Текст книги "Избранные произведения в 2 томах. Том 2"
Автор книги: Дмитрий Холендро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Мильда встретила ее шумно, но лицо какое-то было пугливое, и мать, не разобрав всех вещей, вышла из комнаты в кухню, где Мильда стучала кругами конфорки и чайником, и спросила:
– Мильда, а где Эрик?
– Мама! – сказала Мильда и села за стол, подперев темную щеку костлявой рукой. – Вы садитесь, мама.
Вслед за Эриком знакомые в поселке стали называть ее мамой. Да и проще было, чем русское имя-отчество: Ксения Андреевна. Мильда наклонилась, обмахнула тряпкой вторую табуретку, пододвинула. Она села.
– Эрик, мама… Эрика уже нет… Эрик, – Мильда махнула рукой за окно, – там…
– Где?
– Там, – повторила она и сказала что-то по-латышски, чего Ксения Андреевна не поняла, но от чего сердце ее наполнилось предчувствием горя.
– Где? – еще раз спросила она.
– Море, – сказала Мильда.
– Эрик?! – спросила мать.
– Он был хороший, – сказала Мильда.
– Как это случилось? – спросила мать.
– Сильный шторм, – сказала Мильда, сжав ладони с переплетенными пальцами. – Один баркас там, в море… Не вернулся. Ждали день, ночь… Нет.
– И Эрик был там?
– Нет. Еще день от них не пришло никакого известия. Собрали помощь – теплую одежду и всякую еду. Кто пойдет искать? Эрик сказал – я пойду. И еще два товарища сказали – мы пойдем. Пошли на моторную лодку. Потом у них кончилось горючее… Ну, так… они хотели поставить парус из брезента. Холодно было. Вода замерзала на лодке. Было сользко. Эрик поднял брезент. Ну, так… Был ветер. И он упал. Мильда вздохнула.
– Он ударился головой по лодке и попал в море… За ним ныряли! Не сразу нашли.
– Боже мой!
– Да… Это было большое горе. Вот так, мама. Нет Эрика.
– А те двое? А баркас?
– Им самолет бросил все. Они пришли в рижский порт.
– А Эрик?
– Он здесь. Рядом с дедушкой. Его привезли. Он был совсем на себя не похожий, бедняга. Не такой…
Ксения Андреевна легла, ей захотелось плакать в голос, и она уткнулась в подушку в бессильном отчаянии и пугающей тишине. Когда наступит утро, уже никто не крикнет за окном с улыбкой, и затаенной, и открытой:
– Ма-ма!
Кто он был ей? Чужой мальчик. И родной человек.
Наступило утро, и она пошла на кладбище. К могиле деда, накрытой каменной плитой, которую летом обсаживали цветами, ее приводил Эрик. И она нашла это место сразу, хотя в глазах расплывалось. Над могилой высился простой тяжелый крест из темного дерева. А рядом вытянулся размокший от недавних дождей земляной холм, и короткий столбик был в головах с темной дощечкой, в которую была врезана крохотная фотография под слюдой. Она наклонилась, вытирая глаза: Эрик улыбался ей.
– Эрик, – прошептала она, – Эрик.
На ботинки ее налипла грязь, когда она вернулась домой, этот край был все же дождливый, и песок не спасал, к тому же она шагала, не видя и не выбирая дороги, шла и слушала, как шумит море, шум его был слышен и на кладбище, и по дороге, и у дома Мильды, будто этот шум навсегда поселился в ушах.
Мильда вешала белье во дворе.
– Мильда, – спросила она, – почему же Эрику не сделали хорошей могилы? Дожди… Мокрая земля…
– Да, – сказала Мильда. – Надо положить гранит кругом, можно поставить каменную… как это называется… обелиску… маленький памятник. Конечно, мама. Но на все надо деньги.
– А кто это делает?
– У нас есть хорошие мастера.
– Где?
– В Тукумсе.
Мастерскую она нашла легко. Там стучали молотками и скребли резцами по камню седой старик с толстыми усами и двое молодых ребят, совсем подростки. Она поговорила с ними, заказала обелиск, и гранитный бордюр на могилу, и мраморную досочку, чтобы там была фотография под стеклом и надпись: «Дорогой мой Эрик. Всегда ты будешь со мной. Безутешная мама». Она не знала и не спрашивала, сколько с нее возьмут за работу. Сделают, и она уедет, оставив деньги, предназначенные для отдыха. Старик приподнял на лоб очки.
– Мама?
– Мама.
– Он латыш, а ты русская.
– Ну и что? Он меня называл мамой.
Подросток – тот, что был ближе к ней, отряхнул руки от каменной пыли, похлопав ладонями.
– Я его знаю. Мы работали плиту для его деда. У него никого не было.
– Мама должна быть у всех, – сказала она. – Он нашел себе маму.
Они все заговорили по-латышски, сначала медленно, потом быстро, и говорили долго, пока она не перебила:
– Вы сделайте, а я заплачу.
– Мы приедем через неделю, – пообещал старик. – Есть раньше заказы… Где тебя найти?
Через неделю вышла встречать их, но они не приехали, она ждала еще три дня, а на четвертый опять поехала в Тукумс.
– Вот как! – сказал старик. – Ты сама приехала? Да-да… Есть работа раньше… Потом – мрамор. Какой ты хочешь? Белый или розовый? Это не будет дешево.
– Ничего.
– Завтра! – сказал старик, вздернув очки на лоб. – Обязательно будем, мама.
Приехали, не обманули на этот раз. Привезли в двух ящиках гранитные плитки и большой клеенчатый мешок с гипсовым порошком для обелиска; она их проводила на место, и старик тронул ее за плечо:
– Иди… Сделаем, позовем тебя. Иди.
Она ждала их на крыльце, как когда-то ждала Эрика. Зонт лежал рядом, не понадобился. В эту субботу стала меняться погода. Не крапало, и солнце выглядывало ненадолго, и сосны зеленели, не успевая просохнуть до голубизны. Через несколько часов пришел подросток.
– Ну, мама!
Она поднялась, держась за крыльцо, встала на одну, на другую ногу – ноги слушались все хуже… Она смотрела, а старик приговаривал:
– Так… Так, как ты просила.
Гранитные плитки лежали прямоугольником вокруг поправленного и срезанного холма, где можно посадить цветы – самое время, лето здесь начинается позже, вместо столбика застывал темный еще обелиск, и в нем белела мраморная плита с такими скупыми датами, с фотографией, обведенной гипсовой рамкой, и словом «мама», которым кончалась надпись.
– Спасибо.
А когда они собрали свои инструменты, и ведро, и опустевший клеенчатый мешок, и все другое, уже на выходе с кладбища она спросила:
– Сколько я вам должна?
Старик наклонил голову и медленно покачал ею:
– Ничего. Ты – мама. Мы тоже люди.
– Но ведь вы работали!
– Ну и что? – Он повернул к ней свое лицо с толстыми седыми усами и неожиданно улыбнулся.
– Может, заплатить? – смущенно спросила она.
– Нет, мама.
Последний день, единственный день она провела у моря. Все казалось, что уж больше не приедет сюда. Теперь думала, что приедет к нему, если хватит сил, если…
Море накатывало на песок волну за волной. Крик чаек иногда врывался в ее мысли. Надо бы зажечь свечу на могиле в день поминовения. Свечи стоят копейки. Если оставить Мильде десять рублей, хватит надолго.
1971
Финские санки
Округа замерла от морозов. Небо во всю свою глубину сквозило морозной синевой. Единственное облако на нем остановилось, не рискуя двигаться по его ломкой поверхности. Солнце до заката оставалось красным, напрасно стараясь разблистаться и только напуская вокруг себя холодный пар, от чего небесная синь слегка затуманивалась. Рослые березы боялись вздрогнуть, чтобы не просыпаться снегом. Хмурились ели, прикрытые снегом, но стоило птице взлететь с веток, как все они, лапчатые, большие, становились голыми, снег ссыпался с них до пылинки и, невесомый, тающим дымом надолго застывал в воздухе.
Весь этот хрупкий мир был, как картина, врезан в раму большого балкона, под бетонным козырьком которого она устраивалась посидеть в кресле, этакой плетеной раковине.
Была она кругленькой бабушкой и все про себя знала: толстая, без фигуры, вся, можно сказать, из комков, не очень подвижная, глаза – мелкими точками, нос – картошкой. В далекие, господи, какие далекие годы, глаза лукаво поигрывали, крепкие щеки вмиг наливались румянцем, как спелые яблоки. Действительно, недаром так говорят в народе, у нее как раз и были щеки яблоками. Мало ли, чего было!
Время изрезало лицо морщинами, как кору видавшего виды дерева. Вдоль и поперек легли грубые складки, ничем их не сотрешь. И она уже к этому привыкла, словно всегда такой была: щеки обвисли, ноги не слушались.
Кресло было удобным: и сесть и встать можно было без посторонней помощи. Одного она пугалась втихомолку: не выдержит ее кресло, сломается. Но ничего…
Балкон был общий. На него выходили двери из вестибюля второго этажа, застланного красивым ковром. Здесь, в вестибюле, по вечерам вокруг двух столов по-хозяйски усаживались преферансисты, а днем, забыв из-за морозов о лыжах, обыкновенные смертные резались в «дурака», сыпали анекдотами, смеялись…
Она тихонько сидела в своей раковине, как улитка, и поднималась, когда, забираясь под шубу, холод доставал до плеч… Тогда она протискивалась в дверную щель под недовольными взглядами картежников, поворачивающих к ней, как по команде, головы и затихавших…
Вот так и просидела бы весь свой санаторный срок, слушая терпеливое мяуканье кошек у дверей – главврач запретил сердобольным отдыхающим пускать их в корпус.
– Кхм, кхм!
Ей сначала показалось, что это донеслось из-за балконной двери. Деликатное покашливанье, однако, повторилось, она оглянулась и увидела закутанного в тулуп старичка. Поднятый воротник тулупа скрывал его голову в кроличьей шапке неопределенного цвета. Старичок утопал в своем тулупе, а вместе с ним – в такой же плетеной раковине, как и под ней, вмерзшей в снег на балконе у самых дверей. Когда он уселся там, она и не заметила. Дремала, что ли?
– Мне велел тут сидеть врач, – сказал он хриплым голосом, – дышать. А вам?
– А я сама.
Он помолчал, опять покашливая негромко, потом спросил:
– Вы издалека?
Она ответила.
– Я поближе, – сказал он. – А кем вы работали?
Кем она работала? Кем только не работала после войны, когда осталась одна с двумя малыми дочками на руках! Была расклейщицей афиш, бегала по городу ни свет ни заря с пестрым рулоном и ведром, облитым со всех сторон натеками клейстера, была билетером во Дворце культуры химкомбината, выталкивала на улицу великорослых молодцов, пристававших к девушкам, а иногда и пускала мальчишек или девчонок – безбилетников на концерты или кинокартины, за что ее и уволили в конце концов. Перепробовала еще не одно такое дело, чтобы можно было раза два на день забегать домой, кормить девочек, успокаивать, если ссорились и ревели обе, убирать за ними, да мало ли!
В детский сад устроить было нелегко, да и не очень она хотела. У соседки в детском саду заболел мальчишка, кашлял за стенкой, как топором рубил, ночами слышалось, как мать кляла воспитательницу, забывшую надеть мальчику на прогулку кофточку под пальтишко, а оно – легонькое, еле выходили беднягу, две недели соседка не смыкала глаз, перестала ходить на комбинат, так у нее муж был, а одной каково эти две недели дались бы? То-то.
Уже когда обе дочки учились в старших классах, она почувствовала усталость от ежедневной беготни туда-сюда и вспомнила о своей специальности. Ведь когда-то готовилась стать фармацевтом…
Трудовая книжка смутила заведующую аптекой. Опыта, конечно, не было. Ей предложили поступить уборщицей, и она пошла.
Аптека – не просто магазин, это медицинское учреждение, она поддерживала в нем особую чистоту и, провожая ее на пенсию, заведующая поставила всем в пример ее любовь к своей профессии.
Обо всем сразу вспомнила, но старичку коротко ответила:
– В аптеке.
– А я работал бухгалтером на мебельной фабрике, – сказал он. – Тридцать пять лет подряд отдал как одну копеечку!
Она подумала, как странно звучит про живых людей это слово: работали. Работали, работали и больше не будут. Значит, всё, отработали свое. Уступили место молодым. Остались воспоминания. Видно, и старичок вспоминал. Примется сейчас расспрашивать еще о чем-нибудь, изредка покашливая. Но он молчал. Сидел и дышал, прикрываясь мягкой варежкой. Варежки у него были большущие и, как у ребенка, болтались на шнурке, торчащем из рукавов тулупа.
В тот день он больше ничего не спросил.
Она ушла первой, а он остался. Когда уходила, только убрал с дороги свою трость, прислоненную к креслу. Это была даже не трость, а палка с набалдашником из корневища вместо ручки, вся отполированная за долгие гады и на вид тяжелая, как палица.
Назавтра, протиснувшись на балкон, она увидела, что он уже сидит в своей раковине. Он смотрел на нее и улыбался, блестя металлическими зубами и стеклами очков, заиндевевших по краям. Она подумала: специально надел, чтобы получше рассмотреть ее. И еще подумала: потеха! И тоже улыбнулась.
– У меня близорукость, – сказал он, словно оправдываясь за очки.
– Да здесь и смотреть-то не на что, – ответила она, запахивая полы шубы и словно бы впервые заметив про себя, что шубейка у нее не новая, хоть еще и грела.
Старичок между тем заспорил, что здесь прекрасная природа, и с балкона многое видно.
– Я, например, смотрю на птах.
– Каких?
Он показал, как на круглой плите теплопровода уселись озябшие воробьи. Они поджимали лапки, припадали грудками к плите и сидели без движения, отогревались.
После обеда впервые вышли из дома во двор, покрошили птахам хлеба, погуляли немного. Она узнала, что его зовут Поликарпом Ивановичем, и себя назвала – Анна Семеновна.
– Познакомились, – сказала она со смехом.
– Да, – ответил он. – Вот так.
Вечером Поликарп Иванович ждал ее в фойе кинозала, стоял, опираясь на «палицу», у самой лестницы и смотрел, кто поднимается. На нем была белая рубашка и галстук, завязанный так крепко, что казалось, от этого на шее вздулись жилы. Гладкий, словно фанерный, костюм мешал поворотливости, но она вдруг пожалела, что не переоделась, пришла, в чем ужинала. У нее лежало в чемодане почти новое платье, темно-вишневого цвета, с гипюром, всю жизнь мечтала о таком, давно сделала, да только стеснялась почему-то надевать.
– У меня два билета, – сказал он.
Значит, купил заранее. Она спросила:
– Зачем вам столько?
– Для вас, – ответил он.
Картина была такая, что ли, но они разговорились после кино, и выяснилось, что он уже четвертый год вдовец, живет один, как гвоздь в стене; сын его, офицер, служит в армии, далеко, на Сахалине; а она выдала дочек замуж и осталась ни с кем.
Перед сном она вынула из чемодана свое почти ненадеванное вишневое платье и повесила его в шкаф, на плечики. Про себя подумала: «Пусть в шкафу повисит, чего ему в чемодане мяться?»
Утром она увидела с балкона, что облако, которое несколько дней не двигалось в синем просторе неба, сошло с места, наползло на солнце и, словно проснувшись, стряхнуло с себя рой редких, но крупных снежинок. Стало теплее, и внизу, под балконом, наиболее рискованные и предприимчивые отдыхающие выставили натертые лыжи.
Она посматривала то на небо, то на деревья, то на лыжников, отъезжающих от порога санатория к лесу, и нет-нет косилась через плечо на пустую раковину плетеного кресла у балконных дверей, слегка присыпанную снежным пухом. Где же Поликарп Иванович-то?
– А это финские санки! – наконец раздался за спиной хрипловатый голос, и она повернула голову и улыбнулась так, что щеки ее совсем наползли на глаза.
– Был у врача, – сказал он.
– Заболели?
– Чепуха, – сказал он. – Делать им нечего… Посмотрите, какие санки!
Две девушки в куртках с мехом, в зеленых брючках, вязаных шапочках, выкатились на санках из-за угла корпуса. За углом был сарай, называемый «лыжной базой». Там и выдавали весь этот, как шутили отдыхающие, «бесплатный зимний транспорт» напрокат, в смысле – покататься. Они остановились, поджидая кого-то и смеясь чему-то своему.
Анна Семеновна разглядывала диковинные санки…
Санки выглядели непривычно. На тонких железных полозьях стоял стул, сбитый из деревянных планок. Был он на высоких ножках, но сам небольшой, уютный, словно бы детский. На него, по рассказам Поликарпа Ивановича, сажали детей. Или клали сумки с покупками. Потому что эти санки служили не только для увеселения. На них ездили по скользким, горбатым от сугробов улицам в магазины, в киоск за газетами, на почту, на станцию – встречать родственников из города, высыпавших из электричек с ношей, оттягивающей руки. Складывали вещи на саночные сиденья – и руки свободные!
Впереди полозья плавно загибались, а сзади вытягивались из-под стула гибкими хлыстами. Ездок ставил одну ногу на такой полоз, другой отталкивался, разгоняясь, потом ставил вторую ногу и долго катился, держась, как за руль, за круглую перекладину, которой кончалась спинка стула.
Это были санки-коньки. Очень послушные. Поликарп Иванович спросил:
– Хотите попробовать?
– На санках? – удивилась она и покраснела. – Ой, да что вы!
Она не знала, обижаться или смеяться. На всякий случай усмехнулась, покрутила головой, закутанной в платок. А он приставал:
– Это легко! Через пять минут – раз, раз! – и научитесь!
– А вы пробовали? – спросила она.
– Нет.
Она покрутила еще головой и поднялась.
– Мне ведь тоже к врачу, совсем забыла.
Поликарп Иванович приоткрыл дверь в вестибюль, но Анна Семеновна задержалась и посмотрела, как в окружении лыжников поехали на финских санках две девушки. Заскользили легко и быстро, оставляя сзади тонкие прорези в снегу.
Пробравшись в вестибюль, Анна Семеновна заметила на себе этот снег и осторожно провела рукой по плечам, стараясь, чтобы снег остался в варежке. Однако и в приоткрытую дверь успело занести снег, он лег коротким и прозрачным языком на ковер. Поликарп Иванович попытался смахнуть его валенком, но от валенка осталась целая снежная полоса, и он поспешил успокоить Анну Семеновну:
– Ничего… Снег чистый…
В это время его окликнули из-за карточного стола:
– Кавалер! Тут люди, между прочим, сидят. Дверь закрой!
– Извините, – забормотал Поликарп Иванович и стал закрывать дверь, она не сразу поддалась, и тогда высокий белобрысый парень громко сказал из-за карточного стола:
– Ромео и Джульетта явились с того света!
Он сказал это громко, на весь вестибюль, и за столом звонко прыснули, и звонче всех курносая девушка, которой, как видно, белобрысый парень хотел понравиться, и она это чувствовала, оттого и смеялась легко и неудержимо. Анна Семеновна услышала, остановившись в начале коридора, и Поликарп Иванович услышал, прикрыл дверь и пошел к столу. Он приподнял палку, подбрасывая ее на ходу и пропуская по ладони, пока не схватил и не сжал за тонкий конец.
За столом притихли.
Белобрысый парень встал, откачнулся невольно.
– Поликарп Иваныч! – испуганно крикнула Анна Семеновна.
Он ударил палкой по столу так, что карты подпрыгнули, и несколько штук слетело на ковер. Звук от удара получился громкий, Анна Семеновна вздрогнула.
Белобрысый парень хотел что-то сказать, но вскочил внушительный сосед, загородил и оттолкнул его.
– Поликарп Иваныч! – повторила Анна Семеновна.
Курносая девушка закричала:
– Дедушка, вас зовут!
Он повернулся, не сказав ни слова, и пошел.
Анна Семеновна повела его в свою комнату, благо не было соседок, усадила в мягкое кресло и попросила успокоиться. Она налила ему валокордина, разбавила водой из кувшина, заставила выпить.
– Хлюст! – наконец выдавил сквозь зубы Поликарп Иванович.
А она сказала, что вот пойдут молодые люди к главврачу, пожалуются, что они открывают балконную дверь на втором этаже и устраивают сквозняки, а ведь не лето, и еще прибавят, что чуть-чуть не убили палкой одного, а главврач возьмет и выпишет нарушителей из санатория…
– И пусть, – сказал Поликарп Иванович, – у меня дома хорошая комната.
– И у меня тоже хорошая комната, – сказала она, чтобы поддержать его.
Он смотрел на нее и опять улыбнулся.
– Давайте жить вместе.
Она засмеялась, но он смотрел на нее все так же, и глаза ждали серьезного ответа. И она сказала смеясь:
– Ой! Да что вы такое говорите!
– Вы не думайте, – сказал он, – я все умею сам делать. Даже стирать. И по магазинам хожу. Будете посылать меня. Все умею! Я…
Он замолчал и развел руками, словно искал какие-то слова.
– Зачем же я вам тогда? – спросила она.
– Я вас буду защищать, – ответил он так же просто, как просто она спросила.
– Нет, – сказала она, вдруг засмущавшись и стыдливо заморгав глазами. – Никто на меня не нападет, и защищать меня ни от кого не надо.
– Ну, ладно… А на финских санках хотите попробовать?
– Спасибо, – сказала она. – Я боюсь. Упаду еще.
– Встанете и отряхнетесь, – сказал он. – Я помогу…
Но, когда они взяли санки и покатили их к лесу, она решительно потребовала:
– Я одна. С вами – ни за что.
Она стеснялась поставить ногу на полоз, стеснялась толкнуться другой ногой, стеснялась, что стояла у санок, а попробовать хотелось, и она повторяла:
– С вами не пойду!
– Ну, – сдался он, – идите одна, идите. Самое главное… не бойтесь!
И она одна покатила санки в лес, а он зашагал назад, не оглядываясь, и только брызги снега разлетались в стороны от его «палицы».
Санки не слушались ее, тыкались в сугробы, выпрыгивали из-под ног. Но она была упрямая и старалась проехать хоть немного. Встречные лыжники оглядывались на нее удивленно и весело, и ей становилось все веселее. Один помог ей подняться, когда она упала… «Ни за что не признаюсь своему кавалеру», – подумала она. Но, вернувшись, сразу крикнула Поликарпу Ивановичу, который ждал ее в парке:
– Три раза свалилась!
После обеда он отправился отдыхать, в санатории был «тихий час», а она снова вышла в парк. Санки ее стояли на площадке у корпуса. Здесь все оставляли санки и лыжи, чтобы покататься перед вечером.
Снег розовел: зимнее солнце садилось рано.
Она немного откатила санки, встала ногой на полоз и поехала. Получалось уже лучше.
В лесу дорога перекатывала через бугор на открытом месте, и, взобравшись на бугор, она остановилась передохнуть и оглянулась. Большое солнце висело на небосводе четким кругом. Красное-красное. К вечеру мороз покрепчал, стало поскрипывать под ногами, но солнце было еще теплым. Глаза смотрели на него, сколько хочешь… Деревья вокруг не шевелились, застыв в безветрии… Только галки черными точками промелькнули в круге солнца и скрылись за березой. Она посмотрела на другую березу, поближе. Льдистые ветки порозовели под солнечным лучом и потухли.
«Тихо как!» – подумала она и опустила взгляд.
Под березой путались мелкие заячьи следы…
Было хорошо и грустно. Так грустно, что сдавило сердце. Она встала валенком на полоз и покатилась, все быстрее отталкиваясь от скрипучего снега, как будто страшная грусть могла отстать от нее.
1974