355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Герберт Лоуренс » Радуга в небе » Текст книги (страница 24)
Радуга в небе
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:51

Текст книги "Радуга в небе"


Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)

Но горестная рана не затягивалась, казалось, уничтожив его, она нанесла урон и себе самой. И прикрывая руками молодые свои груди, словно пряча их, оставляя себе, для себя, она, свернувшись в постели, погрузилась в сон.

Утром засияло солнце, и она встала, полная им, весело пританцовывая. Скребенский был еще в Марше. Он собирался в церковь. Как прекрасна, как удивительна была жизнь. Свежим воскресным утром она гуляла в саду, окунаясь в желтые и трепетно-красные краски, вдыхая аромат земли, чувствуя на щеках паутинки, наслаждаясь запахом, доносившимся с бледных, словно выцветших и призрачных полей; все полнилось глубокой напряженной тишиной воскресного утра с его необычными звуками. Сильно пахло земной плотью, казалось, земля мощно ворочается под ее ногами. В синеватый воздух поднимались ее испарения, а умиротворяющее спокойствие вокруг дышало сильно и устало, в то время как желтое, и красное, и поблескивание беловатой стерни подрагивали отзвуками былых восторгов и чистого блаженства свершения.

Когда она вошла в церковь, раздался колокольный звон. Она вгляделась, нетерпеливо ожидая появления Антона. Но он был невесел, а гордость его уязвлена. Он показался ей чересчур нарядным, ее смутил его костюм.

– Хорошо было вчера, правда? – шепнула она ему.

– Да, – согласился он, но лицо его не прояснилось навстречу ей, сохраняя замкнутое, неуступчивое выражение.

В то утро ни пение, ни церковная служба не трогали ее. Она наблюдала горение цветных стекол витражей, разглядывала фигуры прихожан. Единственное, что она мельком пролистала, была Книга Бытия, ее любимая Книга в Библии.

«И благословил Господь Ноя и сынов его, и сказал им: Плодитесь, и размножайтесь, и наполняйте землю».

«Да страшатся и да трепещут все звери земные, и все птицы небесные, все, что движется на земле, и все рыбы морские: в ваши руки отданы они».

«Все движущееся, что живет, будет вам в пищу; как зелень травяную даю вам все».

Но Священная история в то утро не волновала Урсулу. Размножаться, наполняя землю, казалось ей скучно. Более того, это было вульгарно и как-то по-скотски. А скотское владычество над зверями земными и рыбами морскими оставляло ее холодной и равнодушной.

«Вы же плодитесь, и размножайтесь, и распространяйтесь по земле, и умножайтесь на ней».

В душе она смеялась над таким размножением. Когда каждая корова становится двумя коровами, а каждый турнепс – десятью турнепсами.

«И сказал Бог: вот знамение завета, который Я поставлю между Мною и между вами, и между всякою душою живою, которая с вами, в роды навсегда».

«Я полагаю радугу Мою в облаке, чтобы оно было знамением завета между Мною и между землею».

«И будет, когда Я наведу облако на землю, то явится радуга в облаке».

«И Я вспомню завет Мой, который между Мною и между вами, и между всякою душою живою во всякой плоти; и не будет более вода потоком на истребление всякой плоти».

«На истребление всякой плоти», почему же именно «плоти»? Кто этот владыка всякой плоти? И потом, насколько велик был Потоп? Возможно, кое-кто из дриад и фавнов смог бежать в горы и дальше, в горные леса и долины; испуганные, они все-таки, к радости своей, избежали Потопа и не ведали бы ничего о нем, если б не услышали рассказов каких-нибудь нимф. Урсулу забавляла мысль о наядах Малой Азии и их встрече с нереидами ручьев на месте впадения тех в море, где так свеж и ласков прибой; она представляла себе, как сестры делятся новостями о Ное и Потопе. Они рассказывают увлекательные истории о приключениях Ноя в ковчеге. Некоторые нимфы уверяют, что им удалось прицепиться к ковчегу и заглянуть внутрь, что они видели Ноя, и Сима, и Хама с Яфетом, сидевших там под струями дождя в уверенности, что лишь они четверо остались единственными людьми на земле, потому что остальных Господь потопил, и что им четверым принадлежит теперь все, они получат все во владение, единственные арендаторы несметного богатства Господня.

Урсуле хотелось бы быть нимфой. Она бы смеялась тогда, заглядывая в отверстие ковчега, брызгала бы водой на Ноя, а потом плыла бы к другим людям, не столь важным для Создателя и его Потопа.

И что же все-таки есть Господь? Если и черви в дохлой собаке любезны Господу, то, значит, и они тоже каким-то образом причастны к нему, не так ли? Нет, таким Господом Урсула пресытилась. Как пресытилась и собственными тревогами и мыслями о Боге. Чем бы ни был Господь, он существует, и ни к чему ей, Урсуле Брэнгуэн, тревожиться о нем. Она чувствовала себя теперь свободной, вольной.

Скребенский, сидя подле нее, слушал проповедь, внимая этому гласу законности и порядка. «Даже волосы на голове твоей исчислены». Он не верил этому. Он верил, что все во Вселенной в его власти. Человек волен поступать, как он того желает, лишь бы он не трогал других.

Урсула ласкала и любила его. И все же он знал, что она желает влиять на него и его уничтожить. Она была не с ним, она была его противницей. Но ее любовь, ее самозабвенное и такое неприкрытое восхищение ему льстили.

Она выводила его за пределы его личности, и они становились возлюбленной парой – фантастически юной и романтичной. Он подарил ей колечко. Они бросили его в бокал рейнского вина, и она пригубила вино, после чего отпил из бокала и он. Они пили это вино до тех пор, пока на дне бокала не показалось кольцо. Она взяла это нехитрое украшение и привязала его к нитке, обвязав ниткой шею.

Уезжая, он попросил у нее фотографию на память. Взволнованная, она отправилась к фотографу, захватив с собой пять шиллингов. Результатом была маленькая безобразная фотография, где рот у нее был на сторону. Фотография вызвала у нее несказанное удивление и даже изумление. Он же видел на ней лишь живое лицо возлюбленной. Фотография мучила его. Он хранил ее, не забывал, но с трудом мог заставить себя взглянуть на нее. Его мучило, оскорбляло его душу это чистое бестрепетное лицо, такое далекое, отстраненное. Отстраненность эта была ему совершенно недоступна.

Потом была объявлена война с бурами в Южной Африке, и поднялась волна всеобщего возбуждения. Он написал ей о возможной отправке на фронт. И прислал коробку конфет.

Мысль о том, что он будет послан на войну, слегка обескураживала – она не знала, как к этому отнестись. Романтическую ситуацию, так хорошо известную по книгам, осознать в жизни она не могла. Под воодушевлением таилась безотрадная скука, глубокое и бледное, серое разочарование.

Так или иначе, но она спрятала коробку с конфетами под кровать и ела их одна, ложась в постель, перед сном, и утром, просыпаясь. И все время она угрызалась совестью, но поделать ничего не могла – делить с кем-то конфеты ей не хотелось.

Эту коробку конфет она не могла потом забыть. Зачем она спрятала конфеты и съела их сама, все до единой? Зачем? Своей вины она не чувствовала, знала только, что должна ее чувствовать, и в мыслях ее был разброд. Коробка странно разрасталась в размерах и, опустев, высилась, представляя для нее загадку. Загадка казалась неразрешимой. Что являла она собой?

Мысль же о войне ее смущала. Когда мужчины дружно строятся, для того чтобы биться друг с другом, кажется, что сдвинулась земная ось, мир наш трещит по швам и все падает в бездну. Ее одолевал бездонный ужас. А при этом войне приписывают романтику, участие в ней считают долгом чести и видят в ней даже религиозный смысл. Урсула не знала, что и подумать.

Скребенский был очень занят и не мог приехать повидаться. Уверенности, ощущения безопасности она не ждала. Никакие клятвы не способны были изменить установившихся между ними отношений. Она инстинктивно это чувствовала, доверяя тому, что было скрыто от глаз.

Но ее мучила собственная беспомощность. От нее ничего не зависело. Она смутно ощущала столкновение и сшибку каких-то мощных мировых сил, их движение, темное, неуклюжее, тупое, но величественное, движение, способное раздавить человека чуть ли не в пыль. Вот она, беспомощность, беспомощное кружение в вихре пылинок! И как жестоко было желание воспротивиться, восстать, вознегодовать и броситься в драку. Но в драку с чем?

И может ли она голыми руками исправить лик вселенной, сдвинуть горы, восстановив их на законном их месте? Ведь нет у нее ничего, кроме двух слабых рук.

Месяц шел за месяцем, и вот уже настало Рождество – показались подснежники. В маленькой лощине в лесу возле Коссетея они особенно разрослись. Собрав цветы, она послала их в коробке Антону – он ответил ей торопливой благодарственной весточкой, полной признательности и, как ей показалось, грусти. Взгляд ее сделался по-детски озадаченным. Так, озадаченная, она и ходила, беспомощная, влекомая потоком дней и тем, что должно было случиться.

Он же был занят своими обязанностями, которым отдавал себя целиком. Но таившаяся где-то в глубине его «я» душа, стремившаяся к воплощению и свято надеявшаяся воплотиться, лежала мертвенным грузом, как зародыш, умерший в материнском чреве. Да и кто он такой, чтобы придавать значение связности своего существа? И так ли важна личность каждого отдельного человека? Разве он всего лишь не кирпичик в великом общественном сооружении – нации, современной цивилизации? Личные же движения и поползновения так мелки, так вторичны. Важно сохранить общий контур сооружения, не разрушать его, не наносить ему урона во имя каких бы то ни было личных целей, потому что никакими личными целями такой урон оправдать нельзя. И разве важны чувства и связи личности? Важно занимать определенное место в системе Целого, в великом и хитроумном здании цивилизации, вот и все. Важно Целое, каждая же отдельная клеточка, частица, то есть личность, значение имеет, лишь поскольку представляет это Целое.

И потому Скребенский, совершенно упуская из виду девушку, шел своим путем, служа тому, чему должен был служить, и вынося все то, что должен был выносить, безропотно и безмолвно. Что же до внутренней его жизни, тут он словно умер. И воскреснуть из мертвых он был не в состоянии. Душа его пребывала в гробнице. Его жизнь сосредоточилась в установленных рамках и текла по установленным правилам. Там же пребывали и все пять его чувств. С ними надо было считаться, удовлетворяя их. Но помимо них, он представлял собой лишь жизненную Идею, великую, раз и навсегда установленную, неоспоримую и единственно важную.

Значение имело лишь благо большинства, массы. То, что являлось для этой массы, взятой совокупно, самым большим благом, было таковым и для отдельного индивида. И потому каждому надлежало отдавать всего себя всемерной поддержке государства и трудиться во имя того, что было наибольшим благом для всех. Возможно, государство и нуждалось в улучшениях, но вносить их надо было, блюдя сохранность общего здания, Целого.

Никакая высочайшая цель, направленная к общему благу, не способна была даровать воплощение его душе. Это он знал. И однако не считал душу индивида чем-то существенным. Он верил, что значение человеку придает лишь то, что связывает его с обществом.

Он не мог понять, не был рожден понять тот факт, что высшее благо человеческого сообщества еще не есть высшее благо каждого в нем, что даже среднему человеку требуется нечто большее. Считая, что сообщество представляет миллионы людей, он полагал его в миллионы раз важнее всякой отдельной личности, забывая о том, что понятие «человеческого сообщества» есть всего лишь абстракция массы, но не сама масса. Потому и абстрактное «всеобщее благо» превратилось в штамп; потеряв значение для обычного среднего человека и возможность увлечь его, «всеобщее благо» стало раздражающим воплощением вульгарного и консервативного материализма в самом низменном понимании этого слова.

Под высшим благом для масс стали чаще всего понимать материальное благополучие всех классов общества.

Но Скребенский не придавал большого значения собственному материальному благополучию. Останься он без гроша – он и тут не слишком бы расстроился. А если так, то могло ли являться для него высшим благом стремление посвятить жизнь всеобщему материальному благополучию? То, что не было важным для него лично, в глубине души он не считал достойным всех мыслимых жертв. Ну, а то, что он считал важным для себя самого… – нет, говорил он себе, общество нельзя рассматривать с такой точки зрения: мы же знаем, что требуется большинству людей, им требуется существенное, устойчивое, хорошее жалованье, равные возможности, хорошие условия жизни – вот чего желает общество. Все хитроумное, сложное оно отвергает. И долг перед обществом весьма прост: помни о материальном, держи в уме непосредственное благополучие каждого человека, вот и все.

Отсюда и возникал в Скребенском этот оттенок пустоты и никчемности, который чем дальше, тем больше пугал Урсулу. Ей казалось, что от нее требуется подчинение некой безнадежности. Ее одолевало ощущение близящейся катастрофы, и ощущение это все длилось. Она сделалась болезненно чувствительной, унылой, подозрительной. Увидев в воздухе одиноко летящего грача, она путалась: это было дурным предзнаменованием. Дурные предчувствия, черные мысли были в ней так сильны, что она ходила приглушенная, погасшая.

Но в чем, собственно, дело? Самое худшее – это если он уедет. Но почему это так страшно для нее, чего она боится? Она не знала. Но темный ужас сковывал все ее существо. Вечерами, выходя из дома, она видела звезды – большие, сверкающие, и они казались ей страшными, днем же она постоянно ждала какого-нибудь несчастья, нападения на себя, атаки.

Он написал в Марш, что будет отправлен вскоре в Южную Африку, но до этого он вырвет денек, чтобы провести его в Марше.

Как в мучительном страшном сне она ждала в нерешительности, неопределенности. Она ничего не знала, ничего не могла понять. Лишь чувствовала, как напряженно дрожат в ожидании все нити бытия. Иногда бродя по округе, она плакала, глухо повторяя себе самой: «Я люблю его. Я очень сильно его люблю».

Он приехал. Но для чего? Она глядела на него в ожидании какого-нибудь знака. Но знака не было. Он даже не поцеловал ее. Он вел себя любезно, как обычный знакомый. Пусть это личина, но что скрывается за ней? Она все ждала его, ждала, когда он подаст знак.

Так они провели целый день, колеблясь и избегая контакта, весь день до самого вечера. Вечером он со смехом заявил, что через шесть месяцев вернется и тогда все-все им расскажет, обменялся рукопожатием с ее матерью и отбыл.

Урсула проводила его по аллее. Вечер был ветреный, тисы кипели кронами и дрожали, со свистом рассекая воздух. Казалось, ветер вихрем завивается вокруг труб и церковной колокольни. Было темно. Ветер дул в лицо Урсуле, облепляя материей ее руки и ноги. Он вздымался и набухал сжатой в комок жизненной силой. И ей казалось, что она потеряла Скребенского. Среди настойчивых и могучих вихрей этой ночи он словно пропал.

– Где ты? – спросила она.

– Я здесь, – отвечал бесплотный голос. Нащупав его во тьме, она прикоснулась к нему.

– Антон? – окликнула его она.

– Да, – отозвался он.

В темноте она обняла его, опять ощутив, как прижимается к ней его тело.

– Не бросай меня – возвращайся, – сказала она.

– Хорошо, – ответил он, не размыкая объятий.

Но мужчину в нем уязвляло сознание, что чары его на нее не действуют, что влияние его ослабло. И ему хотелось уйти, оторваться от нее. Его тешила мысль, что назавтра он уезжает, что его жизнь теперь сосредоточилась в другом месте. Он жил теперь не здесь, и то, вокруг чего вертелась вся его жизнь, Урсуле теперь не принадлежало. Она была другой, между ними наметилась брешь. Их миры были враждебны друг другу.

– Ты вернешься ко мне? – все повторяла она.

– Да, – отвечал он. И он верил в то, что говорил. Но это было похоже лишь на выполнение обещания и ничуть – на стремление воплотиться.

И поцеловав его, она ушла в дом, растерянная. А он рассеянно, задумчиво зашагал в Марш. Свидание с ней принесло боль и угрозу. И он отпрянул, инстинктивно пытаясь забыть, освободиться. Ибо она маячила перед ним, как ангел перед Валаамом, преграждая ему путь мечом, увлекая в пустыню.

На следующий день она отправилась на станцию проводить его. Она глядела на него, обращалась к нему, но он был такой чужой, отсутствующий, такой отсутствующий. И при этом – собранный. Она решила, что отсутствует он именно из-за этой собранности. В нем чувствовалась странная пустота.

Урсула стояла рядом, и ему было неприятно видеть безмолвное бледное лицо. В ней ощущался какой-то стыд, таилась какая-то неловкость, мертвенная холодность, которой она стыдилась.

На станции они являли собой заметную и живописную группу: девушка в меховом капоре и накидке поверх оливково-зеленого платья, бледная, напряженно-учтивая и молодая, замкнутая, упрямая; по-военному молодцеватый молодой человек в мягкой шляпе и тяжелом пальто, с лицом тоже сдержанно-бледным и казавшимся еще бледнее по контрасту с лиловым шарфом; вся фигура его выражала безучастие; и мужчина постарше, в модном котелке, низко надвинутом на темные брови; лицо последнего было румяно и спокойно, и все в его облике говорило о здоровом безразличии, равнодушии к своей роли вечного зрителя, хора и наблюдающей стороны в драме, которой была лишена собственная его жизнь.

Быстро подошел поезд. Сердце Урсулы дрогнуло, но сковывавший ее лед был слишком крепок.

– До свидания, – сказала она, поднимая руку, и засмеялась особым своим смехом: безрассудным, ослепительно неожиданным.

Когда, наклонившись к ней, он ее поцеловал, она удивилась – он должен был лишь пожать ей руку.

– До свидания, – опять повторила она.

Он поднял свой чемоданчик и повернулся к ней спиной. Возле поезда образовалась сутолока. А, вот он, его вагон. Он занял свое место. Том Брэнгуэн закрыл дверь, засвистел свисток, и двое мужчин пожали друг другу руки.

– До свидания и счастливо, – сказал Брэнгуэн.

– Спасибо и до свидания.

Поезд тронулся. Скребенский, стоя у окна, махал рукой, но словно не замечая двух свои провожатых: девушку и румяного, чуть ли не по-женски нарядного мужчину. Урсула махала платком. Поезд набрал скорость, он отдалялся, становясь все меньше и меньше. Но он был еще долго виден, так как шел по прямой. Потом столбик белого дыма растаял, и осталось лишь пятнышко хвостового вагона. А она все стояла на платформе, чувствуя лишь пустоту. Губы ее невольно задрожали, хотя плакать она и не хотела – на сердце был мертвенный холод.

Дядя Том отошел к автомату купить спичек.

– Конфет хочешь? – спросил он, оборачиваясь. Лицо ее было залито слезами, и она делала странные движения ртом, пытаясь овладеть собой. Но сердце ее не проливало слез, оставаясь холодным и черствым.

– Тебе каких, любых? – настойчиво вопрошал дядя.

– Хорошо бы мятных леденцов, – отвечала она своим обычным голосом, несмотря на то, что лицо ее кривилось от слез.

– Давай-ка в город съездим, – сказал он и, быстро подхватив ее, увлек в поезд, шедший в направлении города. Там они пошли в кафе, и, сидя там за кофе, она разглядывала прохожих на улице, грудь саднило от незаживающей раны, а в душе царила холодная невозмутимость.

И эта холодная невозмутимость надолго поселилась в ней. Как будто душу ее сковало разочарованием, тяжким неверием. Что-то в ней остыло, затвердело. Она была слишком молода и слишком сбита с толку, чтобы понимать, что с ней происходит, и даже отдавать себе отчет в том, как она страдает. И она была чересчур уязвлена, чтобы сдаться.

Случались и глухие приступы страдания, когда она желала его и стремилась к нему. Но с момента его отъезда в ней обнаружился своеобразный дар пророчества. И все свое страдание, всю свою страсть и подавленное желание она обратила к нему.

Она завела дневник, в который записывала разрозненные мысли. Так, видя на небе луну, она с тяжелым сердцем писала: «Будь я луной, я бы знала, куда мне опуститься».

Эта фраза так много говорила ее сердцу, она вложила в нее столько молодой тоски, молодой страсти, желания. Куда бы она ни шла, она всем сердцем взывала к нему, вся дрожа от неутомимой тоски, светлая, теплая сторона ее души рвалась к нему постоянно и бесконечно, и в душе, в мечтах она всегда его находила.

Но кто он и где его обиталище? А обитал он лишь в ее желании.

Она получила от него открытку и сунула ее за пазуху. Но, по правде, открытка для нее мало что значила. Через день она ее потеряла и даже думать забыла о ней, а вспомнила лишь спустя какое-то время.

Потянулись одна за другой долгие недели. Военные сводки были безотрадными. И ей казалось, что все в мире враждебно и ополчилось против нее. Но в ней самой, в какой-то части ее существа, царили холод и неизменное безразличие.

Все это время жизнь ее оставалась какой-то рваной, частичной, неполной. Часть души была холодной и в жизни не участвовала. И при этом она была ненормально чуткой. Выносить даже себя саму ей было непросто. Когда к ней на улице подошла грязная и красноглазая старуха с просьбой о милостыне, она отшатнулась от нее, как от прокаженной. И потом, когда старуха стала выкрикивать ей вслед злобные ругательства, она корчилась, дрожа от безумного страдания, и терпеть себя самое у нее не было сил. А после одна мысль об этой красноглазой вгоняла ее в какое-то безумие, от которого горели тело и мозг, и хотелось броситься и покончить с собой.

И в этом состоянии ее потаенные сексуальные желания превратились в своего рода болезнь. Тело было так возбуждено, так чувствительно, что даже прикосновение грубой шерсти, казалось, рвет ей нервы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю