Текст книги "Радуга в небе"
Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
Дорога, как это чувствовала Урсула, вела в Лондон, раскинувшийся вдали за этим суровым манящим городским бурлением. А по другую сторону были вечер, сочность зеленых заливных лугов, корявых приречных вязов и бледные просторы жнивья. Там мягко горел закат, и даже хлопанье чибисовых крыльев, казалось, излучало мир и одиночество.
Урсула и Антон Скребенский шли по краешку дамбы. Ягоды, вызревшие в живых изгородях, ярко алели в листве. Вечерняя заря, круженье одинокого чибиса и далекий птичий гомон сливались с шумом и скрежетом шахт, темным и душным напряжением городка впереди, а парочка шла вдоль голубого русла, следуя за его изгибом и изгибом голубой небесной ленты над ним.
Урсула глядела на юношу, находя его очень красивым – ему так шел загар на руках и лице. Он развлекал ее рассказами о том, как научился подковывать лошадей и отбраковывать негодных.
– Вам нравится быть солдатом? – спросила она.
– Но я же не солдат, – отвечал он.
– Однако вы военный, – сказала она.
– Да.
– И вы хотели бы повоевать?
– Я? Что ж, думаю, это было бы увлекательно. Если грянет война, я с охотой пойду воевать.
Она ощутила странную растерянность, словно в действие вступило что-то могущественное, но нереальное.
– Почему же вам этого хочется?
– Это было бы делом, делом настоящим. А пока это все игры.
– А чем бы вы занимались на войне?
– Строил бы железные дороги или мосты. Работал бы, как вол.
– Но все ваши сооружения война бы разрушала. Разве и это не было бы игрой.
– Если допустимо называть войну игрой.
– А что же она, по-вашему?
– Воевать – это самое серьезное из всех возможных дел.
Она почувствовала холодное и жесткое отчуждение.
– Почему же воевать – это так серьезно? – спросила она.
– Потому что, воюя, либо вы убиваете, либо вас убивают, а убийство, как я думаю, вещь достаточно серьезная.
– Но убитый, вы превращаетесь в ничто, – сказала она. Он помолчал.
– Но тут важен результат, – сказал он. – Важно, усмирим ли мы арабов или нет.
– Вам-то что до этого или мне – какое нам дело до Хартума?
– Нам нужно жизненное пространство, и кто-то должен потесниться.
– Но я не хочу жить в песках Сахары! А вы разве хотите? – возразила она, смеясь, непримиренная.
– Я не хочу, но необходимо поддержать тех, кто хотят.
– Почему же это так необходимо?
– В противном случае, что станет с нацией?
– Разве «нация» – это мы? Есть масса других, посторонних, которые и есть нация.
– Они тоже могут заявить, что «нация» – это не они.
– Что ж, если все так заявят, пусть и не будет никакой нации. А я останусь какая я есть, сама по себе, – находчиво возразила она.
– Вам не удастся остаться какая вы есть, если нации не будет.
– Почему это?
– Вы станете жертвой всех и вся.
– Как это – «жертвой»?
– Они придут и все у вас отберут.
– Ну, даже и в этом случае отобрать они смогут не так уж много. И наплевать мне на то, что они отберут. Уж лучше разбойник, который отбирает, чем миллионер, дарящий все, что можно купить за деньги.
– Это потому, что вы романтик.
– Да, романтик! И хочу остаться романтиком. Ненавижу устойчивые дома и косную жизнь в них. Люди, которые так живут, надутые глупцы. И солдат я ненавижу. Они тоже надутые и тупые, как чурбаны. Нет, правда, за что вы станете воевать?
– Я стану воевать за нацию.
– И все равно вы-то не нация. А что это даст лично вам?
– Я часть нации и должен исполнять перед ней свой долг.
– Ну, а если она не требует от вас никакого долга, если никакой войны нет? Что тогда?
Он почувствовал, что злится.
– Тогда я буду делать то же, что другие.
– Что именно?
– А ничего. Буду ждать, когда понадоблюсь. Ответ ее тоже прозвучал зло и раздраженно:
– Мне кажется, – сказала она, – что я словно в пустоту упираюсь. Словно вас нет. Да есть ли вы на самом-то деле? Никчемность какая-то!
Так, гуляя, они добрели до причала над шлюзом. Там стояла пустая баржа. Верх ее и рубка были выкрашены яркими красно-желтыми красками, нижняя же часть и трюм были угольно-черными. Возле двери в рубку на банке сидел мужчина, худой и чумазый, он курил и любовался закатом, держа на руках младенца, завернутого в вылинявшее одеяльце. Из рубки торопливо вышла женщина; она опустила в воду ведро, вытащила его, полное воды, и потащила внутрь, в рубку. Слышались детские голоса. Над трубой вился тонкий голубоватый дымок, и пахло стряпней.
Урсула, вся в белом, светлая, как мотылек, приостановилась, чтобы поглядеть. Скребенский тоже вынужден был приостановиться. Мужчина поднял глаза.
– Добрый вечер! – крикнул он не то с вызовом, не то с интересом. Голубые глаза его на чумазом лице светились дерзким вызовом.
– Добрый вечер, – с радостной готовностью отозвалась Урсула. – Вечер действительно добрый, не правда ли?
– Да уж, – буркнул мужчина. – Куда добрее!
Рот его под неряшливыми, песочного цвета усами казался очень красным. Он засмеялся, обнажив белые зубы.
– Но ведь, – неуверенно, сквозь смех проговорила Урсула, – я ведь правду сказала. Почему вы так ответили, будто вы не согласны?
– Наверное, потому, что нянчить ребенка не такая уж радость.
– Можно мне к вам на баржу заглянуть? – спросила Урсула.
– Да кто бы возражал, лезьте, если хотите.
Баржа стояла у противоположного края дамбы, у причала. На ней была надпись: «Аннабел», хозяин Дж. Рут из Лафборо». Мужчина пристально разглядывал Урсулу, поблескивая острыми своими глазами. На чумазый лоб его падали белокурые вихры волос. Выглянули двое грязных ребятишек – поглядеть, с кем это там разговаривает отец.
Урсула покосилась на тяжелые ворота шлюза – они были закрыты, и за ними из мрака доносился шум воды, слышалось бурление и шипение водяных струй. С их стороны искрящаяся вода доходила чуть ли не до края дамбы. Она смело шагнула вперед, направившись к причалу.
Спустившись с дамбы, она заглянула вниз, в рубку, где горел огонь очага, возле которого хлопотала темная фигура женщины. Урсуле очень хотелось попасть на баржу.
– Вы платье запачкаете, – предостерег ее мужчина.
– Я буду осторожна, – отвечала она. – Так можно?
– Валяйте, если хочется.
Подобрав юбки, Урсула вытянула ногу вдоль борта баржи и, смеясь, спрыгнула вниз. Ее обдало взметнувшейся угольной пылью.
В дверях рубки показалась женщина – пухленькая, светловолосая, со смешным вздернутым носом.
– Ой, да вы вся в грязи измажетесь! – воскликнула она и засмеялась удивленно, недоумевая.
– Я только хотела посмотреть. Приятно, должно быть, жить на барже, да? – обратилась она к женщине.
– Ну, я не только на ней живу, – рассмеялась женщина.
– Ее гостиная с плюшевой мебелью в Лафборо находится, – с законной гордостью пояснил мужчина.
Урсула заглянула в рубку. Там кипели на огне кастрюли, а на столе были расставлены тарелки. Было душно и жарко. Она вылезла на свежий воздух. Мужчина говорил что-то ребенку. Ребенок был голубоглаз, румян, с пушистым облачком золотисто-рыжих волос.
– Это мальчик или девочка? – спросила Урсула.
– Это девочка, ведь ты девочка, правда? – обратился к ребенку мужчина, ласково покачивая головой. Маленькое ребячье личико сморщилось в уморительной улыбке.
– О! – воскликнула Урсула. – Господи, как же ей идет смеяться!
– Она еще посмеется, – сказал отец.
– Как ее зовут? – спросила Урсула.
– Нет пока имени, не удостоилась, – ответил мужчина. – У тебя ведь нет имени, негодница, да? – опять обратился он к ребенку. Тот засмеялся.
– Да дел невпроворот, никак в мэрию не соберемся, – подала голос женщина. – Она здесь, на барже, и родилась.
– Но, наверное, – вы уж знаете, как назовете ее, да? – сказала Урсула.
– Мы хотели назвать ее Глэдис Эмили, – отвечала мать.
– И вовсе не хотели мы так ее назвать, – заспорил отец.
– Нет, вы только послушайте! А ты-то какое имя хочешь?
– Мы назовем ее Аннабел в честь судна.
– А вот этого не будет! – зло и решительно возразила женщина.
Отец шутливо насупился и тут же рассмеялся.
– Посмотрим, – сказал он.
Но по сердитому тону женщины Урсула поняла, что та никогда не уступит.
– Оба имени очень красивые, – сказала она. – Назовите ее Глэдис Аннабел Эмили.
– Ну, это уж, на мой вкус, тяжеловато выходит, – заметил мужчина.
– Видите! – вскричала женщина. – Он же упрямый, как осел!
– Такая хорошенькая, так хорошо смеется, а имени вот не дают! – заворковала Урсула, обращаясь к девочке. – Дайте мне ее подержать, – добавила она.
Мужчина передал ей ребенка, пахнувшего на нее младенческим запахом. Голубые фарфоровые глазки были так широко распахнуты, а улыбка ребенка была такой подкупающе заразительной, что Урсула почувствовала к нему огромную симпатию. Она все говорила с ребенком, все ворковала с ним. Прелестный ребенок, право!
– А вас-то как зовут? – неожиданно спросил ее мужчина.
– Меня – Урсулой, Урсула Брэнгуэн, – отвечала она.
– Урсула! – пораженно воскликнул мужчина.
– Это в честь святой Урсулы. Имя очень старинное, – поспешила оправдаться она.
– Эй, мать! – позвал он.
Ответа не последовало.
– Пем! – опять позвал он. – Ты что, оглохла?
– Чего? – Коротко отозвались из рубки.
– Как ты насчет Урсулы? – И он осклабился.
– Насчет чего-чего? – послушалось из рубки, и женщина опять показалась в дверях, готовая к новой стычке.
– Урсула – вот как девушку зовут, – мягко сказал он.
Женщина с ног до головы оглядела Урсулу. По всей видимости, ей понравилась тонкая грациозная красота незнакомки, элегантность ее белого платья и та нежность, с которой она держала на руках дитя.
– Ну а как это, если по буквам? – спросила мать, устыдившись собственной растроганности. Урсула сказала свое имя по буквам. Мужчина взглянул на жену. Лицо ее залила яркая краска смущения, и оно засияло светом застенчивости.
– Необычное такое имя, правда? – взволнованно сказала она, словно совершала бог знает какой дерзкий шаг.
– Так ты согласна назвать ее этим именем? – спросил он.
– Уж лучше, чем Аннабел, – решительно сказала она.
– А чем Глэдис Эмили – и подавно, – подхватил муж. Наступила пауза, потом Урсула подняла глаза.
– Так вы и вправду назовете ее Урсулой? – спросила она.
– Урсула Рут, – отвечал мужчина и самодовольно хохотнул, будто нашел что-то ценное.
Теперь настала очередь смутиться Урсуле.
– Действительно красиво звучит, – сказала она. – Мне надо что-то ей подарить, а у меня совсем ничего нет.
Она растерянно стояла в своем белом платье на палубе баржи. Тощий владелец, сидя рядом, глядел на нее как на посланницу иного мира, как на луч света, падающий на его лицо. Его глаза улыбались ей дерзко, но со скрытым восхищением.
– Можно я подарю ей мои бусы? – спросила Урсула. На ней была тоненькая золотая цепочка, на которую на расстоянии друг от друга были нанизаны самоцветы – аметисты, топазы, жемчужины и кусочки горного хрусталя. Бусы эти ей подарил дядя Том. Она очень любила это украшение. Сняв бусы, она поглядела на них с нежностью.
– Вещь ценная? – с любопытством спросил мужчина.
– Наверное, – отвечала она.
– Камни и жемчужины настоящие, бусы фунта три или четыре стоят, – сказал стоящий наверху Скребенский. Урсула поняла, что он ее не одобряет.
– Я должна подарить это вашему ребенку, можно? – обратилась она к владельцу баржи.
– Ну, – отозвался он, – не мне это решать.
– А что ваши матушка с батюшкой скажут? – с тревогой вскричала женщина, стоявшая у двери.
– Это моя собственная вещь, – сказала Урсула и поболтала бусами перед ребенком. Дитя растопырило пальчики, но схватить бусы не сумело. Урсула сама сомкнула девочкины пальчики, помогая ребенку взять бусы в ручку. Девочка помахивала блестящими концами бус в воздухе, и Урсула отдала ей украшение. А отдав, опечалилась. Но забирать бусы обратно не захотела.
Бусы выскользнули из детской ручки и блестящей кучкой валялись на грязной палубе. Мужчина нащупал их и поднял, заботливо и почтительно. Урсула следила, как заскорузлые толстые пальцы ищут ее сокровище. Кожа его руки была красной, на тыльной стороне поблескивали светлые жесткие волоски. Но при этом кисть была тонкой, жилистой и ловкой, и Урсуле вид ее нравился. Заботливо подхватив бусы, мужчина аккуратно положил их на середину своей ладони и сдул с них угольную пыль. Он был внимателен и молчалив. Потом он протянул Урсуле ладонь – жесткую и потемневшую, на середине, во впадине, поблескивали бусы.
– Возьмите назад, – сказал он.
Урсула вся сжалась, но, просияв, сказала:
– Нет. Теперь это вещь маленькой Урсулы.
И подойдя к ребенку, она надела бусы на тонкую, нежную и слабую шейку, защелкнув замочек.
Последовал момент замешательства, после чего отец склонился к ребенку.
– Что надо сказать? – проговорил он. – Как надо благодарить? Как ты скажешь: «Спасибо, Урсула»?
– Вот теперь она Урсула, – сказала от двери мать, улыбнувшись слегка заискивающей улыбкой, и подошла к ребенку, чтобы посмотреть поближе украшение на шейке.
– Она Урсула, не так ли? – сказала Урсула Брэнгуэн.
Отец глядел на девушку ласково, особенным взглядом – галантно-вежливо, но с примесью дерзости и легкой грусти. Его плененной душе девушка нравилась, но душа была несвободна и, как он понимал, навеки.
Урсула собралась уходить. Он поставил ей лесенку, чтобы легче было взобраться наверх, на причал. Она поцеловала дитя, которое было теперь на руках у матери, и пошла прочь. Мать рассыпалась в благодарностях. Отец молча стоял возле лесенки.
Урсула вернулась к Скребенскому, и двое молодых людей прошли над шлюзом, там, где кипела, поблескивая, желтая вода. Владелец баржи провожал их взглядом.
– Какие милые, – говорила девушка. – Он был так любезен, так любезен! И ребенок – просто лапочка!
– Любезен? – протянул Скребенский. – Женщина, я уверен, бывшая служанка.
Урсула поморщилась.
– Но мне понравилась его дерзость, а за ней скрытые мягкость и любезность.
И она поспешила прочь, радостно оживленная знакомством с этим чумазым и худым мужчиной, обладателем неряшливых усов. От встречи с ним в душе осталось теплое чувство. Он заставил ее ощутить богатство и наполненность собственной ее жизни. А вот Скребенский, как ни странно, создавал вокруг нее мертвенную пустоту, атмосферу стерильности, словно все вокруг обратилось в прах.
Спеша домой к праздничному ужину, друг с другом они почти не разговаривали. Он завидовал этому худому мужчине, отцу троих детей, завидовал дерзкой откровенности, с какой он восхищался женственностью Урсулы, восхищаясь ее душой и телом одновременно, и тело и душа мужчины грустно тянулись к девушке, восхищенные ее телом и душой, желая ее, понимая ее недоступность и в то же время радуясь ее совершенству и тому, что совершенство это существует и на мгновение можно приблизиться к нему.
Почему он сам не способен так желать женщину? Почему он никогда и не испытывал такого желания, цельного, всем существом своим: не любил, не благоговел, а лишь хотел женщину физически?
Однако физически, телом, он желал ее, пусть душа в этом и не участвовала. В Марше постепенно разгоралось пламя физического желания, зажженное Томом Брэнгуэном и свадьбой Фреда, застенчивого светловолосого и холодноватого Фреда, с красивой и полуобразованной девушкой. Том Брэнгуэн всей своей подспудной силой словно раздувал это пламя. Невесте он очень нравился, а он обхаживал другую красотку, холодную и сверкающую, как морская зыбь, отпускавшую остроты, которым он отдавал должное, заставляя сверкать ее все сильнее, как море в лучах луны. И ее зеленоватые глаза таили секрет, а руки перламутрово поблескивали, словно прозрачность их этот секрет отражала.
К концу ужина, за десертом, началась музыка – грянули скрипки, флейты. И лица всех присутствующих осветились. Оживление нарастало. Когда все тосты были произнесены и никто уже не тянулся к портвейну, желающих пригласили выпить кофе на свежем воздухе. Вечер был теплый.
Ярко горели звезды, но луна еще не взошла. Под звездами светились красными углями два костра, над ними горели фонари, над ними был натянут навес.
Молодые люди высыпали наружу в таинственный ночной мрак Слышались смех, голоса, неслись кофейные ароматы. На заднем плане высились темные силуэты сараев и служб. Костры отбрасывали красные отсветы на белые манишки, шелк платьев, фонари освещали мельтешенье голов снующих туда-сюда гостей.
Урсуле все это казалось чудесным. Она была словно не она Тьма дышала, по-звериному вздымая бока, смутно маячили стога, один за другим, а за ними – темное и плодородное изобилие загонов для скота. Пьянящая тьма волнами овевала душу. Она звала оторваться от земли, лететь к мириадам сверкающих звезд, мчаться, бежать за пределы земных границ. И Урсуле безумно захотелось вырваться. Так напрягается гончая на поводке, готовая устремиться в темноту за безымянной добычей. Урсула была и этой добычей, и этой гончей. А тьма дышала страстью, колышась великим невидимым своим колыханьем. Она ждала, готовясь принять ее в ее полете. Но как начать полет, как вырваться? Требовался прыжок от известного в неведомое Руки и ноги ее бешено пульсировали, грудь распирало, словно она силилась высвободиться, сбросить с себя оковы.
Заиграла музыка, и оковы начали спадать. Том Брэнгуэн кружил невесту в танце, быстром и плавном, словно нездешнем, неуловимом, как в подводном царстве. Фред Брэнгуэн стал танцевать с другой партнершей. Музыка налетала волнами, подхватывая одну пару за другой, увлекая их в глубинный мир танца.
– Пойдем, – сказала Урсула Скребенскому кладя руку ему на плечо. И от этого прикосновения сознание словно начало таять в нем, покидая его. Он обнял ее, заключив в нежное кольцо своей твердой воли, и они стали движением – единым и двойным, двигаясь в танце по скользкой траве. Движение их казалось бесконечным, вечным. Его воля совместно с ее волей сцепились в восторге движения, став чем-то единым, но не слитным, не подчинив одна другую. Это было потоком переплетающихся струй, серебристо-зеленых, нежных лучей, соревнующихся друг с другом в быстроте.
И оба они погрузились в молчание, охваченные глубокой подспудной энергией движения, дающего необоримую безграничную силу Все танцоры, сплетя тела, раскачивались, подхваченные течением музыки. Смутные тени танцующих пар возникали и вновь исчезали на фоне костра, быстрые ноги уносили их в молчание тьмы. Все казалось призрачным видением иного, подводного мира, мира глубинных течений.
И тьма чудесным образом покачивалась под музыку, медленно, мерно, вместе с ночью, в то время как музыка легко скользила по поверхности воды, зыбясь странно и радостно, а под нею, в глубине, вздымалось, накатывало и вновь отступало на грань забвения мощное течение, туда и обратно, во тьму, и сердце ухало каждый раз, мучительно, тоскливо вздрагивало, оказываясь на грани, и вновь оживало в обратном движении.
И пока грузно тек этот танец, Урсула непрестанно чувствовала чье-то присутствие, чей-то взгляд, обращенный на нее. Кто-то сияющий, могучий, был устремлен прямо в нее, не на нее, а внутрь. Такой немыслимо далекий и грозно близкий, неодолимый, кто-то следил за ней. Она все танцевала и танцевала со Скребенским, а великое белое это слежение продолжалось, уравновешивая собой все.
– Луна поднялась, – сказал Антон, когда музыка смолкла и они ощутили себя странно брошенными, как мусор, прибитый волнами к берегу. Она обернулась и увидела огромную белую луну, взиравшую на нее из-за холма. И душа Урсулы распахнулась навстречу ей, раскрылась, как прозрачная раковина с мерцающей на свету жемчужиной. Она стояла, предлагая себя свету полной луны. Груди ее впускали этот свет, тело вбирало его в себя, подрагивая, как анемон, насыщаясь его мягким прикосновением. Ей хотелось, чтобы лунный свет наполнил ее всю, хотелось большего – нового обогащения, соединения с луной, завершения. Но Скребенский, обняв ее за плечи, отстранил, увел ее. Он окутал ее темным плащом и сел с ней рядом, держа ее руку, а свет луны продолжал литься над костром.
Она была не здесь. Она терпеливо сидела под плащом, не мешая Скребенскому удерживать ее руку. Но обнаруженная ею суть находилась далеко, она бороздила лунные просторы, рассекала их своей грудью, коленями, встречая лунный свет, соединяясь с ним. Она почти готова была устремиться туда на самом деле, сорвать с себя одежду, умчаться, вырваться из темной людской сутолоки, людского хаоса, взлететь на холм, к луне. Но люди обступили ее как каменные изваяния, как магические каменные глыбы, и никуда двинуться она не могла. Скребенский тяжким грузом придавливал ее к земле, вес его присутствия тяготил ее. Она чувствовала его грузную тяжесть, настойчивую, неподвижную. Он был неподвижен и сковывал ее. Она горестно вздохнула. О, где ты, прохладная и свободная яркость луны? Где холодная свобода независимости, возможность быть самой собой, поступать как заблагорассудится? Ей хотелось ускользнуть; она чувствовала себя светлым кусочком металла, удерживаемым темным и нечистым влиянием магнита. Она была окалиной, шлаком, люди вокруг были шлаком. Если б только вырваться на свободу, к лунному свету!
– Ты меня не любишь сегодня? – тихонько произнес голос у ее плеча, голос принадлежал маячившей возле нее тени. Она стиснула руки, ловя росистый блеск луны, в безумной жажде этого света. – Ты меня не любишь сегодня? – мягко повторил голос.
Она знала, что стоит обернуться, и она умрет. Сердце заполонила странная ярость, яростное желание разорвать путы. Ее руки превратились в орудие разрушения, в металлические яростные клинки.
– Оставь меня, – сказала она.
Тьма упрямо сгустилась и над ним тоже, обернувшись вялой неподвижностью. Он вяло остался возле нее. А она, сбросив свой плащ, зашагала прочь, к луне, сама серебристо-белая в лунных лучах. Он следовал за ней по пятам.
Опять заиграла музыка, и танцы возобновились. Он завладел ею. В ее душе кипела белая холодная ярость. Но он крепко держал ее, кружа в танце. Вездесущий, он мягким грузом тянул ее вниз, прижимаясь всем телом к ее телу. Он крепко, тесно сжимал ее в объятиях, так что она постоянно чувствовала его тело, как оно напирает, порабощает ее жизнь, высасывая энергию, делает безвольной, вялой, подобной ему; она чувствовала его руки на своей спине, на себе. Но внутри нее все еще теплилась сдержанная, холодная и неукротимая страсть. Танцевать ей было приятно: это освобождало, ввергало в своего рода транс. Но танец этот был лишь ожиданием, времяпрепровождением, заполнением промежутка между нею и чистой ее сутью. Она прислонялась к нему, позволяя ему вершить над нею свою власть, тянувшую ее вниз, к земле. И она пользовалась этой его силой, его властью и даже желала, чтобы он одолел ее. Она была холодна и недвижима, как соляной столп.
А он напрягал всю свою волю, судорожно стараясь подчинить ее себе. Только бы подчинить ее! А так она словно изничтожала его – холодная, жесткая, как сгусток лунного блеска, как самая луна, такая же недоступная ему, как лунный свет, который нельзя ни ухватить, ни познать. Сомкнуть бы вокруг нее тиски и подчинить!
Так протанцевали они четыре или пять танцев, все время вместе, друг с другом, и воля его крепла, а тело смягчалось, прижатое к ее телу. И все же она оставалась недоступной – жесткая, как всегда, яркая и неуязвимая. Ему хотелось обвиться вокруг нее, опутать, поймать в туманную сеть, чтобы она сверкала там среди теней, во мраке, уловленная, пойманная. Вот тогда она станет принадлежать ему и он насладится ею. О, что за наслаждение будет ее поймать!
Когда танец наконец кончился, она не стала садиться, а захотела уйти. Он пошел с ней, обвив рукой ее плечи и приноравливая ее шаг к своему. Она как будто не имела ничего против. Она была яркой и сияла, как луна или как стальной клинок – казалось, он сжимает клинок, вонзающийся в тело. Но он сжимал бы его, даже если бы это грозило смертью.
Они направились к гумну. Там с чувством, похожим на ужас, он разглядел огромные скирды; странно поблескивающие, преображенные светом костров, они отливали серебром, такие реальные, плотные, под вечерней синевой небес отбрасывая темные и тоже плотные тени, и вместе с тем были призрачными, туманными, как сверкающая паутина Урсула тоже горела огнем среди этих высившихся скирд, вздымавших свой холодный огонь к серебристо-синему небу. Все казалось неосязаемым в этом холодном мерцающем серебристо-стальном пламени. Громоздившиеся над ним лунные скирды, их скопление, были страшны – сердце падало, сжималось в бусинку предчувствием смерти.
Она помедлила несколько минут, стоя под сокрушительным лунным сиянием. Она казалась себе светлым лучом, исполненным той же сияющей мощи. И она испытывала страх перед самой собой. Глядя на него, на его призрачное, колеблющееся присутствие, она ощутила внезапный приступ похоти – желания схватить его и разорвать, превратить в ничто. Ее руки и кисти налились невероятной жестокой силой, уподобившись острым клинкам. Он ждал подле нее, как призрак, и она желала его исчезновения, желала, чтобы он растаял в воздухе, желала сокрушить его, как лунный свет сокрушает темноту, изничтожая ее и перечеркивая. Она глядела на него, и лицо ее сияло вдохновением. Она соблазняла его. И какая-то упрямая сила заставила его обвить ее руками и увлечь в темноту. Она повиновалась: пусть испробует что в его силах. Пусть. Он прислонился к скирде, не выпуская ее из объятий. Скирда больно колола ее тысячью холодных и острых углей. Но он упрямо не выпускал ее из объятий.
Его руки беззастенчиво шарили по ее телу, этому плотному и сверкающему соляному столпу. Каким счастьем было бы обладание! И он прилагал все усилия, тонко, но энергично объять ее всю, завладеть ею. А она все сияла по-прежнему сверкающим и твердым блеском соли, мертвенным блеском. Но он упрямо, жгуче и едко, словно снедаемый вредоносным ядом, настаивал, не сдаваясь, уверовав наконец, что одолеет ее. И даже в неистовстве своем он все продолжал тянуться ртом к ее рту, хотя это было похоже на погружение в страшный, смертельный омут. Она предалась ему, и он, дойдя до крайности, вжался, впечатался в нее, вновь и вновь испуская стон.
– Пожалуйста… пожалуйста…
Она завладела им в поцелуе, крепком и яростном, губительно-жгучем и светлом, как лик луны Казалось, она стремится разрушить его плоть Он клонился к земле, из последних сил стараясь удержаться, сохранить себя в этом поцелуе.
Но она крепко и яростно вцеплялась в него, холодная, как лунный свет, как яростно-жгучая морская соль, пока мало-помалу мягкий и теплый металл его не стал поддаваться, поддаваться, и она не восторжествовала, яростная, губительная, несущая разрушение и погибель, бурливая и едкая, как морская волна, обнимающая самую его суть своим жестоким кипением и разрушающая, разрушающая его в поцелуе. И душа ее укреплялась, твердея этой победой, в то время как его душа растворялась в муке уничтожения. Она удерживала его там, как жертву, поглощенную, уничтоженную. И она победила – больше он не существовал.
Но мало-помалу она стала приходить в себя. Мало-помалу к ней стало возвращаться дневное сознание. И внезапно ночной мрак отступил, превратившись в старую, привычную и кроткую реальность бытия. Мало-помалу к ней пришло понимание, что и ночь с ее мраком повседневна, обычна, а той великой, жгучей и сверхъестественной ночи на самом деле нет. И медленный ужас овладел ею. Где она? Откуда это чувство пустоты и никчемности, вдруг возникшее в ней? Оно исходило от Скребенского. Да здесь ли он в самом-то деле? Кто он такой? Он молчал, словно отсутствовал. Что произошло? Что за безумие овладело ею? Ее переполнил всепоглощающий ужас перед собой, всепоглощающее желание уничтожить эту жгучую и губительную часть собственной сути. Ее одолевало неистовое желание забыть, не помнить, ни на секунду не допустить того, что было. Всеми своими силами она отвергала это. Ведь она добрая, любящая. И сердце у нее мягкое, теплое, и кровь мягко, тепло и ало струится по ее жилам. Она ласково опустила руку на плечо Антона.
– Ну разве не чудесно? – произнесла она мягко, ласково, утешающе. И она стала ласками возвращать его к жизни. Ибо он был мертв. А она вознамерилась навсегда скрыть от него то, что было, не дать ему понять этого. Она возвратит его из небытия, так что даже следа, даже воспоминания не останется от его уничтожения.
Она вкладывала в ласки всю свою обычную теплую суть, она прикасалась к нему, платя ему дань чуткой любви и понимания. И мало-помалу он вернулся к ней, вернулся другим. Она была мягкой и победно-ласковой. Она была его служанкой, рабыней, обожающей своего господина. И она восстановила целостность его оболочки – всю его фигуру и форму. Но суть исчезла. Его гордость, подпертая, укрепилась в нем, и кровь опять горделиво побежала по жилам. Но сути его, сердцевины в нем теперь не было. Победительный, пылкий и такой самонадеянный мужчина в нем теперь умер. Ему предстояли подчинение и взаимность, негасимый и гордый, неумолимый огонь, составлявший самую его суть, теперь погас. Она загасила его, сломав.
Но ласки ее все длились. Нет, она не позволит ему помнить то, что было. Она и сама забудет это.
– Поцелуй меня, Антон, поцелуй меня! – молила она. Он целовал ее, но она понимала, что тронуть ее он не смеет, руки, обнимавшие ее, не умели ее достичь. Она чувствовала на своих губах его губы, но не могла подчиниться им.
– Поцелуй меня, – шептала она в горестной муке, – поцелуй меня!
И он делал как она просила, но сердце его оставалось пусто. Она принимала его поцелуи, но принимала их внешне. Душа ее была выхолощенной, убитой.
Отведя взгляд, она увидела, как нежно поблескивают в лунном свете метелки овса, выбившиеся из скирды, что-то гордое, царственное было в этом блеске, таком безликом. Она тоже была такой и с ними заодно. Но в теплом и временном убежище повседневности она была другой – доброй, хорошей девочкой. Она жадно тянулась к добру и любви. Она желала оставаться доброй и хорошей.
Они отправились домой, шагая в бледном сияющем мраке, напоенном тенями, отблесками и призраками. Она ясно различала цветы в подножье живых изгородей, видела нежную зелень стеблей, собранную в кучу траву возле изгородей.
Как прекрасно, поистине прекрасно все это было! С тоской вспоминала она счастье этого вечера и его поцелуи. Но когда, обняв ее за талию, от увел ее прочь, она словно превратилась в заложницу этой ночи с ее огромной и великолепной луной, божественно-белой и чистой, как небесный жених, с ее волшебными и серебристыми цветами, чьим ароматом полнился мрак.
Он поцеловал ее еще раз под тисами возле дома, и она ушла Она избегла родительского вторжения и удалилась в свою комнату, где, глядя в окно на освещенный луной мир, потянулась сладко и сильно, блаженно отдаваясь светлому и веселому присутствию ночи.