355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Герберт Лоуренс » Радуга в небе » Текст книги (страница 16)
Радуга в небе
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:51

Текст книги "Радуга в небе"


Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)

Глава VIII
Дитя

С самых первых дней младенец пробудил в молодом отце сильнейшее чувство, которое он и сам не понимал до конца, – так сильно оно было и из таких темных глубин произрастало. Когда он слышал плач ребенка, его охватывал ужас, настолько сильно откликалась эхом на этот плач бездонная глубь его души. Мог ли он подозревать в себе эту глубь, бездну – губительную, зловещую?

Он брал дитя на руки, укачивал его, ходил с ним взад-вперед, смущенный криком, который издавала его собственная плоть и кровь. Ведь это плакала его плоть и кровь! Его душа рвалась на этот голос, рвалась из бездонной глуби.

Иногда ночью ребенок кричал не умолкая, а час был поздний, и он был ‘во власти сна. И спросонья он тянул руку, чтоб заткнуть ребенку рот, чтоб прекратился этот крик. Но что-то удерживало руку: сама неистовость, нечеловеческая, нестерпимая неистовость этого крика останавливала его. Крик был безличный и вневременной, беспричинный, беспредметный. Но он сразу же отзывался на него, душа откликалась на безудержность, безумие этого крика. Крик наполнял душу ужасом, почти неистовством.

Он научился признавать это в себе, подавляя то ужасное, смутное, что было источником его живого естества. Он был не тем, кем считал себя раньше. Но он был тем, кем он был, – неизвестным, сильным, темным.

Он привык к ребенку, научился поднимать маленькое тельце, держать его на руках. У ребенка была такая прекрасная круглая головка – головка эта его трогала до слез. Он готов был драться до последней капли крови, чтобы ни единый волос не упал с этой хрупкой, прекрасной, круглой головки.

Он изучил маленькие ручки и ножки, странные невидящие золотисто-карие глаза, ротик, который открывался лишь для крика, или сосания, или для удивительной беззубой улыбки. Он улавливал смысл в беспорядочных взмахах ножек, которые поначалу вызывали в нем отвращение. Они так брыкались, эти маленькие мягкие ножки.

Однажды вечером, увидев кроху, барахтающуюся на коленях у матери, он почувствовал тошнотворный головокружительный страх – таким беспомощным и уязвимым казалось это обнаженное тельце, таким чуждым миру твердых и разновеликих поверхностей, окружавших его и со всех сторон грозивших его беззащитности. Ребенок был вполне весел, но разве в этом ужасном его крике не отражался безотчетный и слепой ужас перед уязвимостью этой обнаженности, ужас перед тем, что им вертят как хотят, а он не может ничего сделать? Он не мог слышать крика ребенка. Все в нем от этих звуков напрягалось и дрожало, он готов был ополчиться тогда против целого мира.

И он ждал, когда пройдет ужас первых дней, предвидя грядущие радости. Он разглядывал хорошенькие ушки ребенка – нежную прохладу ушной раковины, темный завиток волос, прилипший к бронзовому золотившемуся пушку его кожи. Он ждал, когда ребенок этот станет полностью его, научится внимать ему и отвечать.

Дитя это было существом отдельным, но это было его родное дитя. И собственные его плоть и кровь отзывались при виде его. С громким раскатистым смехом он прижимал младенца к груди. И ребенок узнавал его.

Когда эти недавно открывшиеся миру новорожденные глазенки останавливали на нем свой взгляд, ему хотелось, чтобы они заметили его, узнали. Тогда бытие его было бы оправданно. И когда ребенок его узнавал и детское личико искажалось странной гримасой смеха, он подхватывал его на руки и смеялся раскатисто, торжествующе.

Не сразу золотисто-карие глаза ребенка стали таращиться и загораться, когда к ним приближалось румяно-смуглое лицо отца. Ребенок лучше узнавал мать. Та была ему нужнее. Но наибольшую и острейшую радость вызывал в нем отец.

Ребенок окреп, и движения его стали свободнее, сильнее, он начал издавать членораздельные звуки, похожие на слова. Дитя превратилось в девочку. Оно уже знало сильные отцовские руки, наслаждалось крепким его объятием, смеялось и курлыкало, когда отец играл с ним.

А сердце его переполняло горячее и страстное чувство к ребенку. Девочке было чуть больше года, когда на свет появился второй ребенок. И тогда он взял Урсулу целиком на свое попечение. Она стала для него его первенцем, главнейшей в мире девочкой, избранницей его сердца.

У второго ребенка были синие глаза и светлая кожа. «В Брэнгуэнов пошла», – говорили окружающие. Потому что волосы у нее были светлыми. Но стоило вспомнить непокорную светлую гриву волос маленькой Анны, это золотистое, как елочная канитель, руно. Новорожденную они назвали Гудрун.

На этот раз Анна держалась молодцом и не так волновалась. Ее не огорчало, что опять родилась девочка. С нее достаточно было, что у нее вдоволь молока и она может кормить. О, какое блаженство было чувствовать, как юная жизнь питается соками ее тела! А потом, когда дитя немного подросло, каким блаженством было ощущать его крохотные ручки на своей груди, ощущать, как они сжимают ее, слепо, но увлеченно тычась в нее в слепом инстинктивном и жизненно важном знании, ощущать, как мирно замирает тельце, достигнув желаемого, как сосет ротик, глотает горло, как струится из нее жизнь, строя новую жизнь; она готова была зарыдать от радости, получив в награду эту новую жизнь, а крохотные ручки со страстью цеплялись за ее грудь, чтобы удержать сосок. Анне этого было довольно. Она с головой погрузилась в восторг материнства.

Поэтому и вышло, что отец смог завладеть старшим, уже отнятым от груди ребенком – взгляд золотисто-карих выразительных глаз маленькой Урсулы предназначен был ему, только и ждущему за спиной матери, когда настанет в нем нужда и придет его черед. Мать чувствовала уколы ревности. Но с тем большей страстью отдавалась любви к новорожденной. Это был ее ребенок целиком и полностью, и нуждался он в ней, и только в ней.

Так Урсула стала любимицей отца, его цветочком, маленьким солнцем его жизни. С ней он проявлял терпение и был изобретателен. Он обучал ее всяким забавным штукам, в полной мере занимая и развлекая ее. Она откликалась на это звонким детским смехом и радостными криками.

Теперь, когда в доме было двое детей, к ним ходила прислуга. Анна же только нянчила детей. Последнее не отнимало всего ее времени, но с появлением детей она стала пренебрегать любой домашней работой, помимо ухода за детьми.

Встав на ноги, Урсула превратилась в ребенка сосредоточенно-деятельного, всегда умевшего себя занять и не требовавшего особого внимания взрослых. Вечерами около шести Анна часто отправлялась с ней к перелазу через изгородь и, подняв Урсулу, пускала ее по луговой тропинке со словами: «Иди, встречай папу!» Тогда, поднимаясь в гору, Брэнгуэн видел, как на гребне горы появлялась крохотная фигурка, она семенила ножками, чуть покачиваясь от ветра, – маленькая темноголовая крошка. Завидев его, девочка убыстряла шажки и, азартно махая руками – вверх-вниз, как крылья у мельницы, – устремлялась к нему под гору, прямо по крутизне. Вздрогнув всем сердцем, он со всех ног бросался к ней, чтобы успеть подхватить ее, пока она не упала. Она бежала к нему нетерпеливо, на неустойчивых ножках, смешно взмахивая руками. И она была рада, когда руки его подхватывали ее. Однажды, вот так устремляясь к нему, она упала; он увидел, как тельце ее нырнуло вниз, когда она уже протянула к нему руки. Он поднял ее и увидел, что она в кровь разбила себе губу. Ему больно было вспоминать это, больно до слез, даже когда он стал стариком, а она отдалилась от него. Как же он любил маленькую Урсулу! Любовь к ней жгла его сердце, а ведь он был молод и не так давно женат.

Когда она стала постарше, можно было видеть, как она, пыхтя, перебирается через изгородь, лезет по перекладинкам в своем красном передничке, балансирует, с трудом сохраняя равновесие, потом перекувыркивается, поднимается и стремглав бежит к нему. Иногда ей нравилось ехать на его плече, иногда она предпочитала идти с ним за руку, иногда, на секунду обхватив его ноги, она устремлялась дальше, прочь от него, а он кричал ей вслед, звал ее, а с ней и малышку. Он был все еще долговязым, худым и не очень оформившимся двадцатидвухлетним парнем. Он сам сделал ей колыбельку, стульчик, табуретку, высокое креслице. Он подсаживал ее к столу и вырезал ей куклу из деревянной ножки старого стола, а она глядела, как появляется кукла, и повторяла:

– Сделай ей глазки, папа, сделай ей глазки! И он ножиком вырезал ей глазки.

Она очень любила наряжаться, любила украшения, и он цеплял ей за ухо нитку с прикрепленной к ней синей бусинкой – наподобие серьги. Серьги были у нее разные – с красными бусинками, и золотыми, и с маленькими жемчужинками. Когда, придя однажды вечером, он заметил, что она ходит с видом смущенно-гордым, он спросил:

– Ты что, лучшие сережки надела – золотые с жемчужинками?

– Да.

– Наверное, ты была на приеме у королевы?

– Да. Была.

– Ах, вот как! И что же она тебе сказала?

– Сказала… сказала: «Не испачкай свое миленькое белое платьице!» – вот что она сказала!

Он отдавал ей лучшие куски со своей тарелки, кладя ей их прямо в ее розовый влажный ротик Он делал птичек из джема ей на бутерброд: она поедала их с жадным энтузиазмом.

Потом, вымыв чайную посуду, прислуга уходила, оставляя семейство в своем кругу. Обычно Брэнгуэн помогал тогда купать детей. Усадив дочку на колени и расстегивая на ней платьице, он вел с ней долгие беседы. Иногда беседы эти касались серьезных вещей и содержали нравоучения. Она вдруг могла перестать слушать, отвлекшись на закатившуюся в угол стекляшку. Она соскальзывала с его колен и не торопилась вернуться.

– Иди сюда, – подождав, звал ее он.

Но она была занята и не обращала на него внимания.

– Ты слышишь меня, мисс?

Она оборачивалась с легким самозабвенным смехом. Он кидался к ней, вскидывал ее на руки.

– Кто это не приходит, когда ее зовут? Что это за негодница? – приговаривал он, тиская ее сильными руками, щекоча ее. И она смеялась, смеялась от души. Она любила его и уважала его силу и решительность. Он казался ей всемогущим, столпом мощи, простиравшейся далеко за пределы ее зрения.

Уложив детей, они с Анной нередко заводили беседы – беспорядочные, обо всем сразу. Они сидели расслабленные, отдыхая. Читал он мало. Но все, что его тянуло прочесть, оставалось с ним, превращаясь для него в живую реальность, правду, еще одну картинку из окна. В отличие от него, Анна читала невнимательно, пролистывая страницы, следя лишь за ходом сюжета. Удовлетворив свое любопытство, она охладевала к книге.

Поэтому они часто сидели вдвоем, просто болтая о всякой всячине. То, что их связывало, обсуждать они не могли, и слова их были случайными, как камешки, падали они в бездну обоюдного безмолвия. Они болтали или судачили. Шить она не любила.

У нее была милая привычка сидеть, размышляя, задумчиво и безмятежно, словно озаренная каким-то внутренним светом. А потом она вдруг со смехом поворачивалась к нему, чтобы рассказать забавную историю, приключившуюся с ней днем. Он тоже смеялся вместе с, ней, они перекидывались словами, а потом снова между ними повисало безмолвие – исконное и животрепещущее.

Не очень выносливая, она была полна жизни и ее красок. Ее не смущало сидеть без дела, просто сидеть в странной ленивой позе, с беспечностью почти царственной – такая невозмутимая, такая уверенная в себе. Связь их не поддавалась словесному определению, но была очень осязаемой, сильной. Всех прочих связь эта отстраняла, заставляя держаться на расстоянии.

Лицо его за все время их знакомства не изменилось, только чуть обострились черты. Оно было румяным, непонятно-рассеянным; не слишком участливое, оно было озарено каким-то напряженным внутренним светом. Иной раз, когда взгляды их встречались, в глазах его загорались желтые искорки, и сознание ее погружалось в оцепенение, а он начинал негромко посмеиваться странным нервным смешком, и смех играл в его глазах. Ее глаза становились томными, потом закрывались, словно под гипнозом. И они опять погружались в многозначительную темную тишину. Как молодой черный кот, он был настороже, невидимый, незаметный, но ощутимый – присутствие его постепенно и украдкой захватывало ее. На него откликалась не она сама, что-то в ней откликалось на его зов, отвечало слабо, еле заметно, неслось к нему из темной глуби ее подсознания.

И они соединялись в темноте, страстной, нервной темноте, вечно таившейся за обыденностью дня и никогда не показывающейся на свет. На свету он словно спал, безотчетно не принимая света. Лишь она знала его в минуты, когда тьма преображала его, раскрепощала, когда становились зоркими эти золотисто-карие глаза; лишь она знала его целеустремленную решительность, его темные желания. И попадая под его чары, она отвечала на резкий, отчетливый его призыв, душа ее мягко срывалась с места, тьма оживала, нервная, игольчато ощетинивалась неведомой, сокрушительной вкрадчивостью.

К этому времени они уже знали друг друга, знали, что она – это день и дневной свет, он же – сумрак, притаившийся, но оживающий в сокрушительной и властной чувственности ночи.

Она научилась не пугаться его и не ненавидеть, но полниться им, покоряться этой черной и чувственной мощи, невидимой при свете дня. И странное, как в трансе, закатывание глаз, обозначавшее ее уход от повседневности, замирание в ней сознания стало ей привычным в минуты, когда что-то грозило ее жизни, простой и осознанной.

Так и текла их жизнь – раздельно на дневном свету, в супружеском единении, когда сгущалась ночь Он помогал ее власти над днем, делая эту власть непререкаемой и неоспоримой. Во тьме же она принадлежала ему, его тесной вкрадчивой и гипнотической близости.

Все его дневные дела, вся его жизнь на виду была как бы сном наяву. Она же желала освобождения, желала принадлежать только дню. И он спешил отгородиться от дня, загружая его работой. Выпив чаю, он отправлялся к себе в сарай к своим плотничьим работам или резьбе по дереву. Он чинил облупившуюся и поломанную церковную кафедру, возвращая ей первоначальную форму.

Но он любил, когда при этом рядом с ним, у его ног играл ребенок. Это был лучик света, принадлежавший ему и освещавший его тьму. Он оставлял дверь сарая едва приоткрытой. И когда шестым чувством он угадывал приближение другого человека, он знал, что это она, и был доволен и покоен. Когда он был с ней вдвоем, ему не надо было замечать ее, говорить с ней. Он желал лишь безотчетно, без мыслей, пребывания с ней вдвоем, мерцающего огонька ее присутствия вблизи.

Он работал в молчании. Ребенок толкал дверь сарая и видел, что он работает при свете лампы, засучив рукава.

Одежда вольно и беззаботно облегала его, как тога. Внутри же нее тело было собранно и сосредоточенно, полное гибкой мощи, независимой и замкнутой в себе. Со дней ее детства, когда она была совсем крохой, помнила Урсула эти голые руки, помнила их нервную гибкость над верстаком, помнила эти легкие, неприметные, мелкие движения за стеной молчания.

Секунду она медлила в дверях – ждала, чтобы он заметил ее. Он оборачивался, черные дуги бровей слегка поднимались.

– Привет, щебетунья.

И он закрывал за ней дверь. А ребенок был счастлив в этом сарае, пахнувшем душистым деревом, оглашаемом звуками рубанка, или молотка, или же пилы, но неизменно полнившемся молчанием работавшего в нем» человека. Она играла увлеченно и сосредоточенно среди стружки и кусков древесины. Отца она не трогала – ноги и стопы его были рядом, но она не приближалась к ним.

Она любила догонять его, когда он вечером шел в церковь. Если ему предстояло быть в церкви одному, он переносил ее через ограду и брал с собой.

Она так радовалась, когда церковная дверь за ними закрывалась и они вдвоем становились хозяевами этого огромного, тусклого и гулкого пространства. Она наблюдала, как он зажигает свечи на органе, и ждала, когда польются мелодии, потом она спешила все обежать и исследовать, как большеглазый котенок, резвящийся в темноте. Над полом сплетались веревки, свисавшие с колоколов звонницы, и Урсула всегда тянулась к этим красно-белым или сине-белым веревочным петлям, но они были слишком высоко.

Иногда за ней являлась мать. Ребенка тогда охватывало негодование. Девочку до глубины души возмущала безосновательная и непререкаемая властность матери. Ей хотелось утвердиться как самостоятельная личность.

Однако случалось, и отец неожиданно и жестоко поражал ее. Он позволял ей играть в церкви, и она рыскала, копошилась среди церковных скамеечек и сборников псалмов под вздохи органа, как пчела в чашечке цветка. Так продолжалось несколько недель. После чего женщина, прибиравшая в церкви, не выдержала и имела наглость в один прекрасный день напуститься на Брэнгуэна, яростно, словно гарпия. Под таким напором он сник, но ему хотелось сломать этой ведьме шею.

Вместо этого он принес свое раздражение домой и обратил его на Урсулу.

– Ну что за бесконечные обезьяньи проказы, неужели ты не можешь быть в церкви без того, чтобы перевернуть все вверх дном?

Голос его был вкрадчивым и в то же время суровым, безразличным. Ребенок съежился, по-детски удрученный и страшно испуганный. Что это, что такого ужасного она сделала?

Мать повернулась, спокойная и с самообладанием, почти царственным, спросила:

– Так что же она сделала?

– Что сделала? Да то, что больше в церковь она не пойдет, чтобы там сорить и все разорять!

– Что же она разорила? Этого он не знал.

– Да миссис Уилкинсон только что набросилась на меня с целым списком того, что она наделала!

Урсула прямо сникла от этого сердитого и пренебрежительного «она».

– Так пришли миссис Уилкинсон с ее списком сюда, ко мне, – сказала Анна. – Я должна услышать все собственными ушами. А возмутило тебя, – продолжала она, – вовсе не то, что ребенок напроказил, а то, как старуха говорила с тобой. Но поставить ее на место, когда она распоясалась, тебе смелости не хватает, вот ты и приходишь домой злой как черт.

Он молчал. Урсула знала, что он не прав. По законам внешнего, главного мира. Он был не прав. Холодным разумом ребенок уже успел познать безличие этого мира. И в нем, как он понимал, правда была на стороне матери. Но сердцем Урсула упорно тянулась к отцу и желала, чтобы прав оказался он, прав по законам темного и чувственного своего мира. Но он был зол и ходил мрачнее тучи, опять погрузившись в зверское свое безмолвие.

Девочка бегала повсюду, полная жизни, проказливая, но тихая, сосредоточенная. Многого она не замечала, не замечала перемен, подспудных и постепенных изменений. То в траве она находила маргаритки, в другой раз землю густо застилали белые лепестки, осыпавшиеся с яблонь, и она с восторгом бегала по этому восхитительному ковру. А потом птицы начинали клевать вишни на деревьях, и отец срывал вишни, бросая их на землю. А луга наполнялись сеном.

Она не помнила прошлого, не думала о будущем, каждый день был полон новых вещей, но вещей внешних. Она всегда оставалась самой собой, внешний же мир был полон случайностей. Даже мать виделась ей случайностью – чем-то, что случайно задержалось.

Постоянное место в детском сознании сохранял один отец. Когда он возвращался, ей смутно помнился его уход, когда уходил – она припоминала, что следует ждать его возвращения. В отличие от этого, мать, возвращавшаяся после ухода, обладала лишь сиюминутным присутствием, никак не связанным с прошлым уходом.

Возвращение отца, уход отца – только эти события оставались в памяти ребенка. Когда он приходил, в душе ее что-то пробуждалось, просыпались какие-то непонятные желания. Она всегда знала, когда он не в духе, раздражен или устал, тогда ей было не по себе и она не могла найти себе места.

Когда отец был дома, ребенок был доволен, ему было тепло, как на солнечном припеке. Он уходил, и девочка становилась рассеянной, забывчивой. Он бранил ее, и она нередко больше жалела его, чем себя. Он был ее опорой, ею, более сильной ею.

Урсуле было три года, когда у нее появилась еще одна сестричка. С тех пор сестры много времени проводили вместе. Гудрун была тихим ребенком, способным часами играть в одиночестве, погруженная в свои фантазии. Она была русоголовой и белокожей, странно уравновешенная, почти безучастная. Но воля ее была неукротимой – решив, она уже не отступала. С самого начала она признала главенство Урсулы, которая верховодила. Но и она была натурой своеобразной и жила в собственном мире, поэтому наблюдать их вместе было любопытно и немного странно. Они были похожи на двух зверьков, которые могут играть вместе, на самом деле не обращая друг на друга внимания. Гудрун была любимицей матери, если не считать маленькую, потому что в маленьких Анна всегда души не чаяла.

Груз ответственности за стольких зависящих от него людей тяжело давил на юношу. У него была его работа, которую лишь усилием воли он заставлял себя выполнять; он сохранил и свою бесплодную страсть к церкви, он был отцом троих детей. А помимо прочего, здоровье его оставляло желать лучшего. Поэтому он ходил изможденный и вечно раздраженный, чем немало докучал домашним. Ему советовали тогда заняться резьбой или пойти в церковь.

Между ним и маленькой Урсулой возникла странная связь. Они чувствовали друг друга. Он знал, что ребенок всегда на его стороне. Но внутренне он не очень это ценил. Она всегда за него. Он считал это само собой разумеющимся. И все же она являлась основой его жизни, всегда, даже когда, будучи совсем крошкой, она служила ее опорой и согласием.

Анна продолжала страстно отдаваться материнству – вечно занятая, часто обеспокоенная, но всегда сдерживающая свои материнские чувства. Она словно упивалась своей безудержной плодовитостью, освещавшей ее жизнь тропическим солнцем. Она была свежей и румяной, с глазами, полными густой и загадочной темноты, ее русые волосы свободно ниспадали на уши. Во всем ее облике чувствовалось довольство. Ни ответственность, ни сознание долга ее не тревожили. А жизнь внешняя, жизнь вне дома, строго говоря, для нее не существовала.

Вот почему, в двадцать шесть лет став отцом четверых детей, женатым на женщине, жившей своей укромной жизнью, как прекраснейший полевой цветок, он почувствовал, как груз ответственности пригибает его к земле, тяготит его! И тогда его дочка Урсула особенно потянулась к нему. Она старалась быть с ним даже когда детей стало четверо и он был раздражен, криклив и мучил всех в доме. Она страдала «от этих криков, но почему-то не считала его виновником. Ей хотелось, чтобы скандал прекратился и связь их возобновилась. Когда он ругался и был несносен, ребенок, как эхо, отзывался на каждый вопль несытой его души, слепо внимая ему. Ее сердце следовало за ним, как будто привязанное невидимой нитью, привязанное любовью, которой он не мог ее одарить. Ее сердце упорно следовали за ним, привязанное собственной своей любовью.

Но в ней жило смутное детское понимание своей недостаточности, малости, сокрушительное чувство своей малой для него значимости. Она бессильна, она ничего не может, а того, что может, ему мало. Она не способна стать важной частью его жизни. Понимание этого убивало ее с первых лет.

И все-таки она обращалась в его сторону, как трепещущая стрелка компаса. Вся ее жизнь направлялась чувствами к нему, была откликом на его существование. И она ополчалась против матери.

Отец был рассветом, к которому пробуждалась душа. Но для него она могла значить не больше, чем другие дети, чем Гудрун, Тереза и Кэтрин, и смешиваться в его сознании с цветами, насекомыми, игрушками, предметами, которые окружали ее и занимали, неотделимые от собственного ее существования. Но отец был ей несравнимо ближе. Объятия его рук, мощь и твердость его груди пробуждали ее, пробуждали почти болезненно, вырывая из временной неосознанности детства. Удивленно раскрыв невидящие глаза, она пробудилась, еще не научившись видеть. Пробудилась слишком рано. Слишком рано донесся до нее зов, еще младенцем на руках у отца, крепко прижимавшего ее к груди, услышало ее дремлющее сердце этот зов и пробудилось от биения его большого сердца, от объятий его рук к любви и воплощенности, неустанно устремляясь к ним, как устремляется к северу стрелка магнита. Отклик ее, смутный, неосознанный, пробивался к жизни.

Детей одевали просто, как принято было в деревне. В младенчестве Урсула топала в деревянных башмаках, синей куртке поверх толстого красного платьица и в красной шали, концы которой, скрещиваясь на груди, завязывались на спине. В таком виде она бежала с отцом в сад.

Дом просыпался рано. К шести отец уже копался на грядках, перед тем как в полдевятого отправиться на работу. Как правило, Урсула бежала в сад с ним, но необязательно рядом.

Однажды на Пасху она помогала ему сажать картофель. Помогала она ему впервые. Случай этот картинкой запечатлелся в ее памяти, став одним из самых ранних ее воспоминаний. Из дома они вышли и пошли на рассвете. Дул холодный ветер, и старые панталоны его были заправлены в сапоги, он был без сюртука и жилета, и сорочка с короткими рукавами трепетала на ветру, его румяное лицо застыло в напряжении и каком-то сонном оцепенении За работой он ничего не видел и не слышал. Долговязый, худой, выглядевший совсем юношей со своими черными усиками над полными губами и густой прядью, падавшей на лоб, он самозабвенно трудился в полном одиночестве на серой рассветной земле. Одиночество этой фигуры завораживало девочку.

Ветер студил холодом темно-зеленые луга. Урсула внимательно наблюдала, как всаживает он во вскопанную землю колышек-метку, а потом, протянув бечевку, втыкает метку с другой стороны и с шумом начинает орудовать лопатой, приближаясь к метке, делая лунки.

Потом, на секунду оставив лопату, он распрямил спину.

– Хочешь помочь мне? – спросил он.

Она подняла на него глаза из-под нахлобученного на нее шерстяного капора.

– Слушай, – сказал он. – Ты можешь посадить несколько картофелин, вот так, видишь, на таком вот расстоянии друг от друга…

И, наклонившись, быстро, уверенно начал всаживать в мягкие лунки пророщенный картофель – ростки торчали из застылой холодной земли, жалкие, одинокие.

Он вручил ей небольшую корзинку с картофелем, сам перейдя на другую сторону грядки. Она видела, как, наклоняясь, он стал двигаться в ее направлении. Она была взволнована с непривычки. Посадив одну картофелину, она пересадила ее, чтобы та ловчее сидела в земле. Некоторые ростки обломались, и ей было страшно.

Ответственность подхлестывала ее, как веревкой. Она с беспокойством сверилась с этой веревочкой, заваленной теперь рыхлой землей. Отец все приближался и работал теперь совсем рядом. Ответственность пересилила страх, и она быстро всадила картофель в холодную землю.

Он подошел.

– Пореже, – сказал он, наклоняясь над ее картофелинами, вынув некоторые, пересадив другие. Она стояла рядом, до боли удрученная своей детской беспомощностью. Он работал так сосредоточенно, уверенно, а она хотела помочь ему и не могла. Она стояла рядом, глядела на него, синяя куртка ее раздувалась от ветра, красные шерстяные концы шали, подхваченные ветром, били ее по спине. Потом он пошел дальше по ряду, неумолимо продолжая всаживать картофель в землю и резкими взмахами лопаты покрывая его землей. Он не замечал ее, поглощенный работой. Он находился в своем, отдельном от нее мире. Он все работал. Она понимала, что помогать ему не может. Чувствуя себя немного растерянной и одинокой, она наконец повернулась и побежала в другой конец сада, подальше от него, побежала со всех ног, чтобы поскорее забыть о нем и этой работе.

Но ему не хватало ее, ее лица под красным шерстяным капором, ее синей куртки, раздуваемой ветром. Она бросилась туда, где среди травы по камням струился ручей. Она любила это место.

Подойдя к ней, он сказал:

– Недолго же ты мне помогала.

Девочка молча глядела на него. Сердце ее и без того давила тяжесть разочарования. Безмолвный ротик был жалобно полуоткрыт. Но он не заметил этого и ушел.

А она продолжала играть, настойчиво пытаясь заглушить игрой свое разочарование. Работа вызывала в ней ужас, потому что она не умела работать так, как он. Она чувствовала разделявшую их пропасть. Понимала, что бессильна. Что не умеет работать толково, как работают взрослые, что это ей недоступно.

Он сам вторгся в ее работу и ее чуткую душу, все испортив. Мать ее была снисходительна и равнодушна. Дети были предоставлены самим себе и своим бесконечным, весь день напролет, играм.

Урсула была беззаботна – разве могла она что-то учитывать? И увидев на живой изгороди зеленовато-розовые крохотные бутоны, которые могли сгодиться на бутерброды в кукольном чаепитии, она, не задумываясь, направилась к ним прямо по грядкам.

И душа ее мгновенно ушла в пятки, когда чуть ли не на следующий день отец внезапно набросился на нее с криком:

– Кто затоптал все мои посадки, кто топал здесь, как слон? Я знаю, что это ты, негодная девчонка! Что, трудно было обойти? Обязательно надо было грядки топтать? Вот вечно ты так – ни о чем не думаешь, делаешь что в голову взбредет, а там будь что будет – своего добилась!

Душу совестливого работника возмутили и обескуражили зигзаги маленьких детских следов на грядках. Но ребенок был обескуражен еще больше. Ранимая детская душа была уязвлена и растоптана. Ну почему там остались эти следы? Ведь она не хотела ничего топтать! Она стояла, оглушенная болью, и стыдом, и нереальностью всего произошедшего.

Ее душа, все сознание, казалось, потухли в ней. Она замкнулась в себе, бесчувственное и неподвижное маленькое существо с душой ожесточившейся и безответной. Ощущение собственной нереальности сковывало холодом, как лютый мороз. Ей теперь было все равно.

А выражение ее лица, замкнутое и высокомерное в своем равнодушном самоутверждении, ужасно разозлило его. Ему захотелось сломить это выражение.

– Я выбью из тебя это упрямство! – прошипел он, стиснув зубы, и замахнулся на нее.

Лицо ребенка не дрогнуло. Выражение безразличия, безразличия полного, так, словно ничто в мире, кроме нее самой, ее не волновало, застыло на этом лице, оставаясь неизменным.

Но где-то в глубине души ее сотрясали рыдания, и когда он ушел, она забралась под диван в гостиной и предалась там скрытому и молчаливому детскому горю.

А выбравшись оттуда примерно час спустя, она с независимым видом отправилась играть. Она заставила себя забыть. Отрезала, отсекла от себя память об этом случае, так, чтобы боль и оскорбление перестали для нее существовать. Она отстаивала и утверждала одну себя. В целом мире не осталось ничего, кроме нее. Так, слишком рано уверовала она в то, что мир внешний злобен и настроен против нее. И очень рано убедилась, она, что даже ее обожаемый отец есть часть этого злобного мира. И очень рано научилась закалять свою душу сопротивлением всему, что снаружи, и отрицанием того, что снаружи, научилась укрепляться изнутри, довольствуясь осознанием своей самостоятельности и отдельности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю