355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Герберт Лоуренс » Радуга в небе » Текст книги (страница 33)
Радуга в небе
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:51

Текст книги "Радуга в небе"


Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)

– Нет, серьезно, – сказала тогда доктор Фрэнкстоун, – я не понимаю, почему следует приписывать жизни какую-то особую тайну, а вот вы это понимаете? Мы меньше разбираемся в жизни, чем даже, допустим, в электричестве, что не мешает нам думать, будто жизнь есть субстанция иная, в корне отличная от всего, что существует в природе, – вот вы тоже так считаете? Разве не может быть, что жизнь – это комплекс и соединение физических и химических закономерностей того же характера, что и известные нам из области наук? Не вижу причины, почему нам следует подозревать в жизни какую-то иную закономерность, приписывать ей иной строй, присущий ей, и только ей.

Разговор этот окончился на какой-то печальной неопределенной ноте. Конечная цель, в чем она? Электричество не имеет души, равно как и свет, и теплота. Неужели и она сама, Урсула, есть лишь безличная сила или соединение сил, подобных тем, что составляют электричество или теплоту? Она неподвижно глядела на смутную тень одноклеточного организма в кружке света под ее микроскопом. Тень эта была живой. Урсула наблюдала, как она движется, она видела яркую туманность ее мерцательного движения, поблескивание клеточного ядра, скользившего по светлой плоскости. Что за воля им движет? Если это лишь соединение сил – физических и химических закономерностей, то что объединяет их и во имя чего, для какой цели?

В чем смысл этого непостижимого воссоединения сил, воплощенного в этой крохотной туманности, движущейся под ее микроскопом? Чья воля соединила их воедино, создав крохотный организм, который она наблюдает? Каково было намерение? Только лишь жизнь ради жизни? Неужели цель этого создания – чисто механическое движение, ограниченное пределами его как такового?

Смысл существования этого организма – быть самим собой. Но что он такое? И внезапно в сознании ее мир осветился странным светом, подобным лучу, освещавшему живую клетку перед ней. Внезапно она вступила в яркий круг света, создаваемый знанием. Что такое этот живой организм, понять она не могла. Но единственное, в чем она была уверена, это что суть его не сводима ни к механической энергии, ни к сохранению и утверждению себя в этом мире. Быть собой есть наивысшее и ярчайшее воплощение бесконечности.

Урсула глядела в микроскоп рассеянно и тревожно. Душа ее трудилась, трудилась напряженно, осваиваясь в мире нового знания. В этом новом мире ее ожидал Скребенский – ведь с ним была назначена встреча. Но она была еще.

– Точно не знаю, но не позже, чем до июля.

И оба замолчали. Он приехал сюда, в Англию, на шесть месяцев. Им дан разбег, пространство в шесть месяцев. Он ждал. И опять ее сковала броня неуступчивости, жесткая, твердая, как будто сделанная из стали. Человеку из плоти и крови было бесполезно прикасаться к этому жесткому металлическому каркасу.

Ее воображение мгновенно приспособилось к ситуации.

– Ты получил назначение в Индию? – спросила она.

– Да. Шесть месяцев – это отпуск.

– И ты рад, что будешь там служить?

– Пожалуй. Там общество есть, не скучно – охота, поло, хорошие лошади всегда к твоим услугам, и работы много, работы там непочатый край.

Он все время увиливал, не хотел открывать душу. А она отлично представляла его себе там, в Индии – одного из правящей верхушки, вознесшейся над древней цивилизацией и поработившей ее, хозяина, господина, подчинившего себе более слабых и неловких. Это был его выбор. Он опять будет аристократом, облеченным властью и ответственностью за тех, кто находится ниже, – за огромное количество беспомощных людей Принадлежа к правящему классу, он наилучшим образом претворит в жизнь свою высокую идею служения государству. В Индии для него найдется настоящее дело. Эта страна нуждается в цивилизации, которую он представляет. Там нужны его дороги и мосты, нужно просвещение, частью которого он является. Он поедет в Индию. Но этот путь не для нее.

И все же она любила его, любила его тело, что бы он там себе ни решил. Казалось, он чего-то хотел от нее. Он ждал, чтобы она решила его судьбу. Однако все было решено давным-давно, когда он впервые поцеловал ее. Он был ее возлюбленным, и добру и злу предстояло умолкнуть. Решимость никогда не ослабевала в ней, а сердце и душу надо было замкнуть и заставить замолчать. Он ждал ее, и она его приняла. Потому что он вернулся к ней.

Лицо его вспыхнуло, безупречно гладкая его кожа озарилась, золотисто-серые глаза сияли нежно и доверительно. В нем полыхал теперь огонь, и, озаренный этим светом, он становился царственно, по-тигриному прекрасен. Отблеск этого огня захватил и ее. А сердце ее и душа замерли, сжавшись где-то глубоко, взаперти. Они были ей теперь не опасны. Все равно она возьмет свое.

Она гордо распрямилась, как налитый соком стебель цветка. Его тепло придало ей силы. Его телесная красота, такая сияющая, такая разительная в сравнении с внешностью других, вызывала в ней чувство гордости. И эта красота почтительно склонялась перед ней, как если бы Урсула была воплощением грации и человеческого совершенства. Урсула была теперь не просто Урсулой Брэнгуэн. Она была Женщиной, самой женственной на земле. И олицетворяя женственность, вбирая в себя ее всю, вселенская, всеохватная, разве могла она быть сведенной к какой-то отдельной личности?

Взволнованная, бодрая, она больше не хотела уходить от него. Ее место было рядом с ним. Кто может оторвать ее от него?

Они вышли из чайной.

– Что делать будем? – спросил он. – Чем мы можем заняться?

Мартовский вечер был темный, ветреный.

– Ничем не можем, – сказала она. Его такой ответ устроил.

– Пройдемся тогда. Куда бы нам направиться? – сказал он.

– Может быть, к реке? – робко предложила она.

Не прошло и минуты, как они были уже на трамвае, шедшем к мосту Трент. Она была счастлива. Мысль о прогулке по сумрачным и неоглядным заливным лугам, простиравшимся возле полноводной реки, воодушевляла. Темная река, молчаливо катившая свои воды в огромности этого тревожного вечера, сводила с ума.

Пройдя по мосту, они спустились с него и очутились вдали от огней. В темноте он сразу же взял ее за руку, и они пошли в молчании, легко и чутко ступая. Слева, в стороне от них, дымился город, светившийся странными огнями, долетавший странными звуками ветер свистел под мостом и между деревьев. Они шли, тесно прижавшись друг к другу, сильные в своем единении. Он крепко прижимал ее к себе, удерживая сильной, потаенной и коварной страстью, как будто заключив с ней тайный договор оставаться во тьме. Непроглядная тьма была их вселенной.

– Все как было раньше, – сказала она.

Это было вовсе не так. И тем не менее сердце его билось в унисон с ее сердцем. И мысли их были общие.

– Я знал, что должен вернуться, – наконец проговорил он.

Она задрожала.

– Ты всегда любил меня? – спросила она. Прямота этого вопроса ошеломила и на секунду поглотила его. Они ощутили мощное дыхание тьмы.

– Я должен был вернуться, – словно под гипнозом повторил он. – Ты всегда стояла за всем, что бы я ни делал.

Торжество победы, как рок, лишало ее дара речи.

– Я любила тебя, – сказала она, – всегда любила.

Темное пламя вспыхнуло в нем. Он ощутил потребность отдаться, отдать ей самую свою суть. Он притянул ее к себе еще теснее, и в молчании они продолжили путь.

Она сильно вздрогнула, услышав голоса. Голоса шли от ступенек возле темной изгороди.

– Это всего лишь влюбленные, – тихо сказал он. Она взглянула на темные силуэты возле изгороди и удивилась, что тьма обитаема.

– Только влюбленные могут бродить здесь в такой вечер, – сказал он.

Потом негромко, дрожащим голосом он стал рассказывать ей об Африке, о странной тамошней тьме, пугающей до глубины души.

– В Англии я не боюсь темноты, – говорил он. – Она мягкая, естественная и не кажется мне чужой, особенно когда ты рядом. А в Африке она тяжелая, давит и наводняет ужасом, не ужасом перед чем-то определенным, а просто ужасом. Ты вдыхаешь его, словно запах крови. Негры тоже это чувствуют. Они поклоняются тьме – правда! И можно даже полюбить этот ужас, потому что есть в нем что-то чувственное.

Он опять зачаровывал ее. Он был для нее голосом тьмы. И он все говорил, негромко, рассказывал об Африке, заражая ее чем-то странным, чувственным, негритянским, обволакивая чем-то мягким, текучим, погружая, как в теплую ванну. И постепенно он передал ей это ощущение благодатной горячей тьмы, бурлившей в его крови. Он был странно сокровенным. И это перечеркивало все, весь мир вокруг. Мягкое вкрадчивое дрожание его голоса сводило с ума. Он хотел добиться от нее ответа, понимания. Тьма, тяжелая, набрякшая, сочившаяся благодатным изобилием, каждая молекула которой разрасталась, увеличивалась в размерах, тайно горя благодатным плодоносным огнем, вдруг охватила их. Урсула задрожала, напряженная чуть ли не до боли, натянутая, как струна. И мало-помалу он смолк, иссяк рассказ об Африке, и наступило молчание, а они все шли в темноте по берегу полноводной реки. Руки и ноги Урсулы были тяжелыми, напряженными, она чувствовала в них тихую и сокровенную дрожь. Казалось, ей трудно идти. А глубокая сокровенная дрожь поглотившей ее тьмы была неслышна, но ощутима.

Внезапно, не прерывая шага, она повернулась к нему и обняла его так крепко, словно мышцы ее превратились в сталь.

– Так ты меня любишь? – с болью вскричала она.

– Да, – сказал он голосом странным, самозабвенным, не похожим на обычный его голос. – Да, я люблю тебя.

Он был живой тьмой вокруг нее, она была в неодолимом кольце этой тьмы. Он обнимал ее всю крепко, невыразимо мягко, с неослабной и неотвратимой мягкостью судьбы, плодоносной и благодатной мягкостью. А она вся дрожала и дрожала, как от ударов, гибкая, напряженная. Но он не разжимал объятий, нескончаемых, мягких, и тьма, сомкнувшись вокруг них, была вездесущей, как ночь. Он целовал ее, и она дрожала, потрясенная, погибающая. Пламенеющая плоть ее дрожала, распадаясь, пламя сникло, взметнулось в борении, потом погасло, и наступила тьма. Она сама стала тьмой, безвольной, жаждущей лишь принять.

Он целовал ее мягкими обволакивающими поцелуями, и она отзывалась на них полностью, бездушно, выключив сознание; она вжималась, втягивалась в мягкий поток поцелуя, приникая к самому источнику и сердцевине его, ныряя и погружаясь с головой в этот благодатный поток, катящий над нею свои воды, затопляющий, насыщающий каждую ее частицу, пока не становились они единым потоком благодатной и плодоносной тьмы, и она приникала к самой его сердцевине, раскрыв губы для того, чтобы испить из источника его бытия.

И они стояли, поглощенные этим глубоким темным самозабвенным поцелуем, побежденные и порабощенные им, связанные в единое плодоносное ядро текучей тьмы.

Это было блаженством, сгущением плодоносной тьмы. Плоть, задрожав, распалась, потрясенная, огонек сознания померк, и воцарились тьма и невыразимое блаженство.

Они стояли, наслаждаясь неослабностью поцелуя, беря и отдавая его бесконечно, а поцелуй все не иссякал. Кровь трепетала в жилах, сочась единым потоком.

Пока мало-помалу их не охватила сонливая тяжкая дрема, и из этой дремы возник слабый проблеск сознания. Урсула осознала поздний час, и тьму вокруг, и плеск реки, текущей рядом, и громкий шум и шелест древесной листвы под ветром.

Они пришли в себя наконец и двинулись в путь. Больше тьма не была безупречной и непроглядной. Они различали поблескивание моста, мерцание огней на другом берегу, городское зарево впереди и справа от них.

Но все равно в мягкой необоримой тьме тела их двигались, не затронутые этими огнями и поглощенные этой тьмой в ее наивысшем и гордом выражении.

«Глупые эти огни, – говорила себе Урсула в порыве темного и гордого высокомерия. – Этот глупый, фальшивый, разросшийся город зажигает свои дымные огни. А он не существует вовсе, потому что фундаментом ему безбрежная тьма – так масляное пятно переливается на черной воде всеми цветами, а что оно на самом деле такое, это пятно? Ничто, просто ничто».

В трамвае, в поезде она чувствовала то же самое. Все эти огни, все это городское единообразие общественности были лишь уловкой, а горожане на улицах и в домах были манекенами в витринах. За их бледной и деревянной благовоспитанностью, за целеустремленностью их общественной жизни она различала несший их темный поток. Они были бумажными корабликами в этом потоке. Но в действительности каждый был лишь слепым взвихрением воды, волной, слепо и неуемно катящейся вперед, снедаемой все тем же общим для всех темным стремлением. И все их разговоры, все их поведение – сплошное притворство, потому что это лишь одежка. Ей вспоминался Человек-Невидимка, кусочек тьмы, обряженный в одежду и лишь потому видимый глазу.

В последующие недели она пребывала все в том же темном довольстве, с глазами широко раскрытыми и сверкающими, как глаза дикого зверя, и странной ухмылкой, которой она, казалось, встречала все фальшивое кипение окружающей ее общественной жизни.

«Кто вы, бледные горожане? – казалось, говорило ее сияющее лицо. – Вы как укрощенный волк в овечьей шкуре, и ваша первобытная тьма рядится в одежку общественного устройства».

Она постоянно пребывала в чувственном полузабытьи подсознания, смеясь над искусственностью дневного света окружавшей ее жизни.

«Они надевают на себя личины, как надевают костюм, – говорила она себе, с презрительной насмешкой оглядывая застылых и чопорных бесполых мужчин. – Они считают, что лучше быть клерками и профессорами, чем оставаться темными и изобильными порождениями тьмы. Что ты думаешь о себе? – мысленно вопрошала она профессора, сидя напротив него в классе. – Кем ты себя мыслишь, ты, человек в мантии и очках? Ведь ты трусливо притаившийся и чующий запах крови зверь с глазами, поблескивающими из темных зарослей, зверь, принюхивающийся к своим желаниям. Вот кто ты на самом деле, хотя никто и не поверит этому, как не поверишь в первую очередь и ты сам!»

В душе она смеялась над таким притворством. Сама же она подобное притворство продолжала. Она наряжалась, прихорашивалась, приходила на занятия, конспектировала лекции. Но все это – поверхностно, с насмешливой легкостью. Она раскусила примитивные уловки этих людей. Она была не глупее их. Но волноваться? Волноваться из-за всех этих пустяковых уловок – образования, общественных приличий и статуса? Нет, волноваться из-за них она ни в малейшей степени не намерена.

У нее был Скребенский, ее темная живая суть. За стенами колледжа, в окружающей тьме он ждал. Он чутко внимал ей на грани ночи. И волновался ли он?

Она была свободна, как леопард, посылающий в ночь свой громкий рык Она владела могучим и темным током крови в собственных жилах, владела самой сияющей сутью изобилия, владела своим самцом, своей половиной, делившей с нею их общее наслаждение. И значит, она владела всем на свете.

Скребенский все это время оставался в Ноттингеме. Он тоже был свободным. Он никого не знал в городе, не имел общественного статуса, который мог соблюдать. Он был свободен. Трамваи, рынки, театры, людные сборища мелькали перед его глазами, как в калейдоскопе; он наблюдал их, как наблюдает, сузив зрачки и полуприкрыв веки, тигр или лев в зверинце мельтешенье людей возле его клетки, как недоуменно моргает леопард при виде странных действий служителей. Он презирал их всех – в его глазах они не существовали, эти добропорядочные профессора, добропорядочные священники, добропорядочные политики на трибунах, добропорядочные и благовоспитанные женщины, – и был не в силах сдержать постоянной улыбки. Так много марионеток на ниточках, деревянных и тряпичных марионеток, участвует в представлении!

Он рассматривал одного гражданина – столп общества, образец, на который все равнялись, – и видел одеревенелые козлиные ноги, ставшие почти несгибаемыми, как деревяшки, от стремления приспособить их к кукольному представлению, видел панталоны, сшитые на заказ специально для сцены, чтобы было удобно дергать за ниточку, ноги вроде бы мужские, а на самом деле – кукольные, обезображенные, уродливые, механические.

Он был странно счастлив теперь, оставаясь один. И лицо его расплывалось в сияющей улыбке. Больше ему не было надобности участвовать в публичном представлении, которым были заняты другие. Он отыскал ключ к себе самому, он сбежал из цирка, как зверь – в джунгли. Сняв номер в тихом отеле, он брал лошадь и скакал верхом за городом, иногда останавливаясь на ночевку в какой-нибудь деревеньке и возвращаясь на следующее утро.

Он полнился богатством и внутренним изобилием. Все, за что он ни брался, доставляло ему чувственную радость – скакать на лошади, бродить пешком, валяться на солнцепеке, пить в трактире. Потребности в людях, в беседах с ними он не испытывал. Все забавляло его и радовало чувственным изобилием ощущений, изобилием ночной тьмы, в которой он пребывал.

Кукольные фигурки людей с их заученной деревянно-механической речью – как же стали они далеки от него!

Потому что существовали его свидания с Урсулой. Очень часто она пропускала занятия в колледже и вместо этого шла с ним на прогулку. Или же он нанимал автомобиль либо экипаж, и они уезжали за город, а там, оставив свой транспорт, удалялись одни в лес. Последней близости между ними еще не было. Инстинктивно, с тонкой и осмотрительной скупостью они длили до исчерпывающего конца каждый поцелуй, каждое объятие, каждую интимную ласку, подсознательно чувствуя, что и последняя близость не за горами. Ей предстояло стать их финальным погружением в источник всего живого.

Она пригласила его к себе погостить, и он провел субботу и воскресенье в кругу ее семьи. Ей было приятно его присутствие в доме. Он до странности вписался в атмосферу семьи, пришелся ко двору своим юмором и тонким изяществом Все его любили, для них всех он был родной душой. Его шутки, его теплая чувственная ироничность радовали и насыщали Брэнгуэнов, они, как хлеб, были необходимы всему их домашнему укладу. Ибо дом их вечно был сотрясаем тьмой, а кукольные свои личины они, приходя домой, тут же сбрасывали ради того, чтобы поваляться и подремать на солнышке.

В их доме всегда остро чувствовалась свобода, как чувствовалась и подспудная темная тень. Однако здесь, в доме, Урсула противилась тьме. Тьма казалась ей неприятной, оскорбительной. И она понимала, что если истинные отношения ее и Скребенского станут известны, все ее родные, особенно отец, будут вне себя от гнева. Поэтому с тонкой хитростью она играла роль обычной девушки, за которой ухаживают. И обычной девушкой она и выглядела. Но ее стойкое сопротивление всем налагаемым обществом условностям в то время было полным и окончательным.

Весь день и каждое мгновенье его были для нее заполнены ожиданием следующего поцелуя. И сама она со стыдом и наслаждением это сознавала. Ожидание было, можно сказать, не безотчетным. Он также ожидал этого, но до определенного времени ожидал безотчетно. Однако когда время приближалось и он хотел в который раз ее поцеловать, любая препона грозила уничтожением его душе. Он чувствовал, как сохнет и старится плоть, как мертвенно пустеет душа, и если время ожидания не завершалось поцелуем, он просто переставал существовать.

И наконец он пришел к ней, достигнув окончательной и великолепной завершенности. Вечер был темным, тяжким и тоже очень ветреным. Они шли по дороге, направляясь в Бельдовер и лощине. Поцелуи были окончены, и настала тишина, они шли в молчании. Казалось, они стоят у края пропасти, а внизу расстилается тьма. И они вступили в ветреную тьму, где вдали мерцали огни железнодорожной станции и доносилось яростное пыхтенье отходившего поезда, а между порывами ветра слышался тихий перезвон колес, на черном холме впереди мерцала огнями окраина Бельдовера, справа, вдоль линии железной дороги, черноту расцвечивали отблески шахтных печей, и все это заставляло замедлять шаги. Скоро они из тьмы выйдут к этим огням. Как бы повернут назад. Вернутся, не достигнув воплощения. Колеблясь, противясь, они медлили на грани тьмы, вглядываясь в огни и механическое зарево за ними. Не могли они вернуться в этот мир – не могли, и все тут.

И так, медля, они добрели до громадного дуба на обочине. Он ревел на ветру всей своей весенней, едва распустившейся массой, и ствол его дрожал каждой своей частицей, сотрясаясь мощно, неукротимо.

– Давай сядем, – сказал он.

И в этой ревущей сени дуба, почти невидимого, но принявшего их своим мощным присутствием, они прилегли, глядя на мерцающие во мраке огни впереди, на головешку поезда, летящего куда-то за пределы темного их горизонта. А потом, повернувшись, он поцеловал ее, ожидавшую. И боль, испытанная ею, была долгожданной болью, и долгожданной была агония страдания. Ее поймала и опутала дрожь этой ночи. Мужчина рядом с ней – кто он? – лишь тьма охватившей ее дрожи. На крыльях темного ветра она унеслась далеко, в первобытную тьму райских кущ, к исконному бессмертию. Она вступила в темные чертоги бессмертия.

Встав, она ощутила странную свободу и силу. Она не стыдилась – чего ей стыдиться? Он шел рядом – мужчина, только что бывший с нею. Она овладела им – они были вместе. Где они побывали, она не знала. Но ей казалось, что ей добавили новую суть. Она была связана теперь с чем-то вечным и неизменным, куда они только что совершили совместный прыжок.

Она чувствовала уверенность и полное равнодушие к мнениям того мира, где горел искусственный свет. Когда, поднимаясь на эстакаду над железной дорогой, они встречали шедших с поезда пассажиров, она казалась себе пришелицей из иного мира и проходила мимо, неуязвимая, отделенная от него всем пространством тьмы. Когда дома она вошла в освещенную столовую, она чувствовала себя непроницаемой для света и родительских глаз. Ее повседневная суть осталась прежней. Она просто обрела еще и новую себя, сильную, знающую, что такое тьма.

И эта странная, ни на что не похожая сила, которой полнилась тьма, теперь не покидала Урсулу. И никогда раньше она до такой степени не чувствовала себя самой собой. Она даже мысли не допускала, чтобы кто-нибудь, даже этот светский молодой человек Скребенский, мог иметь какое-то отношение к этому ее новому и постоянному ощущению себя. Что же касалось ее преходящей общественной личины, то как будет, так будет.

Вся душа Урсулы была занята Скребенским, не светским молодым человеком, а тем непонятным и неотделимым от нее мужчиной. Урсула преисполнилась абсолютной уверенности в себе, в своей абсолютной силе, способной одолеть что угодно, весь мир. Мир не обладал силой, силой обладала она. Мир существовал как бы вторично, первенствовала же – она.

Урсула продолжала посещать колледж, как и раньше, но повседневная ее жизнь была лишь прикрытием темной и могучей подспудной жизни. Новая ее суть и суть ее вместе со Скребенским, осознание этого, отнимали столько сил, что требовался отдых в чем-то другом. Она отправлялась в колледж утром, сидела на лекциях, цветущая, отсутствующая.

Обедала она вместе с ним в отеле и каждый вечер проводила с ним – либо в городе, в его номере, либо за городом. Дома она говорила, что должна учиться по вечерам, чтобы получить степень. Однако занятиями она совершенно пренебрегала.

Оба они были абсолютно довольны, счастливы и спокойны, и совершенная полнота собственного бытия делала все иное настолько вторичным, что они чувствовали себя свободными. Единственное, чего они желали бы в эти дни, это больше времени для себя. Им требовалось время, чтобы тратить его в свое удовольствие.

Близились пасхальные каникулы. Они условились с началом каникул уехать. О возвращении они не думали. Реальность оставляла их равнодушными.

– Думаю, нам следует пожениться, – задумчиво сказал он однажды.

Все было так восхитительно, так по-нездешнему глубоко. Обнародовать их связь значило бы приравнять ее ко всему, что грозило уничтожением, ко всему, от чего он в то время совершенно оторвался. Женившись, он должен был бы восстановить свой общественный статус. А от одной мысли об этом он робел и терялся. Став его женой в глазах общества, а значит, став частью запутанного и мертвого клубка реальности, как сможет сохранить она свое место в тайной, подспудной его жизни? Ведь жена в глазах общества – это, считай, материальный символ В то время как в настоящем она для него сияет ярче всего, что может предложить мир обычных вещей. Она есть единственное направление обычной жизни, он и она заодно, ею и им, мощным и темным потоком их устремленности обретает цель всеобщая мертвенность, в которую они погружены.

Он вглядывался в ее озадаченное задумчивое лицо.

– Наверное, я не могу выйти за тебя замуж, – сказала она и помрачнела.

Слова задели его.

– Почему же? – спросил он.

– Давай отложим это на потом, хорошо? – сказала она. Он был сердит, но все равно она безумно нравилась ему.

– У тебя не лицо, a museau, – сказал он.

– Неужели? – воскликнула она, и лицо ее радостно вспыхнуло. Она понимала, что спаслась. Но он, неудовлетворенный, вернулся к теме.

– Почему? – спросил он. – Почему ты не хочешь выйти за меня замуж?

– Мне не хочется быть с людьми, – сказала она. – А хочется быть так, как сейчас. А если мне когда-нибудь захочется за тебя выйти, я скажу.

– Ладно, – согласился он.

Он предпочел оставить вопрос открытым, переложив ответственность на нее.

Они стали планировать, как проведут пасхальные каникулы. Она ждала от них наслаждения – полного и окончательного.

Они выбрали отель на Пикадилли. Она должна была сыграть роль его жены. В какой-то лавке в бедном районе они купили обручальное кольцо за шиллинг.

Обычному бренному миру они объявили войну, отказав ему в праве на существование. Они были маниакально уверены в себе, одержимы этой уверенностью. Безмерно и совершенно свободные, они чувствовали неоспоримую гордость, гордость превыше всего, что ни есть в нашем бренном мире.

Они были безупречны и совершенны, и потому для них не существовало ничего другого. Мир вокруг был миром рабов, достойных лишь вежливого невнимания. Где бы они ни находились, они оказывались аристократами чувств, теплыми, яркими, излучавшими чистейшую гордость своим умением чувствовать.

На окружающих они производили сильнейшее впечатление. От молодых людей словно исходило сияние, отсветом своим осенявшее всех, с кем бы они ни сталкивались, – официантов, случайных знакомых.

«Oui, monsieur le baron», – с насмешливой изысканностью говорила она в ответ на обращенные к ней слова мужа.

И к ним стали относиться как к титулованным особам. Он был военным инженером. Они были новобрачными, вскоре отправлявшимися в Индию.

Их окружала дымка романтического вымысла. Она верила в то, что является женой титулованного аристократа, готовящейся вот-вот отправиться с мужем в Индию. Эта реальность для общества на самом деле была восхитительной выдумкой. А подлинной реальностью были они – мужчина и женщина, в своем совершенстве не ведавшие никаких пределов и ограничений.

Дни шли за днями – у них в запасе было три замечательных недели беспрерывного свободного времени. И все это время реальностью были они, а окружающее лишь платило им дань. Денег они не считали, хотя и не позволяли себе слишком уж непомерных трат. Он был несколько удивлен, когда обнаружил, что потратил двадцать фунтов за неполную неделю, но досаду его вызвала лишь необходимость идти в банк. Механизм старой системы сохранил для него свою значимость, сама же система – ее потерю. Деньги просто не существовали для него.

Так же не существовали и прежние обязанности. Пара возвращалась из театра, ужинала, раздевалась, облачалась в халаты. У них был большой и очень уютный номер с гостиным уголком и хорошим видом сверху из окон. Ели они только в номере, а обслуживал их молодой немец по имени Ганс, ими искренне восхищавшийся и на все с готовностью отвечавший:

«Gewiss, Herr Baron – bitte sehr, Frau Baronin».

Нередко они любовались розовым рассветом, проникавшим к ним сквозь деревья парка. Выплывала громада Вестминстерского собора, меркла уходящая вдаль цепочка фонарей вдоль ограды парка, свет их призрачно бледнел, рассветную мглу улицы оглашали цоканье лошадиных копыт, шум транспорта; мостовая внизу, всю ночь отливавшая металлическим блеском, устремлявшаяся в темноту при свете фонарей, теперь лежала туманная, в рассветной дымке.

Потом, когда рассвет вспыхивал ярче, они распахивали балконную дверь и оказывались на головокружительной высоте балкона – два ангела, в блаженстве своем взирающие на мир внизу, еще не стряхнувший с себя сонную дрему, мир, которому суждено проснуться к своей прилежной сутолоке, вялому и призрачному мельтешенью небытия.

Но их пробирал холод, и прежде чем снова лечь, они шли в ванную, оставляя дверь ее открытой, и пар заползал в комнату, туманя зеркало. Первой ложилась всегда она. Лежа, она глядела, как он моется, следила за его ловкими безотчетными движениями, наблюдала, как поблескивают на электрическом свету его мокрые плечи. Он поднимался из ванны с волосами, налипшими на лоб, тер залитые водой глаза. Он был стройным и казался ей безупречным – воплощением юной гибкости, без единого грана лишнего веса. Темная поросль волос на его теле была мягкой и нежной, приятной на ощупь. Стоя в ванной, разгоряченный после купанья, он был прекрасен.

А он видел ее лицо, темное, теплое, пышущее жаром волнения, глядевшее на него с подушки, – видел не видя, потому что лицо это было с ним постоянно, неотделимое от него, как собственные глаза. Отдельно ее существования он не воспринимал. Для него она была подобна его глазам, сердцу, бившемуся в его груди.

И он шел к ней, чтобы достать свою пижаму. Приближаться к ней всякий раз было восхитительным приключением. Она обнимала его, утыкалась носом в его теплое мягкое тело.

– Духи, – говорила она.

– Мыло, – поправлял ее он.

– Мыло, – повторяла она, поднимая на него блестящие глаза. И оба смеялись, смеялись без конца.

Вскоре они погружались в крепкий сон и спали до полудня, тесно прижавшись друг к другу в единстве сна. А потом они просыпались к изменчивой реальности своего бытия. Потому что лишь они одни обитали в мире реальности. Все прочие жили в нижних сферах.

Они делали все, что хотели. Они кое с кем повидались – повидались с Дороти, у которой, как считалось, гостила Урсула, повидались с некоторыми из приятелей Скребенского, молодыми оксфордцами, с совершенной непринужденностью называвшими ее «госпожа Скребенская». Они выражали ей такое искреннее почтение, что она и впрямь уверовала, что воплощает в себе целый мир – как старый, так и новый. Она забыла, что находится за оградой этого внешнего старого мира. Она стала думать, что влияет на этот мир, умеет магически преображать его, привнося в него что-то от своего, реального мира.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю