Текст книги "Радуга в небе"
Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)
Он не разучился еще слышать слова, бессмысленные для уха не слушающей их матери. Иногда Анна, беседуя с отцом, пробовала обсуждать с ним людей, доискиваться до смысла и причин. Но отец тогда испытывал неловкость и смущался. Не желал он выуживать вещи на поверхность сознательного осмысления. И слушал он лишь ради нее. И даже комната тогда ощетинивалась, взбудораженная. Кошка поднималась, потягивалась и в смущении шла к двери. Миссис Брэнгуэн молчала, и молчание это казалось грозным.
Тогда Анна прекращала свои придирки, замечания, недовольства. Она чувствовала, что даже отец ополчается против нее. Между ним и матерью существовала некая темная связь, близость безмолвная, но явственная и очень сильная, спокойно развивающаяся своим чередом, и яростная, когда в нее вторгались или ее обнаруживали.
Тем не менее, девочка тревожила Брэнгуэна и вносила беспокойство в их домашний уклад. Она вызывала острую жалость своей неприкаянностью. Ведь даже к родителям своим она испытывала враждебные чувства, хотя и не отрывалась от них, находясь под их влиянием.
Многими путями пробовала она освободиться. Так, она заделалась вдруг усердной прихожанкой. Но церковный язык был ей чужд: ей в нем слышалась фальшь. Выраженное, оформленное в слове чувство начинало раздражать. Однако само по себе это чувство, когда оно было внутри, вызывало у нее страстное волнение. Речи же священника ей казались фальшивыми. Она пробовала читать, но скука и опять же фальшь высказанных слов отвратили ее и от этого. Она пыталась общаться со сверстницами и поначалу увлеклась, но вскоре ее от них взяла тоска: за дружбой этой ей мерещилась пустота, и что бы она ни делала, она чувствовала себя униженной, словно сократившейся в размерах и не способной больше идти своим шагом.
Ей часто вспоминалось жизнеописание одного французского епископа: камера пыток, в которой несчастный не мог ни стоять, ни лежать в полный рост – не мог, и все тут. Нет, она не сопоставляла себя с этим епископом, только недоумевала, как это придумали и выстроили такую камеру, и живо представляла себе эту ужасную сковывающую тесноту.
Так или иначе, ей было не больше восемнадцати, когда на ферму пришло письмо из Ноттингема от миссис Альфред Брэнгуэн с известием о том, что сын ее Уилл едет в Илкестон, где будет работать на кружевной фабрике младшим художником-конструктором, то есть в должности чуть больше подмастерья. Мальчику всего двадцать лет, и не возьмут ли обитатели фермы Марш его под свое покровительство.
Том Брэнгуэн немедленно ответил, предлагая молодому человеку приют на ферме. Предложение это принято не было, но ноттингемские Брэнгуэны выразили благодарность.
В отношениях между ними и хозяевами фермы Марш никогда не было особого тепла. Дело в том, что миссис Альфред Брэнгуэн, унаследовавшая три тысячи фунтов и имевшая основания сердиться на мужа, сторонилась всех Брэнгуэнов вообще. Однако к миссис Том, как называла она польку, она питала некоторое уважение, говоря, что как-никак та леди.
Анну Брэнгуэн новость о приезде кузена Уилла в Илкестон не слишком взволновала. Знакомых у нее было много, но как некую цельность она каждого из них не воспринимала. В одном юном ухажере ей нравился нос, в другом нравились милые усики, в третьем она ценила умение носить костюм, в четвертом смешил ее какой-нибудь вихор на голове, манера речи. Все они оставались для нее лишь источником развлечения или легкого недоумения, вместо того чтобы быть просто тем, чем они были – реальными молодыми людьми.
Единственный мужчина, кого она хорошо знала, был ее отец, он высился над ней, как грозный Бог Вседержитель, воплощая в себе мужское начало как таковое, что же до других мужчин – в жизни ее они были лишь случайными эпизодами.
Кузена Уилла она помнила – одет по-городскому, тоненький, со странной головой: волосы черные, как смоль, и очень гладкие – похоже на шерстку какого-то невиданного зверька, таящегося во тьме в кронах деревьев и никогда не показывающегося на свет Божий, но, тем не менее, живущего жизнью по-своему яркой, стремительной, бурной. И всегда при мысли о нем перед глазами возникала эта странная, черная, скрытная, врезавшаяся ей в память голова. Но помнился он ей как чудак.
На ферме он появился воскресным утром: долговязый, тоненький юноша с открытым ясным лицом и любопытной смесью застенчивости и степенности в манерах, вкупе с природным отсутствием интереса к тому, что представляют собой другие, коль скоро он сам такой, каков он есть.
Когда Анна спустилась вниз, нарядно одетая для воскресной службы, он поднялся и, церемонно поздоровавшись, пожал ей руку. Держался он как человек воспитанный, свободнее, чем она. И она смущенно краснела. Она заметила у него черный пушок над губой – как бы отметину, изогнутую линию над полным ртом. Ей линия эта показалась неприятной – такая же тонкая гладкая шерстка, что и на голове. Странный он какой-то…
Голос у него был довольно жидкий на верхних нотах и очень звучный в среднем регистре. Необычный голос.
Удивительно, как это у него получалось. Но сидел он в их гостиной, будто век находился там. В нем тоже была необычность, природная брэнгуэновская степенность, что позволяло ему чувствовать себя здесь как дома.
Анна была задета странной нежной предупредительностью отца к молодому человеку. Он готов был вжаться в угол, только бы тому было вольготнее. Анну это злило.
– Отец! – вдруг выпалила она. – Дай мне на пожертвование!
– Какое пожертвование? – притворно удивился Брэнгуэн.
– Ну, брось, не смейся! – вскричала она, покраснев.
– Нет, в самом деле, что за пожертвование?
– Ты же знаешь, что сегодня первое воскресенье месяца.
Анна стояла смущенная. Зачем он так себя ведет, выставляет ее на посмешище перед посторонним?
– Мне нужно на пожертвование, – упрямо повторила она.
– Это им нужно, – безразлично заметил Брэнгуэн, переводя взгляд с нее на племянника.
Подойдя к отцу, она сунула руку в карман его штанов. Он не сопротивлялся – флегматично курил, продолжая разговор с племянником. Рука ее нащупала в кармане и затем вытащила кожаный кошелек. Румянец на ее ясном лице стал еще гуще, глаза блестели. В глазах Брэнгуэна плясали веселые огоньки. Племянник робко съежился. Анна села в своем праздничном платье и высыпала деньги себе на колени. Там были серебряные и золотые монеты. Молодой человек не мог отвести от нее глаз. А она, нагнувшись к деньгам, разбирала монеты.
– Я возьму полсоверена, – сказала Анна, вскинув поблескивающие темные глаза. Они встретились со светло-карими глазами кузена, глядевшего на нее с пристальным вниманием. Анна вздрогнула. С коротким смешком она повернулась к отцу.
– Я возьму полсоверена, а, папа? – повторила она.
– Да, карманница ты моя, – сказал отец. – Бери сколько надо.
– Ты идешь, Анна? – стоя в дверях, позвал ее брат.
Сразу опомнившись, Анна позабыла и об отце, и о кузене.
– Да, я готова, – сказала она, беря из груды монет шестипенсовик и ссыпая остальные обратно в кошелек, который она положила на стол.
– Дай сюда, – сказал отец.
Она сунула кошелек отцу в карман и приготовилась идти.
– Неплохо бы и тебе, паренек, с ними отправиться, – сказал отец племяннику. – Что скажешь?
Уилл Брэнгуэн неуверенно поднялся. Взгляд его живых золотисто-карих глаз был пронзителен и неподвижен, как у птицы, как у ястреба, по природе своей не способного испытывать страх.
– Ваш кузен Уилл идет с вами, – сказал отец.
Анна бросила взгляд на странного юношу. Она чувствовала, что тот ждет, когда она заметит его. Он маячил где-то на пороге ее сознания, готовый вот-вот туда проникнуть. Она не хотела глядеть на него. Она противилась.
Она ждала молча. Кузен взял шляпу и подошел к ней. На дворе было лето. Ее брат Фред сорвал с куста возле дома веточку цветущей смородины, сунул ее себе в петлицу сюртука. Анна оставила это без внимания. Кузен шел немного позади.
Они вышли на дорогу. Анна чувствовала себя необычно. И это порождало в ней неуверенность. В глаза ей бросилась цветущая смородиновая веточка в петлице у брата.
– Послушай, Фред, – вскричала она, – уж не собираешься ли ты тащить эту штуку в церковь?
Фред опустил взгляд на свою веточку, как бы ограждая ее.
– А мне нравится, – сказал он.
– Значит, ты единственный, кому это нравится, – возразила Анна.
Она повернулась к кузену.
– Тебе нравится этот запах? – спросила она.
Он мгновенно очутился с ней рядом, высокий, неловкий и при этом такой степенный. Она почувствовала волнение.
– Не могу сказать ничего определенного, – ответил он.
– Дай это сюда, Фред, – приказала Анна своему верному оруженосцу. – Нехорошо, если смородина будет пахнуть на всю церковь.
Ее маленький светловолосый брат покорно отдал ей веточку. Понюхав цветы, она безмолвно передала их на суд кузену. Тот с любопытством понюхал поникший цветок.
– Чудной запах, – сказал он.
И она неожиданно рассмеялась, отчего лица у всех троих мгновенно просветлели, а мальчик, приободрившись, ускорил шаг.
Колокола звонили, когда они, нарядно одетые, поднимались по цветущему летними цветами ковру. Анне очень шло ее шелковое платье, коричневое в белую полоску, с узкими рукавами и корсажем, элегантно присобранное сзади у талии. Уилл Брэнгуэн, изысканно одетый, выглядел настоящим кавалером.
Он шел, вертя в руках поникшую смородиновую веточку, и оба они молчали. Солнце заливало своими лучами ковры золотистых лютиков на склоне, на лугах пенно пушилась таволга, гордо высясь над пестреющим цветами или мглисто-зеленым разнотравьем.
Вот и церковь. Фред первым подошел к скамье, за ним следовал Уилл, потом Анна. Она шла, преисполнившись важности, чувствуя себя на виду. Почему-то присутствие возле нее этого юноши заставляло ее больше обычного обращать внимание на окружающих. Он посторонился, пропуская девушку к ее месту, потом сел рядом. Странное это было чувство – что он рядом.
Ярко горели стекла витража над нею. Они отбрасывали блики на темное дерево церковной скамьи, на потертые камни прохода, на колонну позади кузена и на его руки, лежащие на коленях. И она сидела просветленная посреди пронизанной светом мглы, на сердце у нее было радостно. Она сидела, все время чувствуя, хоть и безотчетно, близость рук кузена и его неподвижных коленей. В ее мир вторглось нечто странное, очень странное и необычное.
Она чувствовала удивительное воодушевление. Она пребывала в сияющем нереальном мире, и это было чудесно. Глаза ее будто смехом полнились светлой задумчивостью. Она сознавала это необычное вторжение, влияние, которому так радовалась. Темное это влияние насыщало, как никогда раньше. О кузене она не думала. Но когда его руки шевельнулись, она вздрогнула.
Зачем он так громко произносит ответствия? Это выводило Анну из состояния туманной радости. Зачем так выставляться, привлекать к себе внимание? Это дурной тон. Но все было ничего, пока не начался гимн. Кузен встал позади нее, приготовившись петь, и это ей понравилось. Но с первых же слов гимна голос его взвился так оглушительно и мощно, что заполнил собой всю церковь. Пел он тенором. Анна так и обомлела, изумленная. Голос, наполняющий церковь! Он гремел, как трубный глас, и еще, и еще. Она стала прыскать в свой молитвенник. Но кузен продолжал петь с изумительным упорством. Голос то взбирался вверх, то падал, следуя своим путем. И Анну охватил безудержный, неумолимый приступ смеха. Как только мертвую тишину прерывало пение, Анну начинал сотрясать смех. Смех не отпускал ее, она билась в конвульсиях смеха, пока из глаз не полились слезы.
Голос его изумительно веселил ее. А гимн все длился, а она все смеялась. Она склонилась к молитвеннику, пряча в него лицо, пунцовое от смущения, но бока ее по-прежнему сотрясал смех. Она делала вид, что закашлялась, поперхнулась. Фред поднял на нее ясный взгляд своих голубых глаз, и она начала понемногу успокаиваться, но тут же какой-то призвук в этом сильном невозмутимом голосе, звучавший сбоку от нее, вверг ее в новый порыв бешеного хохота.
Холодно упрекнув себя, она встала на колени и погрузилась в молитву. Но и в этой позе ее вовлекали в себя маленькие водовороты неудержимого хихиканья. Даже вид его коленей на молитвенной подушечке поражал ее смехом.
Она взяла себя в руки и сидела, нацепив маску безмятежной строгости, с лицом бело-розовым и холодным, как рождественская роза, сложив на коленях руки в шелковых перчатках, и темные глаза ее смотрели туманно и рассеянно, в дремотном забвении всего, что было вокруг.
Между тем текла своим чередом проповедь, насыщавшая воздух туманным умиротворением.
Кузен вынул из кармана платок. Казалось, он захвачен проповедью. Он приложил платок к лицу. Вдруг что-то шлепнулось к нему на колени. Это была веточка цветущей смородины! В крайнем удивлении Уилл воззрился на эту веточку, и Анна фыркнула от смеха.
Все это слышали – какой стыд! Сжав в ладони помятую веточку, он опять поднял глаза вверх, с тем же сосредоточенным вниманием слушая проповедь. Тут Анна опять фыркнула. Фред предостерегающе толкнул ее локтем в бок. Кузен оставался неподвижным. Не глядя, она знала, что он покраснел. Она это чувствовала. Его рука, сжимавшая в горсти цветы, тоже была неподвижна, притворяясь, что все в порядке. И после недолгой ожесточенной внутренней борьбы – новое фырканье! Анна перегнулась пополам, трясясь от хохота. Дело принимало нешуточный оборот. Фред все толкал и толкал ее локтем. Она злобно ткнула его в ответ. И после этого ее опять сотрясли судороги этого ужасного неукротимого смеха. Она пыталась побороть их, закашлявшись. Кашель превратился в какое-то странное гиканье. Она готова была провалиться сквозь землю. А сомкнутая ладонь медленно поползла обратно к карману. Она сидела в напряженном ожидании, борясь со своими судорогами, оттого, что он рылся в кармане, пряча там веточку.
В конце концов ее одолели слабость, изнеможение и глубокая тоска. А вместе с болью этой тоски на нее накатила какая-то отрешенность. Не хотелось никого видеть. Лицо ее приняло надменное выражение. И кузена своего она больше не замечала.
Когда с последним гимном принялись собирать пожертвования, кузен опять звучно запел. И опять это ее позабавило. Несмотря на стыд оттого, что она выставила себя на посмешище, она не могла побороть веселости. И она весело прислушивалась к этим потешным звукам. Потом перед ней возникла сумка с пожертвованиями как раз в то время, когда шестипенсовик ее провалился в перчатку. Торопливо извлекая монетку, она уронила ее, и денежка покатилась, поблескивая, на соседнюю скамью. Анна стояла и хихикала. Она не могла ничего с собой поделать: смех рвался наружу, к полнейшему ее стыду.
– Чего ты так смеялась, а, Анна? – спросил Фред, едва они вышли из церкви.
– Да вот накатило на меня, – ответила она как всегда полунасмешливо-полунебрежно. – Не знаю, право, почему, но пение кузена Уилла ужасно меня рассмешило.
– Что же в моем пении показалось вам столь уморительным? – спросил Уилл.
Друг на друга они не глядели, но оба опять засмеялись и дружно покраснели.
– Над чем ты все время фыркала и хихикала, сестренка? – спросил ее за обедом старший брат Том, смешливо поблескивая светло-карими глазами. – Служба прерывалась, потому что все глазели на тебя. – Том пел в церковном хоре.
Она чувствовала на себе взгляд Уилла, не сводящего с нее своих лучистых глаз в ожидании ответа.
– Да это все из-за пения кузена Уилла, – сказала она.
При этих словах кузен издал сдавленный кудахтающий смешок, на секунду обнажив ровный ряд мелких и, должно быть, острых зубов и тут же снова закрыв рот.
– Что же, у кузена такой замечательный голос? – поинтересовался Брэнгуэн.
– Да не в этом дело, – сказала Анна. – Просто мне от его голоса смеяться хочется, как от щекотки, уж не знаю почему.
И опять по столу прокатился смешок.
Уилл Брэнгуэн гордо вздернул свою темноволосую голову, в глазах его заплясали искры.
– Я пою в хоре церкви Святого Николая! – объявил он.
– Значит, вы усердный прихожанин, – заметил Брэнгуэн.
– Мама ходит в церковь, а отец – нет, – пояснил юноша.
Каждая мелочь – его жесты, интонации Анне казались исполненными значения. По сравнению с этим слова его звучали до смешного просто. И реплики отца тоже выглядели пустыми и незначащими.
Под вечер они сидели в гостиной, где пахло геранью, ели вишни и болтали. Они пытались разговорить Уилла Брэнгуэна. И вскоре он отбросил сдержанность.
Он интересовался церквами, церковной архитектурой. Увлечение Рескином привило ему вкус к Средневековью. Речь его была отрывочна – к златоустам он не принадлежал. Но слушая, как он одну за другой описывает церкви, рассуждает о нефах, о престолах и трансептах, о крестных перегородках, купелях, о камнерезных и лепных работах, об ажурах росписей, со страстью и дотошностью вдаваясь в детали, объясняя свои предпочтения определенных мест и сооружений, Анна чувствовала, как душа насыщается церковной тишиной, тайной, торжественной многозначностью каменных сводов, тусклым светом, в котором туманно виднелось нечто, уходящее в темноту: высокое великолепие таинственной преграды, а за нею, в дальней дали, алтарь. Все это было как наяву. И ее подхватывала мечта. И вся земля превращалась в одну просторную таинственную церковь, погруженную во мрак, но всю пронизанную неведомым присутствием.
Ее болезненно волновал вид из окна, где на ярком солнце кудрявились пышные кусты сирени. А может быть, это лишь церковные витражи?
Он рассказывал о готике и Ренессансе, о стиле перпендикулярном и раннеанглийском, о норманской архитектуре. Речи его завораживали.
– Вы бывали в Саутвелле? – осведомился он. – Мне случилось быть там в полдень, и я завтракал, сидя на кладбище возле собора. А колокола звонили псалом… Да, это все прекрасно – собор, Саутвелл, так величественно – круглые арки, приземистые, опираются на толстые колонны. Потрясающе, как эти арки выступают вперед! Там есть придел с местами для духовных лиц, прелестно украшенными. Но мне особенно нравятся очертания центрального нефа и северный портал.
Он был очень возбужден в этот день, переполнен воспоминаниями. И окружавший его ореол делал впечатления его трепетно живыми, горячими, подлинными.
Дядя слушал его, блестя глазами, почти сочувственно. Тетка подалась вперед, придвинув смутное свое лицо, и тоже слушала с сочувствием, но более сдержанным, как человек искушенный. Зато Анна была полностью захвачена и покорена рассказом.
К себе он возвращался поздно вечером быстрым шагом, глаза его блестели, а лицо сияло темным огнем, как после страстного, жизненно важного и поворотного свидания.
Сияние не оставляло его, пламя все горело, сердце пылало яростным огнем, как беспощадное южное солнце. Он радовался неведомому будущему и себе самому. И он готов был вернуться в Марш.
Анна безотчетно ждала его возвращения. Он был для нее выходом. С ним раздвигались пределы ее существования; как пролом в стене, он впускал в ее жизнь солнечный свет большого мира.
И он приходил. Иногда, не часто, но иногда; рассказы его вновь и вновь воздвигали перед ней мир странный и отдаленный, но наполненный всем многообразием жизни. Иногда он рассказывал и об отце, которого ненавидел ненавистью, мучительно схожей с любовью, о матери, которую любил любовью, остро напоминавшей ненависть или же бунт. Говорил он путано – он не был красноречив. Но у него был красивый голос, обертоны которого проникали в девичье сердце, рождая в нем возвышенное чувство. Порой голос его был горячим и патетическим, звенел, как у оратора, порой в нем появлялись странно вкрадчивые, чуть гнусавые, едва ли не кошачьи нотки, иногда он запинался, озадаченно замолкал и вдруг прерывал речь легким смешком. Анна была им увлечена. Ей нравился летучий огонь, расползавшийся по ее венам, когда она его слушала. А его родители вошли в ее жизнь, словно были близкими ее знакомыми.
Так проходили недели, юноша являлся к ним часто, и все в доме радушно встречали его. Он сидел в их семейном кругу, сияя темным своим лицом, а губы его широкого рта выражали готовность и легкую насмешливость, он улыбался чуть криво, а в глазах его проскальзывало что-то птичье – такие они были блестящие и плоские, словно без глубины. Видно, голыми руками его не ухватишь, досадливо думал Брэнгуэн. Эдакий улыбчивый, молодцеватый котяра – заявляется, когда ему угодно, а до других ему и дела нет.
Поначалу юноша, говоря, обращался к Тому Брэнгуэну, потом стал чаще поглядывать на тетку, ища у нее отклика и одобрения, которое ценил больше, чем одобрение дяди, а после стал обращаться к Анне, дававшей ему то, чего он жаждал и чего не было у старших.
И постепенно молодые люди, противясь подчинению старшим, стали отдаляться от них, образовывая как бы отдельное независимое княжество. Тома Брэнгуэна это даже раздражало. Его раздражал племянник. Какой-то он странный, закупоренный. Характер у него достаточно решительный, но уж больно он чужой, сам по себе, истинно кошачья натура. Кот может нежиться на коврике у камина к полному своему удовольствию, даже если его хозяин или хозяйка будут мучиться и страдать буквально в метре от него. Его дело – сторона. Интересно, что заботит этого парня, кроме собственных дел и того, что происходит у него внутри?
Брэнгуэн злился. Тем не менее, племянник нравился ему, и относился он к Уиллу с уважением. Что же до миссис Брэнгуэн, ту злила Анна, внезапно под влиянием юноши очень переменившаяся. Матери мальчик нравился: все-таки он родня, но ей не нравилось ослепление дочери.
И постепенно молодые люди отстранились, удалившись от старших, чтобы собственными силами выстроить нечто свое. Он работал в саду, угождая дяде. Он рассуждал о церковной архитектуре, угождая тетке. Он следовал за Анной как тень: длинная, настойчивая, неуклонная черная тень постоянно сопровождала девушку. И Брэнгуэна это чрезвычайно раздражало. Его до глубины души возмущали вид племянника, его сияющая улыбка – кошачий оскал, как называл это Брэнгуэн.
И Анна стала по-новому сдержанной, по-новому самостоятельной. Внезапно она стала держаться независимо, вести себя так, словно родителей и не было рядом. И мать порою испытывала приступы гнева.
Но ухаживанье продолжалось. Вечерами Анна искала поводов отправиться за покупками в Илкестон. Возвращалась она оттуда всегда в сопровождении кузена – голова его выглядывала из-за ее плеча, он шел чуть сзади, шел за ней по пятам, как дьявол за Линкольном – так однажды в сердцах, но не без удовольствия, обозвал это Брэнгуэн.
К собственному своему удивлению, Уилл Брэнгуэн обнаружил, что очутился в когтях бешеной страсти. Однажды вечером возвращаясь с кузиной из Илкестона, он остановился с ней у ворот и поцеловал ее, и, к его удивлению, поцелуй этот обжег его, словно из темноты кто-то ударил его хлыстом. А когда они вошли, он ужасно рассердился, увидев, что родители девушки оглядывают обоих внимательно и с подозрением. Какое право имеют они так глядеть! Пусть убираются или глядят на кого-нибудь другого!
И юноша отправился домой, а звезды небесные яростно кружили над темноволосой его головой, и сердце его тоже полнилось яростной настойчивостью, яростной, словно он чувствовал какую-то невидимую преграду. И он хотел прорваться сквозь нее.
А девушка была как зачарованная. И родителям ее становилось не по себе, когда они видели, как она рассеянно слоняется по дому, ничего не замечая, не замечая их, двигается, как призрак, будто они и не видят ее. Да для них она и точно стала невидимой. Это их сердило. Но им оставалось лишь смириться. Она бродила, сосредоточенная на чем-то своем, смурная и порой непонятная.
Его тоже окружал теперь темный ореол непонятности. Казалось, он таился в напряженном, наэлектризованном мраке, а душа его жила своей напряженной жизнью, но без всякой его помощи, без всякого его участия. На сердце было муторно. Он работал быстро, механически, создавая иногда прекрасные произведения.
Больше всего он увлекался резьбой по дереву, и первой вещью, которую он сделал для Анны, был штемпель для масла. На нем он вырезал сказочную птицу-феникс, отчасти похожую на орла, распростершего симметричные крылья и взмывшего из овала очень красивых языков мерцающего пламени, которое поднималось над ободком чаши.
В тот вечер, когда он вручил ей подарок, она отнеслась к этому довольно равнодушно. Но наутро, однако, когда сбили масло, она вместо старого деревянного штемпеля с печатью в виде дубовых листьев и желудей достала новый. Ей было удивительно интересно посмотреть, что выйдет. Вышла странная взъерошенная птица в какой-то продавленной миске с толстыми и непонятными разводами над ободком. Она сделала новый отпечаток. Странное это было чувство – приподнять штемпель и увидеть туловище птицы с орлиным клювом, взлетающей тебе навстречу. Она радостно делала все новые и новые отпечатки. И каждый раз словно рождалась новая птица. И каждый брусок масла получал теперь эту живую эмблему.
Она показала ее матери и отцу.
– Какая красивая! – сказала мать, и лицо ее слегка прояснилось.
– Красиво! – воскликнул отец недоуменно, досадливо. – Только что это за птица, как он ее называл?
И этот же вопрос неделями задавали и покупатели:
– Как зовется эта птица на вашем масле?
Когда вечером пришел Уилл, она повела его в маслобойню показать результат.
– Вам понравилось? – спросил он своим громким звучным голосом, так странно отдававшимся всегда в темных тайниках ее души.
Они редко прикасались друг к другу. Им нравилось уединяться, нравилось быть рядом, но они все еще соблюдали дистанцию.
В прохладной маслобойне пламя свечи освещало белизну сливок в чанах. Он резко повернул голову. Кругом было так прохладно и уединенно, так уединенно!.. Рот его приоткрылся в негромком сдавленном смешке. Она стояла, наклонив голову и чуть отвернувшись. Ему хотелось приблизиться. Ведь однажды он же поцеловал ее. Взгляд его опять скользнул по закругленным брускам масла, на которых теперь в сумеречном свете свечи расправляла крылья птица с его печати. Что удерживает его? Совсем рядом с ним грудь Анны. И он гордо, по-орлиному, вскинул голову. Она не шевельнулась. И внезапно, движением стремительным и мягким, он обхватил ее руками, привлекая к себе. Сделано это было быстро и четко, будто птица прянула вниз, камнем падая все ниже и ниже.
Он начал целовать ее в шею. Она повернулась и посмотрела на него. Глаза ее были темными, и в них появился огонь. Его взгляд был твердым и светился яростной решимостью и радостью, как взгляд ястреба. Она чувствовала его устремленность в темноту ее пламени, как у птицы на печатке, как у сверкнувшего в полете ястреба.
Вглядевшись друг в друга, они увидели друг друга – чужие и в то же время близкие, очень близкие, и, как ястреб в стремительном падении ринувшийся, канувший вниз, они канули в темный огонь. И взяв свечу, она вернулась с ним в кухню.
Так продолжалось еще некоторое время – уединение, встречи, но редко прикосновения и изредка поцелуи. И даже поцелуи их были лишь легкими касаниями губ, лишь знаком. Но глаза ее оживил постоянный огонь, и часто, идя куда-нибудь, она вдруг замирала, словно вспоминая или открывая для себя нечто важное.
А его лицо стало сумрачным, сосредоточенным, и он не всегда сразу понимал обращенные к нему слова.
Однажды августовским вечером он пришел с дождя, вошел с поднятым воротом сюртука, тщательно застегнутый на все пуговицы, с мокрым лицом. Он выглядел таким хрупким, продрогшим от непогоды и таким непреложным, что внезапно ее ослепила любовь к нему. Но он сел и завел разговор с ее родителями, незначащий, пустячный разговор, в то время как кровь ее кипела и томилась. Ей хотелось коснуться его прямо сейчас, только коснуться.
В серебристом сиянии ее лица наметилось странное выражение рассеянности. И увидев его, отец рассердился; она прятала темные глаза. Но она подняла их навстречу юноше. И в темной глубине их сверкал такой огонь, что на секунду он дрогнул.
Она прошла в кладовку и взяла фонарь. Отец глядел, как она возвращается.
– Пойдемте со мной, Уилл, – сказала она кузену. – Мне надо проверить, завалила ли я кирпичом крысиный лаз.
– Ни к чему это, – возразил отец.
Она пропустила его слова мимо ушей. Юноша не знал, кому повиноваться. Отец густо покраснел, его голубые глаза глядели пристально. Девушка остановилась возле двери, чуть оглянувшись на юношу, словно повелевая ему следовать за ней. Он поднялся, как всегда молча и сосредоточенно, и пошел вслед за ней. На лбу у Брэнгуэна выступили жилы.
Дождь все лил. Свет фонаря плясал на мощеной дорожке, на подножье каменной изгороди. Она приблизилась к лесенке и стала взбираться по ней. Протянув ей фонарь, он последовал за ней. Под крышей сарая был птичник, и множество кур толстыми гроздьями округло усеяло насесты, алые гребешки их огненно сверкали. Яркие зоркие глаза птиц были открыты. Одна из кур взлетела с насеста, кудахча пронзительно и протестующе. Петух был на страже, перья на желтой шее горели светло и глянцево. Анна пробиралась по запачканному полу. Уилл, съежившись и втянув голову в плечи, следил за ней. Под голыми черепицами крыши свет фонаря казался мягким. Девушка копошилась в углу. Еще одна курица с оглушительным всполошным шумом сорвалась с насеста.
Анна отступила, пошла обратно, пригибаясь, чтобы не задеть насесты. Он ждал ее у двери. И внезапно ее руки обхватили его, и она прижалась к нему всем телом, приникла к нему с тихим, приглушенным, жалобным возгласом:
– Уилл, я люблю тебя, я люблю тебя, Уилл! – Казалось, слова эти с болью рвутся из нее.
Он не слишком удивился. Он держал ее в объятиях, тая от блаженства. Он оперся спиной о стену сарая. Дверца птичника приоткрылась. Снаружи дождь хлестал косыми струями, серо-стальными, тонкими – со странной торопливостью они являлись из жерла темноты. Он держал ее в объятиях, и оба они как будто покачивались, вибрируя в крупной, до головокружения, дрожи, сжавшись воедино в темном мраке. За приоткрытой дверью птичника, в которой они стояли, за ними и под ними была тьма, пронизанная изменчивой сеткой дождя.
– Я люблю тебя, Уилл, я люблю тебя, – стонала она. – Я люблю тебя, Уилл.
А он лишь держал ее крепко, так, словно они были одно целое, и молчал.
В доме Том Брэнгуэн немного выждал. Потом он поднялся и вышел. Он прошел по двору. Увидел странный туманный столб света, падавшего из чердачной дверцы. Он с трудом понял, что это из-за дождя свет кажется таким туманным. Он все шел, пока столб света не упал прямо на него туманным отблеском. Тогда, поглядев вверх, он увидел сквозь туман неясные очертания двух фигур – юноша прислонился к чердачной стене, и голова его чуть выглядывала из-за головы девушки. Фигуры их расплывались в струях дождя, но были освещены. Они-то думали, что ночь поглотила их. Но мужчина разглядел даже сухой освещенный чердак за ними, тени и птичьи гроздья на насестах, воздвигнутых в ночи, причудливые, странные в лучах фонаря, стоящего на полу. И в душе его черный мрак гнева вступил в схватку с нежностью самоуничижения. Она не понимает, что делает. Она предает саму себя. Она просто дитя, и больше ничего. Она не сознает, как безрассудно растрачивает себя. И он погрузился во мрак черного беспробудного отчаяния. Неужели он так стар, что должен отдавать ее мужу? Неужели он старик? Нет, он не стар. Он помоложе этого безрассудного юнца, в чьи объятия она бросилась. Кто лучше понимает ее – он или этот остолоп? Чья она, если не отца?