Текст книги "Радуга в небе"
Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 36 страниц)
– Принимайся за работу, Хилл, – сказала она. Дети решали задачи, как она понимала, беззастенчиво списывая. Она написала на доске очередную задачу. Но обойти весь класс она не могла и опять прошла к первым столам, чтобы наблюдать оттуда. Некоторые уже решили задачу. Другие – нет. Что тут поделаешь?
Наконец настала перемена. Объявив конец урока, она с трудом, всеми правдами и неправдами заставила детей покинуть класс. И осталась перед кучей мусора – исчерканных непроверенных тетрадей, сломанных указок, изгрызенных ручек. Ее даже затошнило – настолько глубоко было теперь ее страдание.
Дальше – больше, мучения ее длились и длились без конца, день за днем. Ее всегда ожидала гора непроверенных тетрадей с тысячью ошибок, которые нужно было исправлять, – тягостная обязанность, которую она ненавидела всей душой. Дела шли все хуже и хуже. Если она пробовала льстить себя надеждой, что сочинения ее учеников стали живее и интереснее, то тут же ей бросалась в глаза грязь в тетрадях, становившаяся все невыносимее, – тетради были теперь вопиюще, безобразно грязными. Она пыталась с этим бороться – безрезультатно. Оставалось не, принимать это близко к сердцу. Да и зачем? Зачем уверять себя в том, как это важно, что она не умеет научить, детей писать чисто и аккуратно? Зачем ставить это себе в укор?
Пришел день получки, и ей выдали четыре фунта два шиллинга и один пенс… Это преисполнило ее гордостью. Никогда еще она не держала в руках такой большой суммы. И это ведь она сама заработала. Сидя на империале, она беспрестанно ощупывала золотые монеты, боясь, что потеряет их. Они придавали ей силы, солидности. И войдя в дом, она сказала матери:
– Была получка, мама.
– Угу, – спокойно отозвалась мать.
Тогда Урсула выложила на стол пятьдесят шиллингов.
– Это за мое содержание, – сказала она.
– Угу, – только и ответила мать, так и оставив деньги лежать на столе.
Урсулу это задело. И тем не менее, свою долю она внесла. Она была свободна. То, что на нее потратили, она оплатила. И у нее еще осталось больше тридцати двух шиллингов собственных денег. Она не хотела их тратить, хотя от природы и была транжирой; самая мысль о том, чтобы тронуть такое сокровище, казалась ей кощунством.
Теперь у нее в жизни была своя точка опоры, свое независимое положение. Она была не только дочерью Уильяма и Анны Брэнгуэн. Она была самостоятельной. Она зарабатывала себе на жизнь. Она была важным членом трудящейся массы. Она не сомневалась в том, что пятьдесят шиллингов в месяц полностью покрывают все расходы на нее. Если бы мать получала по пятьдесят шиллингов в месяц от каждого ребенка, это составило бы двадцать фунтов и не надо было бы думать об одежде. Вот и хорошо.
Урсула чувствовала себя независимой от родителей. Она принадлежала теперь не им. Теперь понятие «Комитет образования» стало для нее не пустым звуком, а маячивший где-то вдали Уайтхолл словно приблизился. Она знала, кто в правительстве занимается сферой образования и отвечает за нее, и ей казалось, что этот министр каким-то образом связан с ней, Урсулой, подобно тому, как связан с ней ее отец.
Она стала другим человеком, получила дополнительные обязанности. Она была теперь не просто Урсулой Брэнгуэн, дочерью Уильяма Брэнгуэна. Она была еще учительницей пятого класса школы Святого Филиппа. И ей надлежало теперь быть только учительницей, и ничем больше. Ничего не попишешь. Бросить преподавание она не могла.
Как не могла и преуспеть в нем. И это было ее наваждением. Шли недели, а Урсула Брэнгуэн, свободная, веселая девушка, все не возвращалась. Существовала лишь ее тезка, девушка, носившая одно с нею имя, мучившаяся сознанием того, что не управляется с классом. В выходные же наступала реакция – страстное наслаждение свободой, по утрам ее пьянило сознание, что ей не надо в школу, днем бурную, ни с чем не сравнимую радость доставляло вышивание, каждый стежок, который она выполняла цветными шелковыми нитками. Потому что она не переставала помнить о ждущем ее узилище. Ведь то была лишь передышка, и закованное в кандалы сердце хорошо это чувствовало. И она пыталась удержать быстротекущие мгновения, выжать из них всю сладость до последней капли в маленьких и жестоких вспышках неистовства.
Она никому не рассказывала, в каком мучительном положении находится. Ни с родителями, ни с Гудрун она не делилась тем, каким ужасом стала для нее работа учительницы. Но в воскресенье вечером, чувствуя приближение утра понедельника, она была как натянутая струна, уже чувствуя, как вот-вот начнется ее мука.
Она не верила, что когда-нибудь сможет справиться с этим бандитским классом в этой бандитской школе – нет, это невозможно, невозможно. И однако не смочь – означало полное крушение. Это было бы признанием того, что мир мужчин оказался не для нее, что ей не удалось отвоевать в нем свое место; и крушение это должно было произойти на глазах у мистера Харби. А потом до конца ее дней ее преследовала бы мысль о мире мужчин, о том, как не смогла она вырваться на свободу, получить простор для серьезной ответственной работы. Вот Мэгги место себе отвоевала, став вровень с мистером Харби, не чувствуя своей от него зависимости, и душа ее вольна витать в поэтических далях. Мэгги свободна. Мистер Харби-мужчина скромной и сдержанной женщине по имени Мэгги не симпатизирует. Но мистер Харби-директор уважает учительницу мисс Шофилд.
Однако пока что Урсула могла только завидовать Мэгги и восхищаться ею. Самой Урсуле еще только предстояло добиться того, чего уже добилась Мэгги. Ей еще предстояло прочно встать на ноги, отвоевать себе место на территории мистера Харби и не уступать его. Потому что директор теперь начал настоящую и планомерную атаку с целью выжить ее из школы Она не могла обеспечить дисциплину в классе. Ее ученики были возмутителями спокойствия и самыми слабыми по успеваемости в школе. Следовательно, ей надлежало уйти, освободив место для человека более полезного, кого-нибудь, кто сможет укрепить дисциплину.
Директор разжигал в себе яростное ее неприятие. Ничего иного от нее, кроме ухода, он не желал. С каждой неделей ее пребывания в школе класс становился все хуже и хуже, и значит, она совершенно не годилась. Его система преподавания, составлявшая стержень всей школьной жизни и определявшая каждое движение его самого, нарушалась присутствием Урсулы, грозила рухнуть от этого присутствия. Она представляла опасность для него лично, опасность, чреватую ударом и падением. И, тайно движимый подспудным инстинктом сопротивления, он начал подготавливать увольнение Урсулы.
Наказывая кого-нибудь из ее учеников, как наказал Хилла, за прегрешение против него лично, он делал это с исключительной суровостью, давая понять, что виновна в этом некомпетентная учительница, допустившая подобное прегрешение. Но если наказанию ученик подвергался за прегрешение против нее, наказывался он легко, словно грех его был не столь уж значителен. Все дети это понимали и вели себя соответственно.
То и дело мистер Харби совершал очередной налет на тетради ее учеников. В первый раз он в течение целого часа обходил класс, проверяя тетрадь за тетрадью, сравнивая страницу за страницей, а Урсула, стоя в стороне, выслушивала замечания и нелицеприятные оценки, высказанные ей не прямо, а через ее учеников. То, что писать с ее приходом ученики стали хуже, неряшливее, было истинной правдой. Мистер Харби тыкал в страницы, исписанные до нее и после, и приходил в ярость. Многих он поставил с тетрадками перед классом. И пройдя по рядам онемевших и дрожащих детей, он подверг избиению тростью самых злостных нарушителей, бил он их сокрушенно, с непритворным гневом.
– Класс ужасно запущен! Просто не верится! Позор! Непонятно, как можно было довести все до такого состояния! Я буду приходить к вам каждый понедельник и проверять ваши тетради. Так что не думайте, что если на вас не обращают внимания, то вы можете позабыть все, чему успели научиться, и докатиться до того, что вас и в третий класс принять невозможно. Каждый понедельник я буду проверять ваши тетради!
Он сердито вылетел из класса со своей тростью, оставив Урсулу перед бледными трепещущими учениками, на детских лицах которых читались горечь, страх и тайное возмущение, чьи души переполняли гнев и презрение не к директору, а скорее к ней, Урсуле, в чьих глазах было обвинение ей, холодное, бесчеловечное, как это бывает. И ей трудно было выговорить привычные слова, обратиться к ним. Когда она выговорила распоряжение, они выполнили его, но с наглой небрежностью, словно говоря: «Думаешь, стали бы мы слушаться тебя, если б не директор?» Она велела сесть на место ревущим избитым мальчишкам, замечая, что даже они посмеиваются над ней и ее авторитетом и считают ее с ее некомпетентностью виновной в наказании, которому их подвергли. И это усугубляло ее ужас перед физическими наказаниями и страданием до степени глубокой боли и моральных угрызений страшнее, чем любая боль.
Нет, всю неделю она должна следить за тетрадями учеников и наказывать за всякую провинность. Так разумно решила она, дав себе это слово. Сама она как личность должна умереть, по крайней мере, до конца дня. Пока она в школе, ее, Урсулы Брэнгуэн, быть не должно. Она лишь учительница пятого класса. Это ее обязанность. В школе она это и только это. А Урсулы Брэнгуэн – той здесь нет.
И вот бледная, замкнутая и наконец-то отчужденная, безличная, она перестала видеть перед собой конкретного ребенка с зайчиками в глазах, с душой, которую нельзя ранить из-за какого-то там плохого почерка, в то время как ребенок хочет вылить эту душу на лист бумаги. Она перестала видеть детей, помня лишь о поставленной перед собой задаче. И сосредоточившись на этом, а вовсе не на детях, она стала безлична и беспристрастна настолько, что могла наказать там, где раньше лишь посочувствовала бы, поняла и простила, могла одобрить то, мимо чего раньше прошла бы без всякого интереса. Однако сейчас ей было не до интереса.
Для пылкой умненькой семнадцатилетней девушки было настоящей мукой превращаться в лицо официальное, безразличное к детям, не имевшее с ними настоящей близости. После того ужасного понедельника она несколько дней держалась и с успехом действовала в классе, как было задумано. Но ей было это несвойственно, и постепенно она стала спускать колки.
А потом пришла новая напасть. В классе не оказалось нужного количества ручек. Она послала за ручками к мистеру Харби. Он явился самолично.
– Ручек не хватает, мисс Брэнгуэн? – спросил он с улыбкой, в которой закипала ярость.
– Да, шести штук, – ответила она, затрепетав.
– Как же так? – угрожающе произнес он. И, оглядев класс, спросил: – Сколько учеников сегодня присутствует?
– Пятьдесят два, – ответила Урсула, но он не обратил внимания на ее ответ, так как считал сам.
– Пятьдесят два, – сказал он. – И сколько ручек в классе, Стейплс?
Урсула молчала. Ее ответа не требовалось – он обращался к старосте.
– Удивительное дело, – сказал мистер Харби, глядя на притихший класс с еле заметным, но злобным оскалом. Все лица были обращены к нему – открытые и недоуменные. – Всего несколько дней назад в этот класс было выдано шестьдесят ручек, теперь же их сорок восемь. Сколько будет шестьдесят минус сорок восемь, Уильямс? – Вопрос таил в себе какой-то зловещий смысл.
Тощий, с лисьей мордочкой парнишка в матросском костюме вскочил с преувеличенной готовностью.
– Я, сэр – выкрикнул он. И тут же по лицу его медленно расползлась хитроватая улыбка: он не знал. Напряженная тишина. Мальчик опустил голову. Потом вскинул ее, в хитрых глазах блеснуло торжество. – Двенадцать! – сказал он.
– Посоветовал бы тебе внимательнее относиться к занятиям, – угрожающе проронил директор.
Мальчик сел на место.
– Шестьдесят минус сорок восемь равняется двенадцати. Следовательно, не хватает двенадцати ручек. Ты искал их, Стейплс?
– Да, сэр.
– Поищи снова.
Томительная сцена продолжалась. Две ручки были обнаружены, десяти не хватало. И тут разразилась гроза.
– Значит, помимо грязи в тетрадках, отвратительной успеваемости и отвратительного поведения, я еще должен терпеть ваше воровство? Так вы считаете? – начал директор. – Мало того, что вы худший класс во всей школе, грязнули и хулиганы, так в придачу вы еще и воры! Да? Хороши, нечего сказать! Ручки не растворяются в воздухе, не имеют способности летать и исчезать в никуда. Что с ними произошло? Ручки должны быть найдены, найдены пятым классом! Здесь они пропали, и здесь они должны найтись!
Урсула слушала все это, и на сердце ее был камень. Она теряла голову от волнения. Ее так и подмывало броситься к директору, потребовать, чтобы он прекратил скандалить из-за каких-то несчастных ручек. Но она не делала этого. Не могла.
Всякий раз после занятий, и утром, и вечером, она пересчитывала ручки. И все-таки они пропадали. А также и карандаши, и ластики. Она оставляла учеников в классе, запрещая им уходить, пока не будет найдено то или иное. Но только выходил за дверь мистер Харби, мальчики вскакивали, начинали шуметь и прыгать, а потом гурьбой вываливались из класса и убегали.
Положение было катастрофическим. Пожаловаться мистеру Харби она не могла, потому что, наказав класс, он сделал бы ее виновницей наказания, за что дети отплатили бы ей непослушанием и насмешками. Между нею и классом и без того росла стена враждебности. Вечером, задержав в классе учеников, не успевших выполнить задание, она слышала, как потом они, крадучись за ней, выкликивали: «Брэнгуэн, Брэнгуэн, надутый пузырь!»
Однажды субботним утром, когда они с Гудрун были в Илкестоне, она опять услышала, как ей вслед кричали: «Брэнгуэн, Брэнгуэн!»
Она притворялась, что не замечает, но сгорала со стыда, осыпаемая насмешками на глазах у всей улицы. Ей, Урсуле Брэнгуэн из Коссетея, не давали забыть, что она учительница, учительница пятого класса, и даже отправляясь за лентами для шляпки, она слышала выкрики мальчишек, которых пыталась учить.
И вот как-то вечером на окраине городка, когда она шла домой, в нее полетел град камней. И тут ее захлестнула волна гнева и стыда. Она шла не таясь, не помня себя от бешенства. Темнота не давала ей разглядеть, кто были ее обидчики. Да она и знать этого не хотела.
Но в ней произошел перелом. Хватит, больше никогда она не отдаст себя, свою личность на растерзание классу. Не станет Урсула Брэнгуэн, такая, какая она есть, общаться и даже приближаться к этим мальчишкам. Она будет всего лишь учительницей пятого класса, далекой от своих учеников, будто нога ее никогда не ступала на порог школы Святого Филиппа! Да она просто сотрет их всех в порошок, отряхнет от них руки, и они станут для нее всего лишь учащимися!
И замкнувшись в своей обиде, она почувствовала, как чуткая, открытая, готовая отдать всю себя детям юная душа ее умирает, уступая место чему-то тяжелому и бесчувственному, готовому механически исполнять то, чего требует чужая и враждебная ей система.
На следующий день ей казалось, что детей она не видит, не различает. Все, что она чувствовала, это была ее решимость сломить класс и подчинить себе детей. Просить, апеллировать к их добрым чувствам смысла не имело. В нетерпении своем она быстро это уловила.
Она учительница, и значит, должна требовать покорности от каждого из учеников. Что она и собирается сделать. Все прочее будет отринуто. Она стала жесткой, нелицеприятной и мстительной даже по отношению к себе самой, а не только к тем, бросавшим в нее камни. Она утвердит свою власть, став учительницей и только учительницей. У нее появилась цель. Она будет бороться и подчинять.
К тому времени она знала своих врагов в классе. Самым ненавистным из всех был Уильямс. В нем было что-то дефективное, хотя учился он и не так плохо. Он бегло читал и был достаточно умен и хитер. Но он не мог усидеть на месте. В нем чувствовались коварство и нечто болезненное, хилое, порочное, что оскорбляло ее чувства. Однажды в припадке раздражения он кинул в нее чернильницу. Дважды он сбегал с уроков. Дурной характер его был известен.
И он вечно скалил зубы за спиной молоденькой учительницы, иногда вдруг принимаясь льстиво ее обхаживать. Последнее вызывало у нее даже большую антипатию. В нем были настырность и прилипчивость пиявки.
У одного из учеников она отобрала гибкий прут, которым собиралась воспользоваться, когда представится подходящий случай. Однажды на утреннем уроке, когда класс писал сочинение, она спросила у Уильямса.
– Как у тебя получилась такая клякса?
– О, мисс, у меня с пера капнуло! – прохныкал он притворно жалобным тоном, которым, чуть что, так хорошо умел пользоваться. Мальчишки стали давиться от смеха. Ибо Уильямс был хорошим актером, умевшим нравиться публике, особенно если надо было поизводить учительницу или кого-нибудь из старших, перед кем он не испытывал страха. Он обладал инстинктивной изворотливостью преступника.
– В таком случае останешься после урока и напишешь дополнительную страницу, – сказала учительница.
Такой несправедливости от нее он не ожидал, и это возбудило в нем насмешливое негодование. В двенадцать часов она заметила, что он пытается улизнуть.
– Сядь на место, Уильямс, – сказала она.
И так они остались, сидя друг против друга, он сидел на задней скамье и то и дело исподтишка поглядывал на нее.
– С вашего позволения, мисс, мне дело одно сделать велено, – нахально обратился он к ней.
– Дай сюда твою тетрадку, – сказала Урсула. Мальчик вылез и пошел к ней по проходу, хлопая тетрадкой по каждому из столов. Он не написал ни строчки.
– Возвращайся на место и напиши то, что тебе задано, – сказала Урсула. Она села за стол и попыталась проверять тетради. Но ее сотрясала дрожь и мучило беспокойство. Еще целый час мальчишка проерзал и проулыбался, не сходя с места. После чего выяснилось, что написал он ровно пять строк.
– Так как уже поздно, – сказала Урсула, – то остальное ты сделаешь вечером.
На вечерних занятиях Уильямс был тут как тут, он пожирал ее глазами, а у нее гулко билось сердце, потому что она чувствовала, что предстоит схватка. Она следила за ним взглядом.
На уроке географии, когда, отвернувшись, она указывала что-нибудь на карте, голова мальчишки ныряла под стол – он что-то делал там, отвлекая детей.
– Уильямс, – выговорила она, собравшись с духом, потому что момент был критический, – что ты там копошишься?
Он поднял лицо – гноящиеся глазки еле заметно улыбались. Во всей его повадке было что-то нечистое, неприличное. И Урсуле захотелось отступить.
– Ничего, – отвечал он со скрытым торжеством в голосе.
– Еще одно замечание, и я отправлю тебя к мистеру Харби, – сказала она.
Но этот мальчишка был твердым орешком даже и для мистера Харби. Упрямый, трусливый, неуловимо гибкий, он вопил, стоило тронуть его пальцем, так громко, что гнев директора обращался не столько на него, сколько на пославшую его на экзекуцию учительницу. Потому что ему был отвратителен самый вид этого ребенка. И Уильямс это понимал. Он откровенно и издевательски улыбнулся Урсуле.
Она опять отвернулась к карте, чтобы продолжить урок. Но за ее спиной шло брожение. Озорство Уильямса захватило и остальных. Она услышала шум потасовки и внутренне содрогнулась. Если сейчас все они ополчатся на нее, ей не сносить головы.
– С вашего позволения, мисс… – раздался расстроенный голос.
Она обернулась. Один из мальчиков, казавшийся ей симпатичным, печально протягивал ей порванный целлулоидный воротничок. Он жаловался ей, в тщетной надежде пробудить в ней сочувствие.
– Пройди вперед, Райт, – сказала она.
Каждая жилка в ней дрожала. Высокий бледный мальчик, не вредный, необщительный, сутуло выдвинулся вперед. Она продолжала урок, краем глаза видя, что Уильямс строит рожи Райту, а тот скалится ему в ответ за спиной учительницы. Ей было страшно. Она отворачивалась к карте. Но и так страх не покидал ее.
– С вашего позволения, мисс, Уильямс… – пронзительно разнеслось за ее спиной: с задних рядов выскочил мальчишка – брови его были хмуро и страдальчески насуплены, но на губах играла насмешливая полуулыбка, – с вашего позволения, Уильямс щиплется! – И он сокрушенно потер ногу.
– Пройди ко мне, Уильямс, – сказала она. Крысиная мордочка нарушителя осветилась бледной улыбкой, он не шелохнулся.
– Пройди сюда, ко мне, – повторила Урсула, на этот раз категорично.
– Не пойду! – выкрикнул он, по-крысиному оскалясь. Что-то щелкнуло у Урсулы внутри. С решительным видом, сосредоточенно уставясь вперед, она прошла через весь класс. Мальчик съежился под ее сердитым сосредоточенным взглядом. Но она не отступила: схватив его за плечо, она выволокла его из-за стола. Он цеплялся за скамейку. Между ними завязалась борьба. Но инстинкт, проснувшийся в ней, стал подсказывать ей действия быстрые и хладнокровные. Она рывком победила его сопротивление и потащила к доске. Попутно он несколько раз лягал ее и цеплялся за скамейки, но она была неумолима. Ученики даже с мест повскакали от возбуждения. Она это видела, но и тут не дрогнула.
Она знала: стоит ей отпустить мальчишку, и он бросится за дверь. Ведь он уже убегал домой из класса. И схватив со стола свой прут, она обрушила его на ребенка. Он извивался и лягался. Внизу, под собой, она видела его лицо – белое, с глазами как у рыбы, но полными ненависти и дикого страха. Он был ей отвратителен, ненавистен, ее чуть не тошнило от вида этого гадкого пресмыкающегося. В страхе оттого, что он может ее победить, и вместе с тем с полным хладнокровием она хлестала его прутом, а он все корчился, издавая невнятные звуки и норовя злобно пнуть ее ногой. Одной рукой она удерживала его, другой била, обрушивала на него удары. Он корчился и извивался, как безумный. Но боль от ударов все-таки побеждала его злобную, трусливую и стойкую увертливость, боль проникала все глубже, пока наконец протяжные скулящие звуки не превратились в крик. Она выпустила его, и он бросился на нее, сверкая зубами и глазами. На какую-то секунду сердце сжал судорожный страх: он был как дикий зверь. Но тут же она опять поймала его и стала орудовать прутом. Несколько ударов, и в бешенстве, в ярости он отступил, изготавливаясь для новых пинков. Но прут сломил его; с душераздирающим воплем он упал на пол и лежал теперь, как побитый скулящий пес.
К концу этой сцены подоспел, ворвавшись к ним, мистер Харби.
– В чем дело? – зарычал он.
Урсуле казалось, будто что-то надломилось в ней, готовое обрушиться.
– Я выпорола его, – произнесла она, тяжело дыша вздымающейся грудью и с трудом выговаривая слова.
Директор стоял беспомощный, онемев от гнева. А она глядела на корчившееся на полу стонущее существо.
– Поднимись, – сказала она.
Существо, корчась, стало отползать. Она шагнула к нему. О присутствии директора она вспомнила лишь на секунду и тут же снова о нем забыла.
– Поднимись, – повторила она.
Легкий рывок – и мальчик был уже на ногах. Громкие вопли стихли, перейдя в захлебывающиеся рыдания. Он был в истерике.
– Иди и встань возле радиатора, – сказала она. Автоматически, все так же рыдая, он повиновался. Директор стоял безмолвно, неподвижно. Лицо его было изжелта-бледным, руки судорожно подрагивали. А Урсула гордо, оцепенело высилась неподалеку. Ничто не способно было теперь ее тронуть; и для мистера Харби она была недоступна. Она была замучена до смерти, изнасилована.
Пробормотав что-то невнятное, директор повернулся и пошел к себе в дальний конец зала, откуда вскоре донеслись рокочущие звуки: он кричал на свой класс.
Мальчик громко плакал возле радиатора. Урсула глядела на детей. Пятьдесят бледных неподвижных лиц были обращены к ней, сотня выпученных глаз неподвижно уставилась на нее, внимательно, без выражения.
– Раздайте учебники по истории, – приказала она старостам.
В классе была мертвая тишина. Стоя в этой тишине, она услышала тиканье часов и шорох – это вынимали из низкого шкафа кипу учебников. Потом раздалось легкое хлопанье обложек по столам. Дети молча подходили, брали книги, отходили – руки их двигались методично, дружно. Но ученики уже не были сплоченной группой – каждый из них был сам по себе, молчаливый, замкнутый.
– Откройте страницу сто двадцать пятую и прочтите помещенную там главу, – сказала Урсула.
Раздался легкий щелчок одновременно открываемых книг. Дети нашли нужную страницу и покорно склонили головы, читая. Но читали они механически.
Урсула, сотрясаемая сильной дрожью, прошла к своему высокому креслу на возвышении и села. Мальчик по-прежнему громко плакал. Через стеклянную перегородку до нее доносились приглушенные голоса: резкий голос мистера Бранта и рычание мистера Харби. Взгляды учеников то и дело, оторвавшись от книги, на секунду задерживались на ней, с опаской, словно холодно просчитывая что-то, и затем опять ныряла в книгу. Она сидела все еще неподвижно, глядела на детей, не видя их. Она сидела совершенно недвижимая, слабая. Ей казалось, что поднять руку, лежавшую на столе, она не в силах. Вот так бы и сидеть вечно, тихо, не отдавая никаких распоряжений. Была четверть пятого. Она со страхом думала о том, что школу скоро закроют и она останется в одиночестве.
Класс стал постепенно приходить в чувство, напряжение – ослабевать. А Уильямс все ревел. Мистер Брант объявил окончание занятий. Урсула слезла на пол.
– Сядь на место, Уильямс, – сказала она.
Он прошаркал через весь класс, вытирая рукавом лицо. Сев, он стал исподтишка поглядывать на нее. Глаза у него были все еще красные. Теперь он был похож на побитую крысу.
Наконец дети разошлись. Мистер Харби прошествовал мимо, молча, не глядя в ее сторону. Мистер Брант потоптался возле нее, когда она запирала шкаф.
– Вот вам бы так же еще Кларка с Летсом приструнить, и у вас все пошло бы на лад, – сказал он со странным дружелюбием, глядя на, склонившуюся перед шкафом Урсулу своими голубыми глазами и уставив в нее длинный нос.
– Серьезно? – нервно рассмеялась она. Она не хотела ни с кем разговаривать.
На улице, стуча каблуками по гранитному тротуару, она заметила, что за ней, крадучись, идут мальчишки. Что-то больно стукнулось о ее руку, в которой она держала сумку. Она увидела покатившуюся картофелину. Рука заныла, но Урсула не подала вида. Скоро она сядет в трамвай.
Все казалось страшным и диким. Как в каком-то безобразном позорном сне. И она бы скорее умерла, чем призналась в нем хоть кому-нибудь. Она отводила глаза от распухшей руки. Что-то в ней сломалось, она пережила кризис. Уильямс потерпел поражение, но и ей победа досталась недешево.
Слишком взбудораженная, чтобы отправляться домой, она проехала еще несколько кварталов в город и сошла с трамвая возле маленького чайного магазина. Там, сидя в темном и тесном заднем зальчике, она выпила чаю и съела бутерброд. Вкуса она не чувствовала. Трапеза была механическим действием, чтобы как-то отвлечься. Она рассеянно сидела в темноте и лишь поглаживала синяк на кисти.
Когда она все-таки собралась наконец домой, на западе полыхал алый закат. Она не понимала, зачем едет домой. Там ее не ждало ничего хорошего. Она же, правду сказать, лишь притворялась спокойной. Но поговорить ей было не с кем, как и искать спасения – негде. Однако надо было держаться, одной под этим алым закатным небом, осознавая весь ужас людской злобы, грозившей сокрушить ее, злобы, ей враждебной. Ничего не поделаешь – надо было терпеть.
А утром опять предстояла школа. И встав, она направилась туда – безропотно, не выказав нежелания даже перед самой собой. Ею правила какая-то сила – могущественнее, неодолимее, грубее собственной ее воли.
В школе было довольно тихо. Но все равно она чувствовала, что дети не спускают с нее глаз и готовы в любой момент на нее наброситься. Внутренним чутьем она улавливала инстинктивное стремление детей поймать ее на любом проявлении слабости. Она сохраняла хладнокровие, оставаясь настороже.
Уильямс отсутствовал. Где-то в середине утренних уроков в дверь постучали: спрашивали директора. Мистер Харби вышел – нехотя, сердитый, недовольный. Объясняться с раздраженными родителями он побаивался. Перекинувшись с кем-то словом в коридоре, он опять вернулся в класс.
– Стерджес, – распорядился он, обращаясь к одному из старших мальчиков, – стой перед классом и записывай всех, кто будет болтать. Пройдемте со мной, мисс Брэнгуэн.
В его тоне ей почудилось злорадство.
Последовав за ним, Урсула увидела в вестибюле худенькую блеклую женщину, прилично одетую в серый костюм с фиолетовой шляпкой.
– Я по поводу Вернона, – сказала женщина; речь у нее была правильная. Впечатление воспитанности и аккуратности, которое она производила, странно не вязалось с заискивающими, как у попрошайки, манерами и чем-то неприятным, скользким, как бы подгнившим изнутри. Не леди, но и не простая домохозяйка, жена рабочего – что-то особое, вне общественной иерархии. Но, судя по платью, средства у нее есть.
Урсула сразу поняла, что это мать Уильямса, одновременно узнав, что зовут его Верной. Ей вспомнилось, что и он всегда одет был очень аккуратно, в матросский костюм. И что в нем тоже через эту прозрачную бледность ощущалась какая-то странная червоточина, трупная мертвенность.
– Я не смогла послать его сегодня в школу, – с наигранной вежливостью продолжала женщина. – Вчера вечером он явился совершенно больным – ему было очень плохо, я даже думала вызвать доктора. Вам известно, что у него больное сердце. – И женщина взглянула на Урсулу своими бледными мертвенными глазами.
– Нет, – отозвалась девушка. – Я этого не знала. – Она стояла, чувствуя отвращение и неловкость. Мистер Харби, крепкий, мужественный, с вислыми усами, стоял рядом, в глазах его пряталась еле заметная мерзкая улыбка.
А женщина все не умолкала – неумолимая, бесчеловечная.
– У него больное сердце с самого раннего детства. Поэтому он и школу часто пропускает. Такие наказания ему очень вредны. Утром ему было совсем плохо. На обратном пути я обязательно доктора вызову.
– А теперь кто с ним остался? – послышался басовитый голос директора. Вопрос был с подковыркой.
– Я попросила присмотреть за ним женщину, что мне по хозяйству помогает, она знает, что ему надо. Но доктора я все равно позову, когда возвращаться буду.
Урсула стояла не шевелясь. Во всем этом она чувствовала какую-то смутную угрозу, но странная была женщина – Урсула не могла понять, что ей надо.
– Он сказал мне, что его били, – продолжала женщина, – а когда я его раздевала, чтобы уложить в постель, я увидела, что у него все тело в синяках и ссадинах. Я могу их любому доктору показать.
Мистер Харби покосился на Урсулу, взглядом веля ей ответить. До нее стало доходить – женщина угрожала судебным преследованием за побои, которым подвергли ее сына. Возможно, она хочет денег.