Текст книги "Радуга в небе"
Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
После качелей они, чтобы успокоиться, отправились на карусели, и он воздвигся, устремляясь к ней, на тряском своем деревянном скакуне, такой свободный, раскованный, в полном довольстве от жизни. Они крутились на карусели под скрипучие звуки музыки, и она все время помнила о людях внизу, на земле, и ей казалось, что они с ним вдвоем вечно будут мчаться так, гордо парить, бодро и храбро высясь над обращенными к ним лицами людей внизу, вознесенные и презревшие будничность толпы.
Когда пришлось спешиться и отойти, она ощутила досаду, как великанша, вдруг утратившая свой рост и величие, как бы сброшенная с пьедестала на милость толпы и к ее ногам.
Они ушли с ярмарки, вернувшись к экипажу. Проезжая мимо собора, Урсула почувствовала настойчивое желание заглянуть туда. Но внутри все было заставлено лесами, грудами сбитого камня и мусора, под ногами скрипела штукатурка, а высь собора гулким эхом отзывалась мирским голосам и ударам молотков.
Она испытала потребность окунуться на мгновение в мирный сумрак, принести туда все смутное свое томление, нежданно и неодолимо нахлынувшее вновь после безумной скачки на ярмарке, над лицами толпы. После приступа гордости ей хотелось утешения, уюта, ибо гордость, как и презрение, казалась ей особенно мучительной.
Но древний церковный сумрак заполоняли куски штукатурки, пахло известковой пылью и известью, они натыкались на леса и кучи мусора, а алтарь был завешен пыльными тряпками.
– Давайте посидим здесь минутку, – предложила она.
Они посидели в полумраке на задней скамье, не замеченные никем, и она глядела на грязную и хлопотливую работу каменщиков и штукатуров. Рабочие в тяжелых сапогах толклись в проходах, перекликались грубыми простонародными голосами.
– Эй, приятель, ты что, с лепниной завозился там, что ли?
В ответ с потолка доносилось что-то грубое. Своды собора оглашало пустынное эхо.
Скребенский сидел рядом с ней, очень близко. И все казалось чудесным, хотя и немного пугающим – порушенный мир вокруг, и они с ним карабкаются вверх, неуязвимые, беззаконные, вознесенные над всеми и вся. Он сидел так близко, касаясь ее, и она чувствовала это касание. Она радовалась ему. Давление его тела словно взбадривало, толкая, побуждая к чему-то.
Когда они ехали домой, он сидел рядом. И когда экипаж качало, он прислонялся к ней, накренялся медленно и сладострастно и не сразу распрямлялся, восстанавливая равновесие. Не спросив, он потянулся за ее рукой и, нащупав ее под покрышкой, стал одной рукой, не отрывая взгляда от дороги, поглощенно и чутко расстегивать пуговки на ее перчатке, осторожно обнажая руку. И тесная близость его от природы чутких пальцев заставила девушку зайтись в чувственном восторге. Его рука была такой чудесной – как чуткий зверек, она копошилась во мраке темного неведомого мира, ловкими движениями отодвигая край перчатки, обнажая ее ладонь, пальцы. Потом его рука сомкнулась, сжав ее руку так крепко, тесно, как будто плоть их слилась воедино, соединив его руку с ее рукой. А между тем он не отрывал взгляда от дороги и ушей лошади, бежавшей мимо поселков и деревень, и Урсула сидела рядом с ним, поглощенная, пышущая жаром, ослепленная новым светом. Ни он, ни она не нарушали молчания. На посторонний взгляд они пребывали каждый сам по себе. Но плоть его сливалась с ее плотью в тесном единении рук.
Затем чужим голосом, изображая легкость и небрежность, он проговорил:
– Когда мы сидели в церкви, мне вспомнился Ингрем.
– Кто это, Ингрем? – спросила она.
Она тоже изображала легкость. Но она осознавала, что надвигается нечто запретное.
– Он служит со мной в Чатеме, младший офицер, на год старше меня.
– Ну и почему в церкви он вам вспомнился?
– У него в Рочестере была девушка, и они облюбовали себе в церкви угол и обнимались там.
– Прелесть какая! – вырвалось у нее. Но он не понял.
– Не совсем прелесть. Служитель поднял ужасный шум.
– Позор! Почему им нельзя было посидеть в церкви?
– Наверное, все считают это святотатством, все, кроме вас и Ингрема с девушкой.
– А я так не считаю, я думаю, что обниматься в храме как раз правильно!
Сказала это она чуть ли не с вызовом, хотя в глубине души так не думала. Он промолчал.
– А она хорошенькая?
– Кто? Эмили? Да, довольно-таки хорошенькая. Она была модисткой, и появляться на улице с Ингремом ей было неудобно. Вообще история была неприятная, потому что служитель выследил их, разузнал, кто они такие, и поднял большой шум Потом все было, как и должно было быть.
– Что с ней стало?
– Отправилась в Лондон, поступила на фабрику. А Ингрем до сих пор ездит к ней на свидания.
– Он любит ее?
– Уже полтора года как они вместе.
– А как она выглядит?
– Эмили? Маленькая, скромная такая, как полевой цветочек. Бровки у нее красивые.
Урсула обдумывала услышанное. Вот она – настоящая любовь из большого мира!
– А что, у всех мужчин есть любовницы? – спросила она, сама удивляясь собственной дерзости. Но рука его по-прежнему оставалась сплетенной с ее рукой, а лицо было все так же невозмутимо.
– Они вечно рассказывают какие-нибудь потрясающие истории о той или иной красотке и сами же опьяняются собственными речами. И большинство, чуть выдастся свободная минутка, мчатся в Лондон.
– Зачем?
– На встречу с той или иной потрясающей красоткой.
– Какие же они, эти красотки?
– Разные. И имена их, как правило, мелькают, словно в калейдоскопе. Один парень, так тот просто настоящий маньяк. Держит наготове чемоданчик, и как только освободится – хвать чемоданчик в руку! И в поезде переодевается. Не обращая внимания на соседей, снимает мундир и хоть немного, а переменит одежду.
Урсула пораженно внимала ему.
– Почему же он так торопится? – спросила она. Вопрос прозвучал сипло, натужно.
– К женщине, наверное.
От жестких этих слов по коже пробегал холодок. И все же мир беззаконных страстей восхищал и увлекал ее. Безудержность этих страстей казалась великолепной. В ее мир вступило приключение. Оно казалось великолепным.
В тот вечер она засиделась в Марше дотемна, и Скребенский пошел провожать ее до дома. Она словно не могла от него оторваться. И она все ждала, ждала чего-то большего.
В теплом новорожденном сумраке раннего вечера она внезапно ощутила себя в другом мире – жестче, отдаленнее, прекраснее. Теперь все будет по-новому.
Он шел рядом и все также молча, чутко обвил рукой ее талию и мягко, очень мягко привлек ее к себе, пока твердый его бок не притиснулся к ней; ее словно подхватило, подняло в воздух, оторвав от земли и опустив на твердую, зыбкую поверхность его тела, на которую она словно приземлилась и лежала там в сладостном зыбком полузабытьи. И пока она пребывала там, в этом полузабытьи, его лицо придвинулось ближе, склонившись над ней, и она, опустив голову ему на плечо, почувствовала на лице его теплое дыхание. Потом мягко, нежно, с нежностью, от которой она готова была потерять сознание, его губы коснулись ее щеки, окатив ее волнами жаркой тьмы.
Но она еще ждала в полузабытьи, качаясь на жарких волнах, как Спящая красавица из сказки. Она ждала, и опять его лицо склонилось к ней, она ощутила тепло его губ, замедлив шаг, они остановились; они тихо стояли под деревьями, и губы его медлили на ее лице, подобно бабочке, медлящей у чашечки цветка. Она прижалась к нему грудью чуть теснее, он шевельнулся и, обхватив ее руками, привлек к себе.
И затем в темноте он склонился к ее рту и мягко, нежно коснулся ее рта своим ртом. Она почувствовала страх, лежа у него на плече, ощутила губами его губы. Беспомощная, она не двигалась. Потом, когда рот его прижался теснее, раскрыв ее губы, подхваченная горячей волной, она протянула ему свои губы и судорожными резкими движениями бурно, мучительно притянула его к себе. Она побуждала его идти все дальше, ближе, и губы его прижимались, накатывая, мягкие, мягкие, как волна, как сильный прибой, неодолимые, пока она не вскрикнула тихонько, глухо и не оторвалась от него.
Она слышала рядом с собой его странно тяжелое дыхание, и восхитительное и ужасающее чувство странности охватило ее и не отпускало. Но теперь в ней затаилась и какая-то опасливость. Неверными шагами они продолжили путь, дрожа, как сумрак под ясенями на холме, там, где проходил дед Урсулы с букетом нарциссов, когда шел делать предложение, где гуляла ее мать с молодым мужем, прижимаясь к нему так же тесно, как теперь прижималась к Скребенскому она, Урсула.
Урсула замечала темные ветви деревьев наверху, покрытые листвой, замечала и красоту каждого листка из тех, что оплетали эту летнюю ночь.
Они шли, устремляя вперед свои тела в сложном и тесном единении. Он все держал ее за руку, и они шли долгой кружной дорогой, выбранной, чтобы дольше побыть наедине. И ее не покидало чувство, что ее плохо держат ноги, что стали они легкими, как веющий ветерок.
Он целовал ее еще, но уже не таким крепким проникновенным поцелуем. Но она уже знала, знала, каким может быть поцелуй. И поэтому прижаться к нему опять ей было не так просто.
Спать она легла, ощущая возбуждающее тепло, словно сияние рассветных лучей, охватив ее, не отпускало, держа в своих объятиях. И сон ее был глубок и сладок, очень сладок. Утром же она встала свежая, как пшеничный колос, плотный, ароматный, полный зерна.
И роман их продолжался в первой своей удивительной невоплотившейся стадии. Урсула никому о нем не рассказывала, целиком погрузившись в собственный мир.
Но все же странное воодушевление толкало ее к подобию исповеди. В школе у нее была подруга – спокойная, вдумчивая и серьезная Этель, и ее Урсула выбрала в качестве внимательной слушательницы. Этель выслушала ее секрет с полным вниманием, склонив голову и ничем не выдавая своих мыслей. О, это было так прекрасно – его нежные и такие чуткие объятия! Урсула рассказывала о них как опытная любовница.
– Как ты думаешь, – спросила она, – это очень плохо – позволить мужчине целовать себя по-настоящему, всерьез?
– Думаю, это может быть по-разному, – сказала Этель.
– Он целовал меня так под ясенями на Коссетейском холме. Думаешь, не надо было этого делать?
– Когда это было?
– В четверг вечером, когда он провожал меня домой, но поцелуи были настоящими, понимаешь? Он офицер армии.
– А в котором часу? – спросила ответственная Этель.
– Не знаю… в полдесятого, наверное. Наступила пауза.
– Ну, я думаю, что этого допускать не надо было, – сказала Этель, нетерпеливо вздернув голову. – Ты же его совсем не знаешь.
Тон ее был негодующим.
– Нет, я знаю его. Он наполовину поляк. И к тому же, барон. Это все равно что лорд у нас в Англии. Моя бабушка дружила с его отцом.
И между двумя подругами пробежала черная кошка. Казалось, Урсуле хочется отдалиться от всех знакомых, утверждая тем самым свою связь с Антоном, как она его теперь называла.
Он часто бывал у них в Коссетее, так как матери он нравился. Со Скребенским она становилась немножко гранд-дамой – такой спокойной, невозмутимой, ничему не удивляющейся.
– Дети уже легли? – нетерпеливо спрашивала Урсула, приходя домой с молодым человеком.
– Лягут через полчаса, – отвечала мать.
– Покоя от них нет! – возмущалась Урсула.
– Детям тоже надо жить, Урсула! – увещевала ее мать. И Скребенский тоже не поддерживал в этом Урсулу.
К чему такое упрямство, такая настойчивость?
Но, как это отлично знала Урсула, ему была неведома эта извечная тирания малышей вокруг. К матери он проявлял галантность и предупредительность, на что миссис Брэнгуэн с легкостью отвечала дружеским гостеприимством. Спокойное достоинство матери девушке импонировало. Поколебать ее в этом достоинстве казалось невозможным. С кем бы она ни общалась, никто и ничто не могли ее унизить, умалить. Но между Скребенским и Брэнгуэном зияла непроходимая молчаливая пропасть. Порой между мужчинами завязывалась беседа, но подлинного обмена мыслями не возникало. Наблюдать, как отец робеет перед молодым человеком и замыкается в себе, Урсуле казалось забавным.
Присутствием Скребенского в их доме Урсула гордилась. Его ленивое невозмутимое безразличие, раздражая, тем не менее словно завораживало ее. Она понимала, что так проявляется непринужденность в соединении с его огромной молодой энергией. И все же это ее в глубокой степени раздражало.
И все же лениво мерцающее присутствие его в доме в то же время вызывало у нее чувство гордости – он был так внимателен, так неизменно любезен с ней и с матерью. Ощущать его, чуткого, рядом в комнате было восхитительно. Урсула обогащалась, чувствуя его влечение, устремленное к ней. Любезность, покладистость – это все было, возможно, для матери, но мерцающее сияние своей плоти он приберегал для нее. Она была его хранительницей.
И ей требовалось продемонстрировать каким-то образом свою силу.
– Я хотела показать вам свою резьбу по дереву, – сказала она однажды.
– Ну, по мне, так она того не стоит, – возразил отец.
– Вам интересно посмотреть? – спросила она, сделав движение в сторону двери.
И он поднялся с кресла, хотя лицо его выражало нечто сходное с мнением отца.
– Она в сарае, – сказала Урсула.
И он вышел вслед за ней, хотел он смотреть или же не хотел.
В сарае они предались игре в поцелуи, на этот раз всерьез. Игра была восхитительной, увлекающей. Она обратила к нему лицо, лицо ее смеялось, и в смехе этом был вызов. И он сразу же принял ее вызов. Опутав руку ее волосами, он ласково, постепенно притянул ее к себе, приближая ее лицо; лицо зашлось в самозабвенном смехе, и его глаза зажглись ответным огнем, зажглись радостью этой игры. Он поцеловал ее, утверждая свою власть над ней, и она ответила ему поцелуем, в который вложила всю свою осознанную радость, которую он в ней вызывал. Игра их была опасна, безрассудна и опрометчива, но, зная это, они продолжали играть – не с любовью, но со страстью. Играя, она словно бросала вызов всему миру – она будет целовать его, потому что так ей хочется. И с похожей на цинизм бесшабашностью, отбросив всё, чему, казалось бы, он повиновался, он отвечал на ее вызов.
Она была поистине прекрасна тогда, открытая ему, сияющая, трепещущая, такая беззащитная и так греховно, так трогательно желающая рискнуть. Ее желание пробуждало в нем род безумия. Как трепещущий цветок, широко раскрытый яркому солнцу, она искушала его, бросая ему вызов, и он принимал этот вызов, в глубине души утверждаясь в чем-то. Но под маской веселости в трогательной безрассудности ее таились готовые пролиться слезы. И эти слезы почти сводили его с ума, заставляя изнемогать от желания и муки, единственным утолением которых было телесное обладание.
И вот такие, дрожащие, испуганные, они вернулись в кухню к ее родителям, где опять нацепили личины. Но в душах у обоих пробудилась жажда, утолить которую они были не в силах. Эта жажда обостряла и будоражила все их чувства, становившиеся ярче и выразительнее. Но подспудно во всем этом таилось острое чувство временности, мимолетности того, что с ними происходило. Для обоих это являлось великолепным утверждением себя; он утверждал себя в ее глазах, чувствуя себя бесконечно и неотразимо мужественным; она же утверждалась в его глазах и перед ним, ощущая бесконечную свою желанность, а значит, и силу. И что же, в конечном счете, могла породить такая страсть, если не чувство предельной самоценности обоих – его и ее, в противовес всему остальному миру? Там, где все конечно и печально, душа человеческая в предельной самоценности своей взыскует бесконечности.
И тем не менее, так это началось, так зародилась эта страсть, которой суждено было развиться, – страсть Урсулы познать пределы своей личности, ограниченной и обрисованной противоположностью его личности. Она училась познавать и определять себя по контрасту с ним, лишь в противопоставлении с мужской его сущностью она могла достигать предельного самовыражения, самовыражения женской своей сущности – о, предельно женской – и торжествующей на краткий миг в абсолютном утверждении себя в противоборстве с мужчиной и в противопоставлении ему.
На следующий день, когда он крадучись зашел за ней, она отправилась с ним в церковь. Ее отец мало-помалу ополчился на него, мать же становилась все сердитее и суровее с ней. Но гнева своего родители не проявляли, будучи от природы людьми терпимыми.
Они вместе, Урсула и Скребенский, дошли до церкви и поспешили укрыться в ней. Внутри было сумрачно, солнечный полуденный свет не достигал сюда, но каменные своды словно излучали мягкий свет, и свет этот был приятен. Витражи горели рубином и кобальтом, служа как бы волшебной завесой потаенным сводам.
– Какое отличное место для rendez-vous! – шепнул он озираясь.
Она тоже оглядела знакомую до мелочей церквь. От сумрака и тишины вокруг холодело сердце. Но глаза Урсулы горели вызовом. Здесь, именно здесь она утвердит свою неукротимую женскую сущность, здесь, и никак иначе. Здесь раскроет она пламенеющий цветок своей женственности, в этом сумраке, напоенном страстью более, чем самый яркий свет.
Секунду помедлив в отдалении друг от друга, они упрямо устремились к долгожданному соединению. Он обхватил ее руками, она приникла к нему всем телом и, прижимая ладони к его плечам и спине, словно погрузилась в познание чего-то сквозь него и за пределами его молодого упругого тела. А тело его было таким красивым, твердым и в то же время таким бесконечно податливым и послушным ее воле. Она протянула ему губы и стала пить его поцелуй, самозабвенный и полный, становившийся все полнее и полнее.
И это было хорошо, очень, очень хорошо. Она словно полнилась этим поцелуем, насыщаясь им, как ярким и сияющим солнечным теплом. И внутри у нее все загоралось блеском, солнечный свет, этот восхитительный напиток, достигал глубин ее сердца.
Оторвавшись, она взглянула на него – сияющая, бесконечно и совершенно прекрасная, полная радости и сияния, как освещенное солнцем облако.
Но ему вид этого сияния и довольства был горек. Она смеялась над ним, слепая к его чувствам, до краев полная собственным блаженством и уверенная, что и он чувствует то же самое. Сияя, как ангельское видение, она вышла с ним из церкви, ступая так, словно ноги ее были солнечные лучи, а шла она по ковру из цветов.
Он шел рядом, и душа его была напряженно сжата, в то время как тело ощущало неудовлетворенность. Неужели могла она с такой легкостью восторжествовать над ним? Ибо в этот момент никакого блаженного самодовольства он не чувствовал, а чувствовал лишь боль и смутный гнев.
Была середина лета, и уже кончался сенокос. К субботе сено будет убрано, и в субботу же Скребенскому предстоял отъезд. Оставаться дольше он не мог.
Решив уезжать, он стал с ней особенно нежен и целовал ее особенно ласково, крепко, проникновенно, с мягкой настойчивостью, опьянявшей обоих.
В пятницу перед самым отъездом он встретил ее у школы и пригласил выпить с ним чаю в городе. А потом на автомобиле отвез ее домой.
Поездка на автомобиле явилась для нее огромным и восхитительным приключением. Скребенский и сам почувствовал гордость, что смог доставить ей это заключительное удовольствие. Он видел, как горели глаза Урсулы от романтичности этого путешествия. Она вскидывала голову и потряхивала волосами, как жеребенок, необузданный в своем веселье.
На углу автомобиль накренило на резком повороте, и Урсула, покачнувшись, прислонилась к Скребенскому. Прикосновение заставило ее ощутить его близкое присутствие – в стремительном и властном порыве она нащупала его руку и сжала ее в своих, тесно, слитно, как в детстве.
Ветер дул в лицо Урсуле, мягко и сильно шлепая по щекам грязью из-под колес, и зелень травы вокруг была темной, испещренная тут и там серебристыми стогами свежескошенного сена, а вокруг – с купы деревьев под серебряным сверканием небес.
Ее рука крепче сжала его руку в новом свежем порыве пробудившегося беспокойного чувства. Некоторое время они молчали, лишь сидели, тесно сжав руки друг друга, отвернув просветленные лица.
И то и дело движение автомобиля, бросая ее к нему, заставляло ее прислоняться. И оба они ждали, когда это произойдет. И, однако, они хранили безмолвие, немо устремляя взгляд в окошко автомобиля.
Она разглядывала проносившиеся мимо картины знакомого пейзажа. Но теперь это уже не был знакомый пейзаж – волшебным образом он изменился, превратившись в некую чудесную сказочную страну. Вот ориентир – рощица на ее зеленом холме. Какой странно новой выглядит она в этот дождливый летний вечер, далекая в далекой волшебной стране. Из-за деревьев вспархивают грачи.
Ах, если б только могла она вместе со Скребенским, спешившись, затеряться в этой зачарованной стране, еще не ведомой, не обитаемой никем! Тогда чары коснулись бы и их, позволив отбросить надоевшую обыденную сущность. Побродить бы здесь, погулять на склоне под серебристой изменчивостью неба – там, где, вспархивая, тают, исчезая, как черные градины, тучи грачей! Пройтись бы между влажных рядов скошенной травы, ароматной, как летние сумерки, углубиться бы в рощу, где в зябкой вечерней свежести так благоухает жимолость и с каждой ветви, стоит лишь задеть ее, сыплются дождевые капли, так приятно холодящие лицо!
Но она мчится в автомобиле рядом с ним, так близко, и ветер бьет ей в жадно запрокинутое лицо, сдувает назад волосы. Повернувшись, он окинул ее взглядом, вгляделся в ее лицо, чистое и четкое, словно выточенное резцом ветра, сдувшего с лица волосы, он видел ее черты, ее красивой формы нос, приподнятый вверх в жадном порыве.
Для него было настоящей мукой видеть ее, четкую, быструю, так стремительно и девственно устремленную вперед. Ему хотелось убить свою плоть, бросить к ее ногам этот ненавистный и тягостный каркас. Желание обратить на себя свою боль, нанести себе вред, покончить с собой было не меньшей мукой.
Внезапно она взглянула на него, сгорбившегося вблизи нее со страдальческой, как ей показалось, складкой на лбу. И, увидев ее сияющие глаза и сверкающее радостью лицо, он моментально переменил выражение – былая смешливая бесшабашность опять засветилась в обращенном на нее взгляде. В полнейшем восторге она сжала его руку, и он повиновался. А потом она вдруг наклонилась и поцеловала его руку – склонив голову, поднесла его руку к своим губам, уделяя ему от своей щедрости. Кровь закипела в нем. Но он остался неподвижен, не сделав ни малейшего движения ей навстречу.
Она вздрогнула, встрепенулась. Они свернули в Коссетей. Скребенский скоро покинет ее. Но произошедшее было так волшебно, так полнило искрящимся вином ее чашу, что глаза Урсулы не могли сдержать сияния.
Постучав, он дал указания шоферу. Возле тисовой рощи пути их расходились. Подав ему руку, она попрощалась с ним, наивно и бегло, как школьница. И постояв, проводила его взглядом, по-прежнему сияя. То, что он уехал, для нее не имело значения, настолько полна была она собственным сиянием восторга. Отъезд Скребенского мерк в этом сиянии, источником которого был он, Скребенский. И в полнившем все ее существо свете разве могла она скучать по нему?
И оставшись одна в своей комнате, она вскинула руки в припадке чистейшего и мучительного восторга. Вот оно, настоящее преображение, выход из телесной оболочки! Ей хотелось броситься и затеряться в потаенном небесном сиянии. Небо было здесь, близко, вот-вот она коснется его!
Но уже на следующий день она поняла, что он уехал. Сияние частично померкло, но в памяти ее оно сияло так же сильно. Слишком живым было воспоминание. Но все же оно отдалялось, оставляя после себя печальный отзвук. И в душу все глубже заползало неутолимое желание, окружая ее новой броней сдержанности.
Она шарахалась от вопросов и прикосновений. Сохраняя гордость, она чувствовала себя иной и по-иному ранимой. О, пусть только никто не трогает ее!
Ей было приятнее одиночество и одинокие прогулки. Какое блаженство мчаться по дорожкам, не замечая ничего вокруг, но вбирая в себя окружающее! Какое блаженство оставаться наедине со всеми этими сокровищами!
Наступили каникулы, и она получила свободу. Почти весь день она проводила, носясь по округе или прячась в укромных местах в саду, валяясь в гамаке в кустарнике, там, куда все ближе и ближе подлетали к ней любопытные птахи. А в ненастную погоду она устремлялась в Марш и пряталась там с книгой на сеновале.
И все время она не переставала грезить о нем, иногда очень отчетливо, а иногда, в самые счастливые минуты, с туманной и смутной неопределенностью. Он был теплой краской ее грез, их горячим сердцебиением.
В менее счастливые минуты, когда она бывала расстроена, в плохом настроении, она вспоминала его внешность, одежду, разглядывала форменные пуговицы, которые он ей подарил. Или пыталась вообразить себе его жизнь в казармах. Или же мысленно рисовала себя такой, какой представала его глазам.
День его рождения был в августе, и она постаралась испечь ему пирог. Другой подарок, как она подозревала, был бы неуместен, в дурном вкусе.
Переписка их была краткой, в основном состоявшей из обмена открытками, не слишком частого. Однако пирог полагалось сопроводить письмом.
«Дорогой Антон! Солнце, как я думаю, выглянуло в честь Вашего рождения.
Пирог я испекла сама и вместе с ним шлю Вам пожелание многих и счастливых лет. Если пирог не удался – не ешьте. Мама надеется, что если Вам случится быть рядом, Вы заглянете к нам повидаться.
Остаюсь, искренне и дружески
Урсула Брэнгуэн».
Писать письмо, даже и ему, ей было крайне утомительно. Все эти слова на бумаге, в конце концов, не имели никакого отношения ни к ней, ни к нему.
Погода наладилась, и в полях с самого рассвета и до заката тарахтела жнейка. От Скребенского пришли вести – он тоже теперь был в деревне, служил в Сейлсбери-Плейн. Числился он в пехотных частях в чине младшего лейтенанта. Вскоре ему были обещаны несколько дней увольнительной, и он собирался приехать в Марш. На свободу.
Фред Брэнгуэн женился на школьной учительнице из Илкестона, и свадьба должна была состояться, как только кончится жатва.
К концу ее погода стояла прекрасная, дни были как на подбор – очень теплые, осенние, золотисто-синие дни. Урсуле казалось, что мир вокруг обернулся прекрасным букетом луговых цветов – чистейшим синим цветом цикория и желтым – шафрана. Небо было безоблачно-синим, ясным и нежным, а падавшие на дорожку желтые листья словно выбились из букета – они шуршали под ногами, и звук этот, как музыка, доставлял ей острую, с трудом переносимую радость. Осенние запахи совсем по-летнему сводили ее с ума. Лилово-красных пуговичек мелких хризантем она даже избегала, шарахаясь от них, как испуганная дриада, а ярко-желтые хризантемы пахли так сильно и пьяняще, что, ступая по их ковру, ноги, казалось, сами пускались в какой-то бешеный танец.
Потом появлялся дядя Том всегда с одним и тем же выражением: невозмутимо циничного Вакха на картинке. Он был устроителем праздничного ужина в честь свадьбы и окончания страды вместе взятых; возле дома сооружался шатер, приглашались музыканты для танцев, и готовился роскошный пир.
Фред отстранялся от всего этого, но Том хотел, чтобы все было честь по чести. Надо было это и для Лоры, невесты – девушки красивой и умной, ей тоже полагалось все самое лучшее. Праздник должен был угодить ее просвещенному вкусу. Ведь она окончила Педагогическое училище в Сейлсбери, знала народные песни и умела танцевать «моррис».
И под руководством Тома Брэнгуэна приготовления развернулись не на шутку. Сделали навес, заготовили хворост для двух огромных костров. Наняли музыкантов, накупили все нужное для пиршества.
Скребенский должен был прибыть утром. Урсула облачилась в новое белое платье из мягкого крепа, надела белую шляпу. Ей нравилось одеваться в белое. Оттененная ее черными волосами и золотисто-смуглой кожей, белая одежда делала ее южанкой, придавая ей вид чуть ли не заморский – какой-то креолки из тропиков. Лица она до сих пор не подкрашивала.
Она с трепетом готовилась идти в церковь. Ей предстояло быть подружкой невесты. Время перевалило за полдень, а Скребенский еще не приехал. Венчание было назначено на два часа дня.
Когда все вернулись из церкви, Скребенский был уже в доме, в гостиной Марша. Из окна он увидел шагавшего по садовой дорожке Тома Брэнгуэна в нарядной одежде шафера: элегантнейшей визитке и белых гетрах, на руку его опиралась Урсула. Том Брэнгуэн был очень красив: темноглазый, по-женски румяный, с аккуратно подстриженными черными усами. Но, несмотря на красоту, был в его облике какой-то оттенок грубости, двусмысленности: его ноздри странно, по-звериному, раздувались, а хорошо вылепленная голова беспокоила странной обнаженностью – залысины надо лбом подчеркивали ее чрезмерную мягкую округлость.
Скребенский сначала увидел фигуру мужчины и лишь потом женскую. Урсула выглядела великолепно, оживленная странным безмолвным и рассеянным оживлением, в какое ее всегда ввергало близкое присутствие дяди Тома, вызывавшего у нее легкое замешательство.
Но все изменилось, когда взгляд ее упал на Скребенского. Она различила неизменную изящную гибкость его фигуры, фигуры юноши, непостижимого, как ее судьба. Он был недоступен ей, недоступна эта свобода манер, этот вид, слегка вызывающий, яркий, но делавший его таким мужественным и таким чужим. Однако лицо его оставалось невозмутимо, мягко и выразительно. Они обменялись рукопожатием, и голос ее, когда она поздоровалась с ним, был как у птички, пробудившейся с рассветом.
– Ну, разве не прелесть такая свадьба! – воскликнула она.
И он заметил конфетти, застрявшие в темных ее волосах.
И вновь он почувствовал замешательство – его одолела растерянность от сознания неопределенности и смутной незаконченности А он так хотел выглядеть твердым, мужественным, ярким. И он последовал за ней.
После легкого чая гости разбрелись Настоящий праздник должен был состояться вечером. Пройдя через гумно, Урсула и Скребенский вышли в поле, а оттуда направились к берегу канала.
Скирды хлеба, мимо которых они проходили, казались огромными и золотистыми, вереница белых гусей прошествовала, гогоча хвастливо и возмущенно. Урсула казалась легкой, как шарик их пуха. Скребенский маячил сбоку от нее, туманный и смутный, словно прежний его облик расползся, обнаружив иную его суть, туманно-серую, проявлявшуюся все больше, как листок, распускающийся из набухшей почки. Они легко болтали ни о чем.
Голубые воды канала мягко струились между окрашенных осенью живых изгородей, стремясь в направлении невысокого зеленого холма. На левом берегу все полнилось темной суетой шахт, железной дороги и городка на возвышенности, увенчанной церковным шпилем. Белый и круглый циферблат часов на башне был отчетливо виден на вечереющем свету клонившегося к закату дня.