подержать одну из ручек носилок с его телом. Как же, ведь бай был его хозяином, когда-то был добр к нему – женил на Дилором, сделал садовником в своем саду. Раздумывая так, муж нагрузил корзины с яблоками и персиками на осла и отправился в город. Мехди-байбача, когда муж уехал, вошел в сад, запер ворота на цепь и, оскверняя память отца своего, тихонько пробрался в комнату, где Сафия сидела и шила. Увидев его, Сафия вскочила, хотела бежать, но не смогла и попалась в грязные его руки…
Когда муж мой, после похорон, вернулся домой, он увидел Сафию со связанными за спиной руками, с окровавленными ногами, растрепанную, обезумевшую, забившуюся в угол комнаты.
Она не узнала отца. Кричала: Не тронь меня, не тронь, злодей! И отталкивала его. Ибрагим послал за мной, чтобы я поскорее пришла. Все померкло в моих глазах, не было сил идти.
Вхожу в дом и вижу: моя девочка сжалась в углу, дико озирается вокруг, вся дрожит, глаза закатились. Увидев меня, она подбежала, бросилась мне в объятия и зарыдала. Плача, я развязала ей руки, обмыла ее, одела во все новое, накормила, приголубила, потом спросила, как было дело. Она со страхом показала на дверь, назвала имя Мехди, вскочила, выбежала в сад и в темноте спряталась в кустах. Мы искали ее с фонарем, еле-еле нашли и больше уж ни о чем не расспрашивали, кое-как успокоили, уложили, а сами всю ночь не сомкнули глаз.
Я плакала, – что еще мне оставалось делать? – а муж скрежетал чубами от обиды и гнева и думал о том, как отомстить. Потом я водила дочку в обитель Ходжа-Убона, чтобы над ней помолились и полечили, но пользы от этого не было. Сафия боялась людей, не говорила ни с кем, одичала. Уставится, бывало, взглядом в одну точку, стоит, молчит, ц то вдруг заплачет, сорвется с места, убежит в сад и спрячется среди кустов и гранатовых деревьев. Люди не знали в чем дело, пошли слухи, что в нашу дочь вселились джинны, даже хотели отправить ее в сумасшедший дом. Но я, как львица, рассвирепела, накричала на старшую жену бая, которая предлагала это, сказала, что пусть мою дочь больше не трогают, довольно! Не знаю почему, но ее оставили. Слуги говорили, будто Мехди приказал матери не трогать нас.
После того как справили поминки в сороковой день по смерти бая, Мехди-байбача снова явился в сад. До полуночи сидел он на суфе возле хауза с гостями за выпивкой. Я готовила угощенье, жаркое, плов, устала до смерти, поздно ночью свалилась с ног и уснула. Рано утром встала, слышу – из сада несутся крики. Вижу – муж мой сидит на постели, не спит, но в сад не идет.
– Отец, что случилось? – спрашиваю я, а он молчит.
Я удивилась – и вдруг страх охватил меня. Я быстро пошла в сад. Смотрю, Мехди, который до поздней ночи пьянствовал, лежит на одеяле мертвый. Брат его и невестка кричат, друзья-приятели вопят, но никто не знает, отчего вдруг напала на него смерть. Одна я поняла это, но рта не раскрыла, не сказала никому…
Прошел год после этого происшествия, и муж мой умер, не дождавшись выздоровления дочери. Старший сын бая, выросший на руках у мужа, похоронил его по обычаю. А сад передал мне и сказал, чтобы, пока не найдут хорошего садовника, я сама ухаживала за садом.
В помощь мне в саду работали два раба и трое сирот – батраки.
Через год нашли нового садовника. Он приехал из Байсуна вместе со своей женой. Они были бездетны и полюбили мою Сафию, как родную дочь, они очень много приложили усилий, чтобы ее вылечить. Их ласка и забота, видно, помогли ей, она словно очнулась, но дичилась по-прежнему и никогда не смеялась. Один лекарь сказал старику садовнику, что она может поправиться, если выйдет замуж и муж будет хорошо к ней относиться. А если она родит ребенка, то все ее безумие и печаль исчезнут, она будет совсем здоровой. Другого средства нет.
Но кто же захочет жениться на девушке-невольнице, да еще опозоренной?
Так прошло пять лет. Я постарела, а дочь моя, как нераспустившийся бутон, стала вянуть. В двадцать лет она казалась тридцатилетней. Болезнь и страдания старят человека, особенно быстро старит душевная болезнь. Я думала-гадала что делать, и ничего не могла придумать. Но тем больше я старалась облегчить страдания других людей, не пропускала нищего и бедняка, чтобы не подать милостыню, старалась помочь всякому несчастному, больному, слабому человеку, жалела всех.
И вот однажды, проходя по площади возле мечети Чордар, я увидела лежащего на земле юношу, больного, плачущего. Мне сказали, что это освобожденный раб Каракулибая, что он сирота и чужой здесь. Жалко мне его стало, я взвалила его на арбу, привезла к себе в сад, уложила на постель в своем доме, перевязала его раны, накормила, утешила, сказала ему, что он больше не одинок на земле и не бесприютен.
Ночью юноша, которого звали Истадом, плача, рассказал мне свою историю. Я успокаивала его, говоря, что моя судьба была еще страшнее, но я не сдалась, боролась, страдала, соединилась со своим Ибрагимом, а вот теперь одна у меня отрада, и надежда, и боль – моя Сафия.
У тебя же, – сказала я ему, – вся жизнь впереди, ты молод, бог даст, доживешь и до хороших дней, добьешься своего счастья…
Прошло несколько дней, Истаду стало легче, но он еще не мог ходить. И вот бог совершил чудо: моя Сафия привязалась к этому чужому человеку. Когда меня не было дома, она не отходила от его постели, смазывала целебной мазью его раны, меняла повязки, варила для него похлебку и кормила его, даже разговаривала с ним. Через месяц Истад встал совершенно здоровый и с позволения садовника взялся за работу в саду. И скоро, смотрю, моя Сафия оживилась, начала смеяться и даже напевать песенки.