Текст книги "Радуга в небе"
Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
Лицо Урсулы стало пунцовым. Девочки поглядывали на нее снизу вверх и улыбались осуждающе.
– Это я велела им войти, мистер Харби, – сказала она через силу, но четко. Последовала секундная пауза. Потом издалека раздался голос мистера Харби:
– Девочки из пятого класса, займите свое место.
Девочки глядели на Урсулу осуждающе, с легкой тайной издевкой. Они попятились назад. Сердце Урсулы болезненно сжалось от унижения.
– Вперед, шагом марш! – прозвучала команда мистера Бранта, и девочки двинулись вперед одновременно, в ногу с мальчиками.
Теперь Урсула видела свой класс – примерно пятьдесят мальчиков и девочек, стоящих шеренгой за столами.
Она чувствовала себя уничтоженной. Для нее не было здесь ни места, ни возможности существования. Дети представляли собой монолит.
Начался опрос – слышался торопливый град вопросов. Она стояла перед детьми, не зная, что ей делать. Она выжидала в смущении. Ее дети – пятьдесят незнакомых лиц – следили за ней с напряженной враждебностью, готовой в любой момент разрядиться насмешками. Ей казалось, что лица эти жгут ее огнем. И куда ни глянь – она беззащитна перед ними. Секунда шла за секундой в этой неизъяснимой, нескончаемой муке.
Потом она набралась храбрости. Слышно было, как мистер Брант упражняет детей в устном счете. Она стояла близко к ученикам, так что особенно напрягать голос нужды не было, и неуверенно, запинаясь, проговорила:
– За семь шляп два пенса, и при этом каждая стоит по полпени?
Дети заулыбались ее почину. Она же краснела и смущалась. Затем вверх, как острые клинки, взметнулись руки, и она вызвала сказать ответ.
День тянулся невероятно медленно. Она то и дело терялась, не зная, что теперь делать; урок прерывали пустоты, когда она неловко стояла перед детьми в замешательстве, потом она вызывала какую-нибудь бойкую девчонку, и урок продолжался, но вести его как следует она не умела. Она чувствовала свою зависимость от детей. Они подчиняли ее себе. И все время слышался голос мистера Бранта – он вел урок методично, как машина, объяснял что-то громким, писклявым, бездушным голосом, не отвлекаясь ни на что вокруг. А ее это ужасное, нечеловеческое скопление детей повергало в смущение, забыть о нем она не могла. Вот он – класс из пятидесяти учеников, дружно, как один, ждущих ее распоряжений, распоряжений ей ненавистных, которых так не хотелось давать. Класс душил ее, не давал дышать. Такое количество детей казалось бесчеловечным. Словно и не дети то были, а взвод, эскадрон. Она не могла заставить себя говорить с ними как с детьми, потому что они не казались ей детьми. Собранные вместе, они превращались в коллектив, в бездушную массу.
Пришло время завтрака, и, оглушенная, потерянная, одинокая, она отправилась в учительскую перекусить. Никогда еще не доводилось ей чувствовать такой отчужденности, чуждости своей всему вокруг. Казалось, она вырвалась из какого-то ужасного места, из ада, из жестокой и злобной круговерти. И даже вырвавшись, она не была по-настоящему свободной. Продолжавшийся день давил, как оковы.
Первую неделю она находилась в совершенном смятении. Она не умела учить и чувствовала, что никогда не научится этому. В класс то и дело заглядывал мистер Харби – посмотреть, как она справляется. Когда он был рядом, грозный, насмешливый, злобный, как призрак, она совсем терялась и, остро чувствуя свою неумелость, впадала в прострацию и застывала, нерешительная, безжизненная. А он все не уходил, глядя на нее с ожиданием, добродушно улыбаясь и поблескивая глазами, и даже в улыбке его ей чудилась угроза. Он ничего не говорил, и она продолжала урок, чувствуя, что душа у нее уходит в пятки. Затем он покидал класс, и в самой походке его она усматривала иронию. Ведь это были его дети. Она же была лишь робкой заместительницей. Он бушевал, метал громы и молнии и был ненавидим. Но хозяином был он. При всей ее мягкости и чуткости по отношению к ученикам они были чужими и ей не принадлежали. Подобно мощному механизму, он таил в себе силу. И эту силу он уделял ученикам. В школе же единственное, что имеет значение и ценится, это сила.
Вскоре он стал внушать Урсуле ужас, а в основании этого ужаса скрывалась толика ненависти, потому что она глубоко презирала его, хотя он и был ее начальником. Она стала наблюдать. Другие учителя тоже его ненавидели и заражали друг друга этой ненавистью. Потому что он был хозяином, властвовавшим над ними и детьми, он был руководителем, чья власть над подчиненными не подвергалась сомнению. Эта власть, слепая власть над всей школой, была единственным смыслом его жизни. Учителя были не столько учеными людьми, сколько его рабами. И власть давала ему возможность их инстинктивно презирать.
Урсула не сумела понравиться ему, и с первого момента она ополчилась против него. Такое же чувство вызывала в ней и Вайолет Харби, однако противостоять мистеру Харби было сложнее – она не могла его понять, он был ей не по зубам. Она пыталась установить с ним контакт, как это делают умненькие юные девушки в отношении взрослых мужчин, ожидая в ответ мало-мальских проявлений рыцарства. Но тот факт, что она являлась девушкой, женщиной, либо не имел для него никакого значения, либо лишь усугублял презрение, которое он к ней чувствовал. Она не понимала ни себя настоящую, ни того, какой ей надлежало стать. Больше всего ей хотелось остаться прежней, самой собой – чуткой, ни на кого не похожей, отдельной от всех.
Но она продолжала учить. Она подружилась с учительницей третьего класса Мэгги Шофилд. Той было лет двадцать – тихая, скромная девушка от остальных учителей держалась особняком. Она была мечтательна, довольно красива и, как казалось, жила в гораздо более привлекательном мире.
Урсула приносила свой завтрак в школу, и на второй неделе своего в ней пребывания стала съедать завтрак в классе мисс Шофилд. Этот класс был на отшибе, с окнами, выходившими на две стороны, и видом на игровую площадку. Было огромным облегчением укрыться в этом убежище, вдали от раздражающего шума. Там были вазы с хризантемами и пестрыми сухими листьями, большой кувшин, полный ягод, и симпатичные картинки на стенах – фотогравюры с картин Грёза и «Возраста невинности» Рейнольдса; все это вместе взятое – большое окно, маленькие и не такие грязные столы, вкрапление картин и цветов – делало класс уютным, и Урсула, едва войдя в него, веселела. Здесь наконец-то она могла ощутить присутствие некой личности и живо реагировать на это.
Был понедельник. К тому времени она успела проработать в школе уже неделю и немного попривыкнуть к окружению, по-прежнему казавшемуся ей чуждым. Ее грела мысль о завтраке с Мэгги. Этот завтрак был яркой звездочкой в тягостном течении дня. Мэгги была такой сильной, отстраненной, шедшей так неспешно и уверенно по трудной своей дороге, не расставаясь с мечтой. Урсуле же пребывание в классе казалось бессмысленным сумбуром.
В полдень дети оголтелой ватагой вывалились из класса. Она еще не осознавала в полной мере, как губительны могут оказаться ее высокомерная терпимость и доброта, ее попустительство. Дети исчезли, она освободилась, и слава богу. Она поспешила в учительскую.
Мистер Брант сидел на корточках перед маленькой плиткой, засовывая в духовку кусок рисового пудинга. Потом, поднявшись, он заботливо потыкал вилкой в стоявшую сверху на конфорке кастрюльку. После чего опять накрыл кастрюльку крышкой.
– Ну что, готово? – весело осведомилась Урсула, вторгшись в его сосредоточенность.
Она всегда старалась быть веселой и доброжелательной с коллегами. Потому что чувствовала себя лебедем между серых гусей, птицей иного полета. Гордое сознание своей избранности еще не могла поколебать в ней эта ужасная школа.
– Нет еще, – коротко ответил мистер Брант.
– Интересно, мое разогрелось ли, – сказала она, склоняясь над плитой. Она ожидала, что он поглядит, но он пропустил ее слова мимо ушей. Урсула проголодалась и потому поспешила сунуть палец в горшочек с брюссельской капустой, картофелинами и мясом – проверить, готово ли. Нет.
– Приятно здесь перекусить, правда? – обратилась она к мистеру Бранту.
– Не знаю, – ответил он, расстилая салфетку на краешке стола и не поднимая глаз на Урсулу.
– Наверное, вам домой идти далеко?
– Да, – ответил он.
Он поднялся и взглянул на нее. Взгляд его голубых глаз был суровым и пронзительно острым. Такого острого взгляда ей еще не приходилось видеть. А сейчас он глядел на нее еще суровее и пронзительнее.
– Будь я на вашем месте, мисс Брэнгуэн, – заговорил он с угрозой в голосе, – я постарался бы лучше держать класс.
Урсула съежилась.
– Да? – сказала она любезно, но с тайным страхом. – По-вашему, я недостаточно строга с ними?
– Потому что, – продолжал он, не обращая внимания на ее слова, – если вы в самом скором времени их не приструните, они вам сядут на голову. Они станут изводить вас и портить вам жизнь, пока Харби не сместит вас, – вот что вас ждет. Вы здесь и полутора месяцев не продержитесь… – Он набрал полный рот еды. – …Если вы не приструните их, и в самое ближайшее время.
– Да, но… – начала было Урсула, сокрушенно, обиженно.
– И Харби вам не поможет. Вот что он сделает – он пустит все на самотек, дела у вас пойдут все хуже и хуже, а потом вы вынуждены будете либо сами уйти, либо он вас выгонит. Мое дело тут сторона, но только я боюсь, что останется класс беспризорный и его на меня повесят.
В его голосе она уловила осуждение и поняла, что не выдержала испытания. Но при этом она еще не научилась воспринимать школу как доступную ей реальность. Урсула все еще сторонилась ее. Школа была реальностью, но реальностью ей чужой. И слова мистера Бранта вызвали ее сопротивление. Она не хотела признавать его правоту.
– Неужели же все будет так ужасно? – сказала она, изящно содрогнувшись, с легким оттенком снисходительности, за которой она попыталась спрятать свой испуг.
– Ужасно? – повторил мужчина, опять переключив внимание на картофель. – Я ничего такого не сказал.
– Но я на самом деле испугалась. А дети, как мне кажется…
– В чем дело? – сказала вошедшая в этот момент мисс Харби.
– Вот мистер Брант, – сказала Урсула, – говорит, что я должна приструнить своих детей, – и она смущенно рассмеялась.
– О, если вы хотите учить, вы должны уметь поддерживать дисциплину в классе, – изрекла мисс Харби, жестко, высокомерно и пошло.
Урсула не отвечала. Рядом с ними она остро чувствовала свою неубедительность.
– Если вы предпочитаете свободу – это ваше право, – сказал мистер Брант.
– Но если вы не можете поддерживать дисциплину, то чего вы стоите? – сказала мисс Харби.
– И вы должны добиться этого сами! – Голос мистера Бранта вознесся в пророческом кличе. – Вам в этом никто не поможет.
– Бросьте! – сказала мисс Харби. – Есть люди, которым помочь невозможно. – И она удалилась.
Атмосфера враждебности и разлада, сшибки противоположных сил, направленных в разные стороны и неравноценных, была угнетающей. Вид мистера Бранта, присмиревшего, пристыженного и злого, испугал ее. Ей захотелось бежать. Единственным желанием было ретироваться, не понимая.
Затем вошла мисс Шофилд, внеся с собой некоторое успокоение. Урсула сразу же обратилась к вошедшей, ища у нее поддержки. В этой неясной борьбе авторитетов Мэгги осталась самой собой.
– Большой Андерсон здесь? – осведомилась она у мистера Бранта, и они заговорили о делах – о двух педагогах, заговорили спокойно и отстраненно. Мисс Шофилд взяла свой принесенный из дома завтрак, Урсула последовала ее примеру. Они расстелили скатерть в уютном третьем классе, где на столе стояла ваза с двумя-тремя розами.
– Здесь так хорошо. И это ваших рук дело, – весело сказала Урсула, – вы совершенно преобразили класс. – Но страх не покидал ее. Атмосфера школы давила.
– Да, вести уроки в большом зале, – сказала мисс Шофилд, – это просто беда.
Горькие чувства обуревали обеих. Мисс Шофилд тоже остро переживала позор своего положения – служанки высшего звена, ненавидимой как верховной властью – директором, так и ее подчиненными – классом. Она могла, и ей было это понятно, в любой момент подвергнуться нападению с той или другой стороны или с обеих сторон сразу, так как начальство чутко реагировало на жалобы родителей и вместе с ними ополчалось на власть промежуточную – учителя.
Поэтому даже свой вкусный завтрак – золотистые бобы с коричневой подливкой – Мэгги Шофилд выкладывала на тарелку с горестной сдержанностью.
– Это вегетарианское жаркое, – сказала мисс Шофилд. – Хотите попробовать?
– С удовольствием, – отвечала Урсула.
Ее собственная еда показалась ей безобразно грубой по сравнению с этой чистой изысканностью.
– Я не привыкла к вегетарианским блюдам, – сказала она, – но предполагаю, что они очень вкусные.
– Я не настоящая вегетарианка, – сказала Мэгги. – Просто не хочется таскать в школу мясо.
– Правда, – сказала Урсула. – И мне не хочется.
Душа ее радостно воспряла, усмотрев и в этом изящную утонченность и свободу. Если все вегетарианские блюда так хороши на вкус, на сомнительные и нечистые мясные продукты она отныне даже и глядеть не станет!
– Как вкусно! – воскликнула она.
– Да, – сказала Мэгги Шофилд и незамедлительно стала рассказывать ей рецепт. Потом девушки перешли к рассказам о себе. Урсула говорила о школе, о выпускных экзаменах, которыми она немного прихвастнула. О том, как плохо ей здесь, в этом ужасном месте. Мисс Шофилд слушала, и красивое лицо ее было задумчиво, его омрачала легкая тень.
– А на другое место вы поступить не могли? – наконец спросила она.
– Я не знала тогда, что меня ожидает, – неуверенно ответила Урсула.
– Ах – воскликнула мисс Шофилд и, горестно покачав головой, отвернулась.
– Неужели здесь так ужасно, как кажется? – спросила Урсула и слегка нахмурилась, с тревогой ожидая ответа.
– Да, – горько подтвердила мисс Шофилд. – Ужас, да и только!
Сердце у Урсулы упало – она поняла, что и мисс Шофилд здесь очень и очень не сладко.
– Это все мистер Харби, – отбросив сдержанность, заговорила Мэгги Шофилд. – Думаю, очутись я опять в зале, я бы не выдержала. Голос мистера Бранта и мистер Харби, и все это..
Она сокрушенно отвела глаза в глубокой тоске, показывая, что и для нее существуют вещи, совершенно невыносимые.
– Что, такой ужас – этот мистер Харби – спросила Урсула, рискнув проверить правомерность собственных страхов.
– Он? Да он просто бандит, – сказала мисс Шофилд, поднимая на – нее робкий взгляд своих темных застенчивых глаз, горевших теперь застенчивым негодованием. – Нет, если ему не перечить, и под него подлаживаться, и делать все по его указке – он, может быть, и неплох, но какая же это мерзость. Ведь речь идет о борьбе сторон, а эти оболтусы…
Говорить ей было непросто, и чем дальше, тем больше в словах ее ощущалась горечь. Видно, ей пришлось немало выстрадать. Душу саднили обиды и позор. Урсула сочувствовала ей и тоже страдала.
– Но что же здесь такого мерзкого и страшного? – растерянно спросила она.
– То, что ничего нельзя сделать, – сказала мисс Шофилд. – С одной стороны есть он, и он восстанавливает против вас другую сторону – детей. А дети – это просто ужас какой-то, их надо буквально все заставлять делать. Все должно исходить от вас. Если им надо что-то выучить, значит, вы должны впихнуть в них это насильно – по-другому не выходит.
Урсула совсем сникла. Разве ей по плечу все это, разве под силу ей заставить учиться пятьдесят пять упрямцев, постоянно чувствуя за спиной грубую зависть, недоброжелательность, готовую в любой момент кинуть ее на растерзание ораве детей, видящих в ней слабое звено ненавистной власти? Она ощутила весь ужас такой непосильной задачи. Она наблюдала, как мистер Брант, мисс Харби, мисс Шофилд и все другие учителя трудятся усердно и через силу, тянут лямку неблагодарной своей работы, превращая многообразие детских индивидуальностей в механическое единство класса, приводя их в единое состояние покорности и внимания, а затем вынуждая воспринимать и усваивать знания. Первая и труднейшая задача – это привести к единообразию шестьдесят детей. Это единообразие должно стать автоматическим, насаждаться волей учителя, волей всей совокупности педагогического коллектива, подавляющего волю детей. Важно было, чтобы директор и все учителя действовали заодно, сообща, только так можно было привести к единообразию и подчинить себе детей. Но директор был по-особому мелочен и возвышался над всеми. Учителя не могли добровольно соглашаться с ним, а собственно их «я» восставало против полного закабаления. Результатом была анархия, позволявшая детям самим выносить окончательное решение, кто тут главный.
Таким образом, существовал разброд воль, каждая из которых тщилась максимально утвердить себя. По природе своей дети не способны охотно высиживать урок и смиренно усваивать знания. Их надо заставить это делать, и заставить их должна воля кого-то более мудрого и сильного. Но против этого они всегда будут бунтовать Поэтому первейшая задача, на которую должны быть направлены усилия учителя, это привести волю класса в соответствие с собственной волей. А такое возможно лишь через самоотвержение, забвение собственного «я» и подчинение его определенной системе правил ради достижения определенного и предсказуемого результата – передачи тех или иных знаний. И это при том, что Урсула мечтала стать первой из мудрейших учителей, владевших искусством не уничтожать личность, не прибегать к насилию. Личности своей она доверяла полностью.
Поэтому она пребывала в смятении. Во-первых, она пыталась добиться взаимопонимания с детьми – оценить это могли лишь один-два из ее учеников, большинству же они оставались чужды, что вызывало враждебность к ней класса. Во-вторых, она выбрала позу пассивного сопротивления единственному общепризнанному авторитету – мистеру Харби, что развязывало руки ученикам, давая им более широкие возможности ее изводить. Не совсем это понимая, она чувствовала это интуитивно. И ее мучил голос мистера Бранта. Неумолчный, скрипучий, суровый, полный ненависти, этот голос монотонно лез к ней в уши, чуть ли не сводил ее с ума. Этот учитель превратился в машину, никогда не останавливавшуюся, не знавшую отдыха. Личность, в нем задавленная, лишь слабо попискивала. Какой ужас – нести в себе столько ненависти! Неужели ей надлежит стать именно такой? Она чувствовала суровую и ужасающую эту необходимость. Ей надо стать такой – запрятать, отбросить свою личность, стать инструментом, функция которого обрабатывать определенный материал – ее учеников, преследуя одну цель – каждый день что-то втолковывать им, заставлять выучить от сих до сих. Примириться с этим она не могла. Но постепенно она начала ощущать, как смыкаются вокруг нее неумолимые железные створки капкана. Солнечный свет померк. Нередко, выходя во время перемены на школьный двор и замечая сияние небесной голубизны и бег изменчивых облаков, она думала, что это ей чудится, что это декорация, рисованная картинка. Так темно было у нее на душе, так неприятно путалась она в своих обязанностях, так скованно, как в темнице, чувствовала себя ее душа, уничтоженная, подвластная чужой злой и разрушительной воле. Откуда же это небесное сияние? Разве есть небо, разве есть воля, разве есть что-нибудь помимо спертости класса и единственной реальности – тяжкой, приземленной, злой?
И все-таки она не сдавалась окончательно, не давала школе целиком поглотить себя. Она все твердила: «Это не вечно, когда-нибудь это кончится», – и представляла себя вне этого места, представляла время, когда она вырвется отсюда. По воскресеньям и на каникулах в Коссетее или в лесу, идя по опавшим листьям буков, она представляла себе приходскую школу Святого Филиппа, усилием воли воскрешая ее перед собой такой, какой ей хотелось бы ее видеть – маленькой, приземистой и такой незначительной, еле видимой под этим огромным небом, среди сбрасывающих листву мощных буковых деревьев в роще, окруженной этим восхитительным небесным простором. И что тогда эти дети, ученики, эти ничтожества, такие далекие сейчас от нее? Какую власть могут они иметь над ней? Самая мысль о них может быть отброшена, как отбрасывает она ногой сухую листву, прокладывая себе путь под буками. Раз – и нет их. Но воля ее все-таки была настороже.
Между тем они продолжали ее преследовать. Никогда раньше не испытывала она такой страстной тяги к окружающей красоте. Сидя на империале трамвая вечером, когда удавалось иной раз отбросить мысль о школе, она любовалась величественной картиной заката. Всей грудью, дрожанием рук стремилась она раствориться в этом огненном блеске. Желание слиться с этим сиянием было острым до боли. Она едва удерживала восторженные возгласы, видя, как прекрасно склоняющееся к закату солнце.
Потому что свободы она не чувствовала. Как бы ни уговаривала она себя, что стоит лишь переступить школьный порог – и школа исчезнет, это было неправдой. Школа существовала. Она оставалась внутри, давя на нее темным грузом, сковывая каждое ее движение. Тщетно было представлять себя пылкой и гордой юной девушкой, умевшей отбросить от себя школу и всякую мысль о связи с ней. Она была мисс Брэнгуэн, учительницей пятого класса, и это в ее жизни было сейчас самым главным.
И постоянно, грозно, как мрак, сгущавшийся над ней и готовый вот-вот ринуться на нее сверху и поглотить, копилось ощущение, что она терпит поражение. Она горько отвергала для себя возможность быть учительницей. Предоставим это таким, как Вайолет Харби. А ее не трогайте. Тщетно.
Какой-то четкий измерительный прибор внутри неумолимо указывал на минус. Она была не способна выполнять свои обязанности. И освободиться от груза этого знания она не могла ни на минуту.
И она чувствовала превосходство Вайолет Харби. Мисс Харби была прекрасной учительницей. Она умела установить порядок в классе и очень ловко втемяшить знания в головы учеников. Напрасно протестовала Урсула, уговаривая себя, что она неизмеримо, неизмеримо выше Вайолет Харби. Все равно она знала, что Вайолет Харби удается то, что ей не по зубам, то, что являлось для нее чуть ли не испытанием. Сознание этого тяготило ее и изматывало. В первые недели она пыталась этого не замечать, говоря себе, что она по-прежнему свободна Она пыталась не чувствовать того, что уступает мисс Харби, подхлестывая в себе ощущение превосходства. Но она сгибалась под тяжестью груза, который мисс Харби несла с легкостью, ей же, Урсуле, он казался непосильным бременем.
Она не сдавалась, но и не преуспевала Класс ее становился все хуже, и как преподавательница она все больше теряла уверенность. Может быть, следует бросить все и вернуться домой? Признаться, что совершила ошибку, взявшись за это дело, уволиться? На кону была вся ее жизнь.
И она продолжала упорствовать, слепо, упрямо ожидая развязки. Теперь мистер Харби стал преследовать ее. Ее страх и ненависть к нему возросли, принимая угрожающие размеры. Ей казалось, что он готов накинуться на нее и растоптать! А преследовал он ее за то, что она не умела вести класс, который стал слабейшим в школе.
Одной из претензий было то, что дети ее шумят и мешают мистеру Харби вести урок в седьмом классе в другом углу зала. Однажды утром она, задав детям написать сочинение, прогуливалась по рядам. Уши и шеи некоторых мальчиков были грязны, одежда их плохо пахла, но это она игнорировала. Всё внимание ее было направлено на исправление ошибок.
– В предложении «шкурка у них коричневая» как вы напишете «коричневая»? – спросила она.
Наступила легкая пауза – мальчики всегда нахально не спешили с ответом. Они уже научились не признавать ее авторитет.
– С вашего позволения, мисс, я вот так напишу: к-о-р-и-ч-н-е-в-а-я! – насмешливо громко выкрикнул один из пареньков.
И тут же к ним метнулась фигура мистера Харби.
– Встань, Хилл! – громогласно скомандовал он. Все вздрогнули. Урсула глядела на мальчика. Видно, из бедной семьи и не без хитринки. Жесткие вихры надо лбом, остальные волосы прилизаны и облепляют худое лицо, бледный, бесцветный.
– Разве тебя вызывали? – прогрохотал мистер Харби.
Мальчик виновато прятал глаза, хитро и цинично изображая из себя тихоню.
– С вашего позволения, сэр, я ответил на вопрос учительницы, – произнес мальчик все с той же тихой наглостью.
– Марш к моему столу!
Мальчик пошел через зал, черный, слишком просторный для него пиджак висел на нем, образуя унылые складки, худые ноги с расцарапанными коленками уже приобрели шаркающую походку бедняка, тяжелые башмаки почти не отрывались от пола. Урсула глядела, как он крадучись прошаркал по залу. Но это был один из ее учеников! Очутившись возле стола, он огляделся, пряча хитроватую и в то же время жалкую улыбку, которую он адресовал ученикам седьмого класса, и встал в тени грозной директорской кафедры, несчастный, бледный заморыш в уныло висевшей на нем одежде, выставив чуть согнутую в колене ногу и сунув руки в отвислые карманы его не по росту громоздкого пиджака.
Урсула пыталась сосредоточиться на уроке. Мальчик тревожил ее, одновременно переполняя ее сердце горячим сочувствием. Она едва сдерживала крик ужаса – ведь это из-за нее мальчишку сейчас накажут! Мистер Харби глядел на надпись, которую она оставила на доске. Потом он повернулся к классу.
– Положите ручки.
Дети положили ручки и подняли головы.
– Руки сложить.
Они отодвинули тетрадки и сложили руки. Урсула, застряв где-то в задних рядах, была не в силах выйти вперед.
– О чем должно быть сочинение? – спросил директор. Руки взметнулись вверх.
– О – начал было кто-то, нетерпеливо жаждавший ответить первым.
– Не советовал бы тебе кричать, – сказал мистер Харби.
Его голос мог бы показаться приятным – звучный, красивого тембра, если б не постоянно слышавшиеся в нем угроза и нескрываемая отвратительная злоба. Он стоял непоколебимо, неподвижно, сверкая глазами из-под нависших кустистых черных бровей, пронзая взглядом класс В нем было что-то гипнотически привлекательное в этот момент, но ей хотелось закричать. Она чувствовала раздражение, смятение, природу которого не понимала.
– Алиса? – вызвал он.
– Описать кролика, – тоненько пропищала девочка.
– Тема слишком простая для пятого класса!
Урсула устыдилась своей оплошности. Ее унизили перед детьми. И она мучилась, раздираемая противоположными чувствами. Мистер Харби стоял перед ней, такой сильный, мужественный, чернобровый, с красивым лбом и тяжелой челюстью, со своими вислыми усами – такой интересный, красивый какой-то тайной первобытной красотой. Он мог бы нравиться как мужчина, а он стоял перед ней в другом качестве: кипятился из-за такого пустяка, что мальчик ответил прежде, чем к нему обратились с прямым вопросом. Но от природы он человек не мелочный. Скорее он жестокий, упрямый и злой, но его поработили и сковали его дело и цель, служению которой он должен был слепо подчиниться, вынужденный зарабатывать себе на жизнь. Иной и лучшей власти над собой, связующей все воедино, кроме этой слепой, упорной и беспощадной воли он не имел. И он исполнял свои обязанности, видя в этом свой долг. А они заключались в том, чтобы научить детей писать без ошибок слово «осторожность» и не забывать начинать каждое новое предложение с заглавной буквы. И он бился над этим и, подавляя в себе ненависть, муштровал детей, подавлял их, втайне подавляя и себя, пока ненависть не прорывалась. Урсула жестоко страдала, видя, как этот невысокий, красивый и сильный человек учит ее детей. Это было низко, мелко для него – такого благопристойного, сильного, грубого. Какое дело ему до сочинения о кролике? Но воля удерживала его перед классом, заставляя яростно втолковывать мелочи. Это стало для него обычным – мелочность и вульгарность вкупе с неуместностью. Она видела всю постыдность его положения, ощущала в нем затаенную злобу, единственным разрешением которой могла быть только вспышка ярости. Чего другого ожидать от спутанного по рукам и ногам сильного человека? Нет, это было невыносимо. Разброд ее чувств был мучителен. Она глядела на молчаливо внимавших ему оцепеневших детей, призванных наконец к порядку, застывших в тяжкую аморфную массу. Это он умел – заставить детей подчиниться и застыть, мертвенно и немо, под грубым прессом его воли, удерживающей их своим давлением. Она тоже должна научиться подчинять их своей воле: это необходимо. Такова ее обязанность, ибо на этом зиждется школа. Он усмирил класс, заставив их покорно застыть. Но видеть этого сильного, властного человека, употребляющего свою власть ради такой цели, было поистине страшно. В этом было что-то чудовищное. Странная благожелательность его взгляда оборачивалась порочностью, уродством, его улыбка была улыбкой мучителя. Стремиться. Ясная и чистая цель была ему недоступна, единственное, что он умел, это упражнять и напрягать грубую свою волю. Не веря в образование, которое он год за годом навязывал детям, он вынужден был стращать, вот он и стращал, мучаясь стыдом, потому что для сильной и цельной натуры это было как шип, язвящий отравой. Он был так безрассуден, безобразно неуместен, что Урсуле казалось невыносимым его присутствие, когда он вот так стоял в ее, классе. Ситуация была фальшивой и безобразной.
Урок был окончен, мистер Харби ушел. С дальнего конца зала донесся свисток и удары тростью. Сердце замерло в ней. Выносить это она не могла, невозможно слушать, как бьют ее мальчика. Голова у нее шла кругом. Хотелось броситься вон из этой школы, покинуть это пыточное место. Она ненавидела теперь директора, глубоко и окончательно. Как ему не стыдно, этому зверю! И надо прекратить это запугивание, положить конец безобразной жестокости. Вскоре Хилл прошаркал назад, громко и жалобно плача. Громкий горестный плач ребенка надрывал ей сердце. Потому что, положа руку на сердце, умей она наладить дисциплину в классе, подобного не случилось бы, Хилла не вызвали бы, не побили тростью.
Она перешла к уроку арифметики, но была рассеянна. Хилл уселся на заднюю парту, сгорбился там, давясь слезами и кусая руку. Это длилось долго. Она не осмеливалась ни приблизиться, ни заговорить с ним. Она стыдилась его. И чувствовала, что не может простить ребенку этой его сгорбленности, громких слез, мокрого лица, сопливых рыданий, в которых он утонул.
Она стала проверять задачи. Но детей было слишком много. Обойти весь класс она не могла. И еще Хилл, который был на ее совести. Он наконец перестал плакать и тихо сидел, сложа руки и поигрывая ими. Потом он поднял глаза на нее. На лице его остались грязные разводы от слез А глаза были странно ясными, словно отмытыми, белесыми, как небо после дождя. Он не держал зла. Он уже все забыл и ждал, чтобы его вернули на обычное его место.