Текст книги "Избранные произведения в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Дмитрий Холендро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
Славка лезет на спардек, но, как только сейнер разворачивается в море и разбегается для третьей попытки, Славка снова слезает на нижнюю палубу и объявляет:
– Лично я сниматься не буду.
– Ага! – говорит Сашка. – Вот первый человек понял. Быть тебе бригадиром, Славка.
– С одной стороны, по совести говоря, надо бы сниматься, – опешив, рассуждает Славка, – но, с другой стороны, мне стыдно, особенно перед Саенко.
– А я сниматься буду! – гаркает Кирюха. – Не для себя, а для детей. Моя свадьба!
– Рыбу же Горбов берет… Деньги даст. Тарахтели-барахтели…
– Заткнись, Копейка!
– Вопрос решен, – сказал Сашка. – Не единогласно, так единолично. Хотя и Славка…
Когда «Ястреб» подошел к причалу, было такое впечатление, что он пустой. Рыбаки сидели за белой палубной надстройкой, на крышке трюма, и безмолвно курили.
– Что такое? – еще по-хозяйски спросил Ван Ваныч, но и в его голосе уже слышалось ощущение чего-то непоправимого.
Сашка спрыгнул с палубы на причал и, помедлив, сказал:
– Кина не будет.
– Почему? – насмешливо спросил Ван Ваныч, как спрашивают капризных детей.
Сашку обступили люди, и, когда он спокойно и внятно, ничего не пропуская, не торопясь, объяснил все про вымпел, про себя, вдруг прорезался голос у Алика.
– Ну и что? – крикнул он и сам не поверил, как вышло почти совсем ясно, будто выскочила из горла хрипушка. – Что такого? А другие вам бы сказали? Чего из себя строить святых? Идеала мы еще не достигли. Жизнь.
– Вот именно, – сказал Сашка. – Она.
И пошел прочь. Люди расступились и дали ему дорогу.
– Ай да Сашка! – сказал старик, которому надо было это сказать, но совсем по другому случаю.
Сима опустил аппарат.
– Интересное кино.
А наши, аютинские, сомкнулись за Сашкой и стояли и ждали, что скажет «пред» Алику и другим гостям из большого автобуса, который называется лихтваген, то есть вагон света. Но что «преду» было говорить? Он молчал, опустив голову в мореходной фуражке, как будто она была чугунная, эта самая фуражка, и давила. И написанной речи у него не было.
– Верните бригадира на сейнер! – взвизгнул Алик и опять охрип. – Вер-ни-те… Сей-час же!..
Тогда «пред» поднял голову и втянул ноздрями чистый вечерний морской воздух, со вкусом, с голодом, как будто давно не вдыхал его, и свел брови треугольником, и печально пошевелил губами в усмешке, и заговорил тихо:
– Мы старые люди. У нас есть недостатки…
– И сдвиги, – подсказал Гена.
Наш Горбов неожиданно улыбнулся и потер пальцем висок. Какие-то мысли стучались странные. Про то, что много хотелось сделать, да не все удалось на практике. Короткая жизнь… Про молодых. Первый плюну тому в лицо, кто скажет, что молодежь пошла плохая… Кто отрицает молодежь? Дураки, которые боятся себя унизить… Пустельги… Или, проще говоря, паникеры… Сколько Земля крутится, столько они сокрушаются, что молодежь хуже стариков. И послушать их, жизнь давно бы должна упасть к нулю… А она лезет в гору. Нет, молодежь у нас хорошая… Ничего этого он не сказал, а только спросил недоуменно:
– Зачем вам липа?
Он поднял голову, и, как однажды Кузя Второй, все увидели, что лицо у него не только строгое, а и старое.
– Сматываем удочки, – засуетился Ван Ваныч.
– Кыш! – насмешливо и устало подхлестнул его Горбов.
– Не выйдет! – с удовольствием цокнул языком Гена. – Шофер напился.
– Где? – взревел Ван Ваныч.
– На свадьбе, – сказал гениальный оператор Симочка и захохотал в одиночку.
Но все же они пошли с причала на берег, к своему лихтвагену, сматывая по дороге шнуры.
Дед Тимка посмотрел им вслед, перевернув старый бинокль, и они сразу отскочили – маленькие и смешные.
У лихтвагена они остановились и неловко посмотрели друг на друга. Впрочем, Алик не смотрел. Он вскинул голову к горам, которых сейчас не было видно.
– По-моему, братцы, – сказал, смущенно покашливая Гена, – надо бы извиниться… Чтобы не уехать дураками… Что скажешь, Алик?
– Ты провокатор! – ответил Алик, не глядя, со слезами на глазах. – Ненавижу!
– А ты, Симочка?
– Э!
– Непонятно.
– Мое дело фокус наводить.
– Врешь! Оттого тебе и скучно, что стыдно. Разговаривать разучился.
Сима снял с плеча тяжелый аппарат и передал Ван Ванычу. Я думал, он сейчас двинет Гене по морде, но он зашагал к причалу, показывая свою широкую, как у рыбака, спину.
– Ты куда? – оторопел Ван Ваныч. Сима оглянулся через плечо, бросил:
– Извиняться.
– Тут уже есть местное население! Хватит!
И Ван Ваныч показал на Кузю Второго, который стоял поблизости и смотрел, честное слово, как ребенок, готовый сказать: «Дяденьки, не уезжайте!»
Когда Ван Ваныч на рассвете принес «преду» командировочные удостоверения для отметки, тот сказал примирительно:
– Погода к рыбе… Остались бы… Или вам без солнышка не снять?
У нашего «преда» сто болячек – и давление, и печень, и просто-напросто годы, в которых он сознаться себе до вчерашнего дня не хотел, почему и сваливал все недуги на разные, как он сам говорил, «нервы и консервы». Лечиться ему надо. Но главный его доктор – рыба. Как повалит она, как напрет на наш аютинский берег, так он хмурит брови над картой моря, ни дать ни взять полководец, строит оборону, переходит к атаке, а потом и к преследованию рыбьих полчищ. До хвори ли тут? После недолгого случайного тепла резкая смена погоды быстро сбивает рыбу в неслыханные косяки.
– Оставайтесь, не пожалеете. Это будет настоящее кино!
– Еще неизвестно, чем оно у вас кончится, – отвечает Ван Ваныч. – Нам нужна действительно картинка… К празднику. А у вас тут жареным пахнет…
А мне вот лично кажется, это глупо… Что-то есть именно в Сашкиной истории праздничное. Да?
– Мы ученые, – говорит Ван Ваныч, – во всех водах крещенные. А здесь уж не вода… Здесь тырь, пырь – нашатырь…
– Извините, – улыбнулся Горбов, надевая картуз с клеенчатым козырьком. – Что есть, то есть… – Он дышит на печать и приколачивает ее к командировкам. – Спасибо, что заехали.
– Не стоит…
– Жаль, жаль…
Ни предчувствие выговора, ни отъезд киношников не могут испортить хорошего настроения Горбова: рыба пошла.
А в это время в лихтвагене Кузя Второй прощается с Геной, подарив ему на дорогу пачку сигарет «Прибой».
– Приезжайте еще, – зовет он.
– На свадьбу? – отвечает Гена в своей полушутливой манере.
Гена к жизни относится чуть иронически, и Кузе Второму это нравится, потому что так легче наблюдать за другими, ни на что не претендуя.
– Сняли бы картину про Сашку. Интересно.
– Кому?
– Всем. Не смонтируется?
– Не смонтируется.
– А почему вы так говорите про живых людей?
– Профессионально, старик! Так же как у вас сеть сыпят, а не кидают, люди не умирают, а отдают концы. На это как раз не стоит обижаться… Не в этом суть…
И Кузе тревожно. И не хочется, чтобы уезжал веселый грустный Гена.
– А что вы теперь будете делать?
– Я? – смеется Гена, окутываясь дымом. – Одно скажу… Мыльных пузырей надувать больше не буду… Отдаю концы…
Кузя не понял его. Кузя ему завидовал, ведь в глазах Кузи он был удачливым человеком, которому дано счастье заниматься любимым делом. Кузе до смерти хотелось быть на него похожим, и еще долго он ходил по Аю с приклеенной к губе сигаретой и блокнотом и карандашом в руках, из-за чего продавщица рыбкоопа решила, что он работает в комиссии народного контроля. Гораздо позже Кузя понял, что Гена испытал разочарование в себе. И Кузя опять пожалел его, потому что от маленьких разочарований рождаются большие разочарования, так, как от плохого настроения кажется плохой вся жизнь… А пока…
– Пока, старик! Ты славный малый! – кричит ему из окна автобуса Гена Кайранский уже на ходу.
Видите, и Гена Кайранский, в недалеком будущем все же, может быть, известный, а может, и знаменитый писатель, бросил Кузе памятные слова… Автобус накрылся дорожной пылью и больше уже не появлялся. Исчез как чудное виденье.
Настоящий писатель на этом поставил бы точку, но я не могу… Потому что я никакой не писатель, а, между прочим, если хотите знать, и есть не кто иной, как местный аютинский телеграфист-телефонист Кузя Второй. И хотя я Второй, а пишу первый раз…
Вот так.
Утром низким потолком залегли в небе облака, подул ветер, взбил волну. Она висела над берегом, шумя на месте и как бы не падая. (Простите, сначала я должен дать природу.)
Стучали моторы в баркасах, увозя в прекрасную холодную даль добытчиков кефали и ставриды, сельди и хамсы. На рейде качались сейнеры, как тени. Акробатами взбирались на них по веревкам наши аютинские мужчины, чтобы плыть в близкие беспокойные широты.
«Ястреб» уводил в море новый бригадир, Славка Мокеев. Прощай, гитара! Так решило ночью колхозное правление. Теперь и в табеле над горбовским столом, и в районной сводке, и, возможно, на Доске почета против «Ястреба» будут писать от руки – бригадир Вячеслав Мокеев. Но для нас он навсегда останется Славкой.
Сашка Таранец сказал, что ему лучше уйти с сейнера, чтобы не смущать нового бригадира, не лезть с советами. В море как на войне: единоначалие.
– А кто тебя возьмет? – спросил Горбов.
– Скажу тому спасибо, – потупясь, обронил Сашка. Но все промолчали.
Утром шел Горбов к берегу, провожать баркасы, и увидел, как Тоня обнимала Сашку под деревом у рыбного цеха. Хотел пройти мимо, но вдруг повеселел, гикнул:
– Вы чего обнимаетесь? Уже не надо! Кино уехало!
Сашка кутал Тоню краем своей куртки. Похоже, они оба не ночевали дома. Она так и была в платьишке, а он в робе. Похоже, глаз не смыкали. Сейчас следили, как уходят баркасы от причала, отсюда им было видно.
Вот уж и последний, самый последний баркас. И кто-то машет шапкой…
– Э-ге-ей!
Обернулся Илья Захарыч:
– Сашка! Дядя Миша Бурый… Тебя… Беги!
– Бегу! – сказал Сашка, погрел ладонь о Тонину руку или ее погрел своей ладонью и побежал, а она осталась смотреть, как он заметался между бочек, между брезентовых ванн с рассолом, вырвался на причал, скачками, вдоль узкоколейки для разгрузочных тележек, под лентой транспортера пробежал и, не останавливаясь, боком прыгнул в баркас, на чьи-то руки и ноги.
И баркас сразу отвалил.
А Тоня пошла не к поселку, а на обрыв, к Медведю, откуда еще долго видно корабли. Она шла одна над морем, обняв себя за бока, пряча под мышками ладони, потому что ветер дул все сноровистей, а она шла и пела для себя:
Не надейся, рыбак, на погоду,
А надейся на парус тугой…
Вот какие живучие песни! Парусов-то в море давно не видно, а песни про паруса поют.
1965
Улица тринадцати тополей
Есть в Ташкенте улица с похожим названием. Вернее сказать, была. Апрельской ночью 1966 года, после первых же подземных толчков, старые дома ее развалились. Самосвалы увезли их обломки, землю взрыхлили, засеяли травой. Длинные пустыри зазеленели в самом центре города. А еще недавно…
Но об этом и пойдет рассказ. Я изменил название улицы и все имена, чтобы никого не смущать оглаской этой истории, по существу очень личной.
1
Самолет был еще над облаками, и маленькая тень его бежала по ним, как по неоглядной тундре. Но внизу брала свое весна, готовая удивить зеленой травой и цветами пассажиров, вчера еще ходивших по снегу.
Летел среди них и Кеша. Привалясь плечом к откинутой спинке мягкого кресла и прижавшись к ней щекой, как к подушке, он спал. Резвая струйка воздуха из дульца принудительной вентиляции шевелила его чуб, и прядка светлых волос щекотала лоб. Не открывая глаз, Кеша, как назойливую муху, прихлопнул ее ладонью.
А в салоне с дежурной приветливостью уже звучал голос стюардессы:
– Граждане пассажиры! Через несколько минут наш самолет приземлится в столице солнечного Узбекистана…
Мужчины прекратили беседы, перестали читать, положив газеты и журналы на колени, повернули лица и внимали глазами. Один надел очки, другой жалким жестом огладил лысую голову.
Женский голос сказал:
– Ваня! Помоги мне застегнуть ремень. Черт-те что!
Стюардесса была так юна, так по-весеннему голубоглаза и так длиннонога, что ревнивые жены вправе были предъявить свой счет Аэрофлоту за это беспокойное, хоть и мимолетное, виденье.
Она любезно рассказала про транспорт, связывающий аэродром с городом, за что благодарные мужчины закланялись ей болванчиками, как будто это она сама позаботилась об автобусах и такси.
– Температура воздуха в Ташкенте – двадцать градусов, – щедро добавила она напоследок.
– Неужели? – вскрикнул толстяк, только бы перекинуться с ней словом.
Склонив набок голову, она ласково потребовала от него:
– Застегните привязной ремень.
Толстый дядя безропотно завозился, продолжая улыбаться и оплывать от счастья. Что ни говорите, красота – власть. Быть может, потому и берут в небо миловидных стюардесс, что авиации нужен порядок.
– Молодой человек! – громко сказала стюардесса спящему Кеше, как в звонок ударила над его ухом, и зашагала в другой салон, а он повыше подтянул ноги в сапогах.
Тогда соседка-узбечка по-матерински тронула его плечо:
– Ташкент!
Он заморгал глазами, наконец проморгался и недоверчиво спросил:
– Ну да?
Какая-то таинственная сила тут же повернула его в сторону уходящей стюардессы, перегнула через подлокотник кресла, а соседка спросила:
– Первый раз в наш город?
Кеша разогнулся и тряхнул головой:
– Первый.
– Командировка?
Уж очень у него был непрогулочный вид: тужурка как рабочая спецодежда и эти сапоги.
– Тетя дом оставила.
– Как?
– Сама померла, а мне оставила дом. А зачем мне дом? – спросил он растерянно и даже с досадой.
– Вах! – сказала соседка, подавая Кеше конец его ремня. – Женитесь – жить будете.
Кеша хохотнул, застегивая привязной ремень на животе:
– У меня же своя прописка!
– Далеко?
– Отсюда не видно. Наяринский лесхоз.
Это было за быстрой и дикой Шилкой, рекою, по которой, сшибаясь, плывут сосновые стволы, подныривают под обвислые паромные тросы, летят мимо островов с черемухой, белой среди лета, потому что, когда везде середина лета, на Шилке только распускается черемуха…
– Не слыхали про такое место – Наяринск?
– Нет.
– Вот и услыхали.
А сам все поворачивал голову, следил, не идет ли стюардесса.
Она возвращалась, шагала мимо, и он не верил, что такие бывают. И спал-то для того, чтобы не смотреть на нее. Кого он видел в лесу? А тут вдруг… В последний миг Кеша рванулся за ней, да ремень удержал его. Девушка оглянулась и подождала:
– Спрашивайте…
– Вы не замужем? – без улыбки выпалил Кеша.
Она не обиделась, но покачала головой укоряюще.
– Я отвечаю только на вопросы, связанные с полетом.
– Напрасно, – пошутила узбечка. – Он домовладелец.
Самолет ударился колесами о незнакомую землю, а в ушах застряло это звучное слово «домовладелец», и Кеша впервые почувствовал, что относилось оно к нему, придавая какое-то новое значение его фигуре. А что это за дом? Он и представить себе не мог. Где-то в этом незнакомом городе…
Над оградой из железных прутьев клубилась зелень, а выше краснела крупная строка: «Ташкент». Был теплый вечер, невероятный для апреля, и встречающие стояли с букетами сирени.
Домовладелец шагал, положив пальто на плечо, расстегнув тужурку и неся в руке легкомысленный чемоданчик, новый, как сверкающая копейка: наяринский житель не был путешественником. Сказать честно, первый раз летел, а не ехал… Радио над ним с гулким эхом сообщало:
– Произвел посадку самолет, прибывший из Дели. Кеша услышал, как молодая пара, шагавшая рядышком, обменялась фразами:
– Это «Принцесса Кашмира»?
– Нет, она разбилась в Индонезии.
Прямо перед ним стояла девушка с сиренью в руках, – и снова он подумал, что если где и видел таких, так только в кино. Как ни далеко его лесхоз, а фильмы привозят, даже нерусские.
– Принцесса, продаешь цветы?
Она пугливо отступила в сторону.
– А понюхать нельзя? – простосердечно приставал Кеша.
«Принцесса» вовсе отошла, но сбоку громко раздалось:
– Пожалуйста, дядя!
Крошечная девчурка со множеством косичек, в платье колокольчиком протягивала ему ветку сирени.
– Это мне? Ух ты! Спасибо.
Толпа встречающих перемешалась с прибывшими. Двигались, обнимались, целовались. Всех вместе вынесло на площадь, распахнувшуюся заасфальтированным простором, непривычным для глаза Кеши. У длинного стеклянного павильона, набитого людьми и багажом, была стоянка такси, но такси не было. Терпеливо топталась у чемоданов очередь. Посвистывал в милицейский свисток распорядитель с повязкой и сигнальной махалкой в руке. «Волга» с шашечками юркнула мимо, несмотря на отчаянный свисток распорядителя: она уже была полна седоками.
Кеша прошелся вдоль очереди, приостановился впереди.
– Эй, там! – кричали ему. – В очередь! Не видишь? Все сам видишь, а как слепой.
– Да я только спросить, – отбивался Кеша. – Улица Тринадцати тополей… Кто знает?
В очереди заспорили, где эта улица. Машины редко, но все же подъезжали. Распорядитель забивал их до отказа.
– Кому еще в Чиланзар?
– Мне не туда? – с надеждой спрашивал Кеша у очереди, продолжавшей спорить.
– Нет, это возле Алайского базара.
– Не знаете, а говорите! Зашлете человека!
– Кому на Кашгарку? Есть на Кашгарку? – надрывался распорядитель.
– Не мой район? – спрашивал Кеша.
– Це-це-це… – отрицательно поцокал языком пучеглазый человек в халате.
– Наверно, маленькая улица, вот ее и не знают, – сказала девушка с неживыми белыми волосами до плеч и вздохнула от ожидания.
Сочувственные слова ее и этот вздох Кеша принял за приглашение к разговору. И он уже приготовился завязать беседу, как вдруг распорядитель заорал, срываясь на хрип:
– Площадь Навои! Кому Навои! Центр города!
И, решив, что о безвестной улице лучше спрашивать в центре города, чем в тающей очереди у аэропорта, Кеша рванулся к машине.
Затиснулись в нее, сдавив друг друга, новенький чемодан пришлось держать на коленях.
– Плату делим на всех? – спросил Кеша, не столько оттого, что не знал, много ли придется платить, сколько ради общительности.
Первый раз человек катил в такси, поговорить хотелось.
«Волга» коротко взвизгнула тормозами, замерла под кустом уличной сирени, растущим из крохотного кружка в асфальте у самого края тротуара, и шофер не поворачиваясь неумолимо сказал шершавым голосом:
– Каждый платит полностью со счетчика. Всю цифру. Хотите – сидите. Не хотите – выходите.
– Хотим, – торопливо согласился Кеша и махнул вперед своей веточкой сирени.
Машина дернулась, крякнув от досады на остановку, и покатилась довольно резво. Конечно, шофер жулик, но если бы ехал в ней кто-то один, пришлось бы ему сполна платить? Не придерешься. А не хотите – выходите. И в конце концов, что значит мелкий расход для домовладельца? Не привык еще, зверь лесной. Надо привыкать.
Кеша обнимал чемодан, нюхал сирень и пытался рассмотреть пролетающие за стеклами дома, полузакрытые деревьями, потому что деревьев было много, а дома покуда не поднимались выше их. Зажглись уличные фонари, вспыхнули окна, и город начал расти и вырос, а деревья стали маленькими. Ему это немного в диковинку было – он привык к соснам и лиственницам, всегда шумевшим над крышей, над головой. А тут дома над деревьями.
На площади, где он вылез, был сквер из совсем игрушечных деревьев, обступивших большой фонтан. Водяные струи его взвивались выше стриженных под шары зеленых деревьев-малюток и с шумом падали, рассыпая брызги через края круглой мраморной чаши.
За фонтаном желтело и светилось внушительное здание театра – это было легко угадать по щитам с афишами, прислоненным к бессчетным колоннам. На широких ступенях Кеша остановил тоненькую театралку с целой башней из витков косы на голове и такую разодетую, что у него в глазах зарябило: и кружева, и бусы… Нет, рискованный город! Как на праздник попал он из своей глухомани.
– Простите… Вы это… не знаете, где тут такая улица… Тринадцати тополей?
– Направо, за углом, – быстро сказала девушка. Она торопилась.
– Так близко? – удивился Кеша.
– Вон там, куда завернул трамвай. За углом, – повторила девушка, оглядела его фигуру с черным пальто на плече, в суконной кепке и сапогах, чуждую для апреля и Ташкента, и побежала.
– Постойте.
Кеша протянул ей свою ветку сирени.
– Мне не надо.
– Ловите.
Говорят, из леса выходят угрюмцы. А этот Кеша с улыбкой жил.
2
На воротах висел пудовый, вероятно еще теткин, замок. Дом скрывался за глиняным забором и зеленью, вихрами лезущей через забор прямо в глаза. От нее по-ночному крепко пахло. Дворик, видимо, был густо засажен всякой всячиной, уже цветущей вовсю.
У ворот, ныряя под мостик, бежал суетливый ручей. Словно бы для проверки голоса, вода натыкалась у моста на большой камень и булькала, а дальше ворчала в узком горле трубы, исчезающей под асфальтом: по ней ручей перебирался на другую сторону улицы.
Что же делать, однако? Кеша туда-сюда прогулялся у глинобитного забора. И дом есть, и ночевать негде. Из распахнутого окна невдалеке странно звучала незнакомая мелодия, будто бы на одной толстой струне. Незнакомые люди жили вокруг… А все же он – хозяин!
Кеша ступил сапогом в ручей, взялся за камень и дернул на себя. Камень, казалось лежавший здесь от века, неожиданно легко перевалился, и Кеша чуть не упал, ступил в ручей второй ногой и вытолкал камень к забору. Вода побежала тише.
Теперь, с камня, можно было заглянуть во двор.
Кеша стоял, положив локти на забор, и разглядывал свои владения, озаренные из окон соседнего двухэтажного дома. Маленький сад, маленький дом в его глубине. Вот он, твой особняк, домовладелец… В темном, слепом окне, обращенном к Кеше, плавало отражение уличного фонаря.
Ну ладно, если закрыты ворота, можно попасть к себе через забор. Кеша поставил на него чемодан, положил пальто, подпрыгнул и подтянулся на руках.
– Куда лезешь? Эй! – раздалось тут же из открытых балконных дверей соседнего людского обиталища.
Властно держась за подтяжки, там стоял тяжелый мужчина. Из-за его плеча высунулась женская голова.
– Это чужой дом! Люди!
Голос у нее был пронзительный, и люди не замедлили появиться едва ли не во всех окнах – от старух до детей.
– Это мой дом, – успокоил Кеша, спрыгивая во двор.
– Наследник приехал? – зычно рыкнул мужчина с балкона.
– Ну! – ответил Кеша, приближаясь к крыльцу.
На дверях домика болталась бирка с сургучной печатью – хрупкий, но властный знак закона и неприкосновенности.
Кеша поставил чемодан на крыльцо, бросил на него пальто. И сел сам. Женщина с балкона удивилась:
– Племянник Галины-ханум?
– Ну!
С другого балкона, облокотившись на перила, смотрел крепкий парень в белой майке. Он засмеялся и сказал:
– Заходи ночевать!
– Правда зовешь?
– Почему – не правда? Давай!
Утром бросился ему в глаза большой самодельный плакат со словами: «Люби свое тело! Адольф Спивак». Вчера глаза слипались, как у ребенка, от обилия впечатлений или с непривычки, потому что самолет обогнал время. На Шилке в ту пору, когда он зашел к Алимджану, была уже глубокая ночь.
А когда Кеша проснулся, уже и здешняя ночь кончилась, и Алимджан делал зарядку. Это была зарядка – не оторвешься! Он поднимал гири, растягивал пружины с деревянными ручками, громко дышал, насыщаясь воздухом до пупка. И красив он был, конечно. Атлет в трусиках! Тугой живот его надувался, грудь вздымалась, ноздри трепетали. Выдыхал он, складываясь пополам, разевая рот как на медицинском осмотре и мотая безвольными руками над гирями и гантелями, разложенными у ног, как товар на базаре. И все это под музыку! Крутились диски на маленьком настольном магнитофоне, менялись мелодии…
– Вот хорошая песня! – сказал Кеша, пряча зевок. – А!
Он лежал у раскрытого окна и мечтательно слушал плавные голоса, прикрывшись простыней по грудь и закинув руки под голову, где вместо подушки лежало комом его пальто.
– Как она называется? – спросил он, повернувшись на бок.
Алимджан не ответил, набирая воздух в развернутую грудь.
Кеша присел на раскладушке, выглянул в окно. По листьям деревьев скользили капли. И срывались. А утреннее небо лучилось, как голубое стекло.
– Эй! Разве ночью дождик шел? – серьезно удивился Кеша, щурясь.
Алимджан опять не ответил, не то пританцовывая, не то шагая под полечку или под марш. Наплясавшись, он ткнул пальцем кнопку магнитофона и рухнул на диван, лицом вверх. Вся стена над диваном была увешана флажками и дипломами: «За первое место». Они окружали этот самый плакат, на котором Адольф Спивак призывал любить свое тело.
– А это какой такой Адольф?
Алимджан дышал, закидывая ноги за голову. Наконец прогудел самое длинное «х-а-а-а-а» и сказал:
– Песня называется «Когда я счастлив». Дождя не было. Спивак – врач нашей команды. Что еще вас интересует, дорогой гость?
– А листья-то мокрые. Почему?
– Я полил, пока вы дрыхли. Свежий воздух и глубокое дыхание способствует форсированному обмену веществ.
Кеша засмеялся и как бы подбил цитату:
– Адольф Спивак!
– Умные молчат и действуют, а лентяи болтают, теряя свое здоровье.
– Адольф Спивак!
– А ну, потри!
Алимджан перевернулся на живот.
– Сейчас.
Кеша вскочил, сунул ноги в сапоги и, вышмыгнув из комнаты в своих длинных, болтающихся трусах, загромыхал по коридору. Когда он вернулся, Алимджан уже завязывал галстук перед зеркалом, и наяринский лесничий еще откровенней залюбовался им: белая рубашка, узкий пиджак.
– Какой ты метатель молота? Артист!
– Я учусь в педагогическом, – сказал Алимджан.
– А с чего живешь?
– Стипендия… Мама и сестренка в колхозе…
– Сестренка? – оживился Кеша. – Сколько лет?
Алимджан дал гостю подзатыльник.
– До кишлака двести километров.
И скользнул глазами по несуразным сапогам, которые присел натянуть Кеша, наматывая на ноги портянки и говоря:
– Продам дом – куплю пиджак, такой же, как у тебя. Одевай свое тело!
– Продашь дом?
– А что мне с ним делать? Слушай, устроим сегодня новоселье? Позовем девушек… Педагогический – это же одни девчата… А?
– Какое новоселье? Ты же продаешь дом!
– А мы никому не скажем. Ну? Хата пропадает… Так, кажется, говорят?.. Я читал.
– Можно подумать, что ты приехал не за домом, а порезвиться.
– Я из лесу вышел. Можно порезвиться, если человеку двадцать?
И так печально посмотрел парень из тайги на Алимджана, что тот перестал усмехаться, но ничего не ответил, а, повернув руку, озабоченно глянул на часы.
– Топаем.
Шли под тополями. Поддутая ветром листва серебрилась и стрекотала. Кеша шел и думал, что вот не нашел он с Алимджаном общего языка, что он тут сам по себе, а город сам по себе, и быстрее ему надо покончить с формальностями, с этим теткиным домом, негаданно свалившимся на голову, да убираться восвояси, где у него привычная компания: немногословный дед и пес.
Вспомнив их, оставшихся в такой дали, Кеша не сразу заметил, что в стрекот молодых тополиных листьев вторгся другой звук: по асфальту отчетливо цокали каблучки, быстро приближаясь. Кеша поднял глаза. Навстречу торопливо шла девушка. Была она тонкой. Была большеглазой. Эти большие глаза ее удлинялись и заострялись к внешним сторонам, будто нарисованные, но они были такими от природы. Длинная, открытая шея с лебединым – по своей плавности и нежности – изгибом чуть откидывала голову назад.
Неприлично было пялиться почти в упор на девушку, и Кеша отвернулся и стал уговаривать себя, что вчера такими же на редкость особенными казались ему и стюардесса и девушки на стоянке такси и на ступенях театра, не говоря уж о принцессе с сиренью в толпе встречавших, а сегодня он их и не узнал бы, поди.
– Алло, Мастура! – между тем запросто крикнул Алимджан на ходу, и девушка улыбнулась ему.
Кеша остановился и, как солдат, неловко шаркнул сапогом, хотя девушка уже прошла мимо. Цокали ее каблучки, быстро удаляясь. Теперь он видел прямую узкую спину в полосатом платье, крепкие ноги и косу, свернутую на затылке в тугой пучок, такой, наверно, тяжелый, что это, может быть, из-за него чуть откидывалась назад голова, выгибая шею.
– Алимджан! Позови ее на вечер, – прошептал Кеша.
Тот вежливо подождал, пока Мастура отойдет подальше.
– Не получится. У нее отца нет, мать глаз не сводит… Вообще здесь не в лесу. Здесь с этим строго. Все же – Восток!
– Ну и что? – рассердился Кеша. – А у нас Дальний Восток. Почти…
И повернул за девушкой.
Нет, эта была не похожа на вчерашних. Эта словно бы вышла из сказки. Правда, несла совсем не сказочную авоську с бутылкой кефира и круглыми лепешками.
Кеша прибавлял шагу. Посмеиваясь, Алимджан догнал его, зашагал рядом, не выдержал, окликнул:
– Мастура!
Она остановилась, поджидая их.
– Вот… молодой человек… из Сибири. С Дальнего Востока почти…
– Я…
– Племянник Галины-ханум.
– Кеша я…
– Кеша он… Хочет тебя о чем-то спросить… А я бегу. Привет!
Мастура держала авоську обеими руками, и бутылка с кефиром касалась ее коленок. Неприступное лицо ее было обращено к Кеше. Алимджан вскочил в трамвай на углу.
– Вы не знаете, где тут этот… фотограф?
Она приглашающе кивнула ему головой и пошла через дорогу, смело ступая своими туфельками на тонких каблуках по булыжной мостовой. Кеша облегченно задышал.
– Везет мне в Ташкенте… Вчера ночью прилетел – свой дом на замке! И ворота, и двери… Замки есть, а ключей нет. Хоть пропадай! Алимджан позвал ночевать… А теперь вы… помогаете…
Он умолк, потому что она молчала, зашагав быстрее. Он ступал одной ногой по асфальту, а другой по траве под тополями, чтобы идти рядом с ней, не натыкаясь на утренних прохожих, поглядывающих на них.
– У вас уже трава… А у нас еще снег…
Она шла как немая. В мочках ее маленьких ушей золотились кольца величиной с окружность стакана.
– Нет еще травы… А у вас…
Тополя подпирали ветками балконы двухэтажного дома и просовывали листья в старинные их решетки. Листья касались выбеленного фасада, оконных стекол. Этот дом совсем зарос тополями.
Мастура свернула в подъезд, слова не сказав. Может, правда была немой?
Поднялись по деревянной лестнице с ветхими перильцами. Остановились у дверей, обклеенных заголовками газет, на которые, надо думать, подписывались жильцы. На одну дверь Мастура качнула авоськой:
– Здесь.
Голос у нее был звонкий и красивый до жути, будто натянутую струну задели.
– А…
Но она уже открыла ключом соседнюю дверь и, прежде чем исчезнуть за ней, придирчиво покосилась на Кешу. Ничего не оставалось, как нажать кнопку звонка у той двери, за которой жил фотограф.
Дверь открыл малыш в школьной форме. Фотограф? Сюда. И сам побарабанил кулаком в одну из дверей в коридоре. Старческий голос из-за нее разрешил:
– Да-да!
Все стены в комнате от пола до потолка были обклеены фотографиями. Штатские – в рубашках, костюмах и халатах. Военные. Серьезные мужчины с глазами навыкате. Женщины – россиянки в нимбах светлых волос и узбечки в гуще черных косиц, стеснительно отводящие глаза. Дети – смеющиеся и плачущие в крик. Их хватило бы на всю улицу.
Кроме фотографий на одной стене висели часы, идущие с тяжелой одышкой. Наверно, давно они шли. Надоело. Фотограф вон какой был старый, седой совсем. Сидел на стуле у окна и хлопал ладонью по подоконнику, бормоча проклятия, пока не нашел очки под газетой. Надел, рассмотрел гостя, ласково спросил: