355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Герберт Лоуренс » Радуга в небе » Текст книги (страница 12)
Радуга в небе
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:51

Текст книги "Радуга в небе"


Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)

Но кто она есть, чтобы требовать этого? И что ей делать с неудовлетворенными желаниями? Ей было стыдно – она пыталась забыть, не обращать внимания, не считаться, насколько это было возможным, со своими подспудными желаниями. Они злили ее. Ей хотелось быть как другие, достойным образом удовлетворенные и успокоенные.

Он же злил ее больше, чем когда бы то ни было. Церковь обладала для него неодолимой притягательной силой. И та часть службы, которая и воплощала для нее церковь, ему была совершенно не важна, как не важна была бы ангелу или мифическому «зверю, случись они здесь. Проповедь он попросту пропускал мимо ушей, как и весь смысл службы. И это-то темное, густое, непробиваемое нечто, столь сильное в нем, ее невыразимо и сверх всякой меры раздражало. Само вероучение его нисколько не занимало. «И оставь нам долги наши, как и мы оставляем должникам нашим» – слова эти вовсе его не трогали. С тем же успехом это могли быть просто бессмысленные звуки. Он и не искал в них внятности. И не заботился ни о долгах, ни о должниках, когда был в церкви. Все это являлось лишь частью обыденной жизни. Что же до благоденствия человечества, он просто не задавался мыслью об этом, кроме дней, когда он пребывал в особо благодушном настроении. В церкви же он искал чувства темного, безымянного, одушевляющего великие и полные страсти мистерии.

Мысли же, собственные ли, ее ли, его не интересовали – и как же это ее раздражало! Ему было наплевать на проповедь, на великие деяния человечества, непосредственные нужды человечества в его совокупности оставляли его равнодушным, как равнодушен он был к осознанию себя частью человечества. Своей жизнью на службе, среди людей он не дорожил ни капли. Все это было побочно – словно на полях основного текста. Истина заключалась в союзе с Анной и в его связи с церковью, подлинным его существованием было чувственное постижение Бесконечного, Абсолюта. А великими и таинственными заглавными буквами текста было чувство, которое он питал к церкви.

А ее это безмерно возмущало. Не могла она обрести в церкви удовлетворение, которое получал от церкви он. Мысль о душе непонятным образом смешивалась у нее с мыслью о собственной отдельной и самостоятельной личности. По существу, для нее это было одним и тем же. Он же, видимо, свою личность просто игнорировал, даже отвергал. Его душа – темная, бесчеловечная, безликая, к людям не имела никакого отношения. Так ей это представлялось. И в таинственном полумраке церкви душа его жила и воспаряла, высвобождаясь, подобно потустороннему существу, смутному, непонятному.

Он был ей чужд, и в этом благочестивом своем настроении, воображая себя бесплотной душой, он будто освобождался и убегал от нее. По-своему она даже завидовала ему в этом, завидовала темной и ликующей свободе его души, странной ее особенности. Особенность эта изумляла Анну. А с другой стороны, она ее ненавидела. И она презирала его, желая уничтожить в нем эту особенность.

В это снежное утро, когда с непонятно просветленным лицом он сидел рядом с ней, ее не замечая, она каким-то шестым чувством понимала, что он переносит в странные, заоблачные сферы любовь к ней, которая бушует в его сердце. С непонятным воодушевлением и радостью устремлял он взгляд на маленькое витражное оконце. Она видела рубиново-красное стекло с темной тенью по низу от снега снаружи, видела привычную желтую фигуру агнца со знаменем, несколько потемневшую, но в полумраке церкви распространяющую удивительное и полное смысла сияние.

Она всегда любила это желто-красное витражное окно. Агнец, такой простодушный и застенчивый, вздымал переднее копытце, в расщелине которого было неустойчиво воткнуто красное полотнище с белым крестом на нем. Агнец был бледно-желтым, зеленоватым в тени. Ей с детства нравилась эта фигурка, вызывавшая в ней те же чувства, что и маленькие шерстяные ягнята на зелененьких ножках, которых детям покупали на ярмарках. Игрушка эта всегда была ей симпатична, и такую же детскую изумленную симпатию испытывала она к витражу. И при этом он чем-то смущал ее. Она не была вполне уверена, что этот агнец со знаменем не хочет выдать себя за большее, чем он есть. И она не доверяла ему, и к ее отношению примешивалась неприязнь.

Что-то в выражении его глаз в легкой преувеличенности его воодушевления порождало странную догадку, неловкое чувство, что он находится в некой связи с фигуркой агнца на витраже. Ее охватывали холодное изумление и озадаченность. Вот он сидит рядом, недвижимый, неизменный и неподвластный времени, со слегка преувеличенным выражением воодушевления на лице. Что он здесь делает? В чем состоит его связь с агнцем на витраже?

И внезапно сияние агнца со знаменем ослепило ее. Внезапно она испытала могучий мистический порыв, сила древнего учения проникла в нее, перенеся в другое измерение. Но она, негодуя, сопротивлялась этому.

Постепенно фигурка опять превратилась лишь в простодушного ягненка на стекле, а Анну охватила темная и яростная ненависть к мужу. Что это он так сияет, куда так вдохновенно уносится мыслью?

Она резко дернулась, толкнув его, и, притворившись, что ищет упавшую перчатку, стала щупать пол у его ног.

Он встал, смущенный, на виду у всей церкви. У всех он вызвал бы сочувствие, только не у нее. Она готова была его разорвать. Он не понимал, что сделал не так, чем провинился.

Когда, придя домой, они сели обедать, его сбивала с толку исходившая от нее ледяная враждебность. Он не понимал, почему она так сердита. А она была сама не своя от злобы.

– Почему ты никогда не слушаешь проповедь? – спросила она, кипя злобой и негодованием.

– Я слушаю, – сказал он.

– Нет, не слушаешь – ты не слышал ни единого слова!

Он замкнулся в себе, погрузившись в собственные переживания. Есть в нем что-то нездешнее – словно он пришелец из иного мира. Молодой женщине тяжело было оставаться с ним под одной крышей, когда он делался таким, как сейчас.

После обеда он удалился в гостиную, все такой же рассеянный, что было ей невыносимо. Потом он направился к книжной полке, снял с нее какие-то книги, которые она никогда и не замечала.

Он сидел, изучая толкования молитвенных текстов, после чего погрузился в книгу, посвященную церковной живописи – итальянской, английской, французской и немецкой. В шестнадцать лет он разыскал католическую лавку, где продавались такого рода книги.

Он увлеченно перелистывал страницы, разглядывая иллюстрации, весь внимание, без мысли. Похоже, глаза у него в груди, как позже сказала о нем Анна.

Она тоже подошла посмотреть. Картинки ей очень понравились. Они озадачили ее, заинтересовали и одновременно вызвали протест.

Дойдя до изображений Пиеты, она вдруг выпалила:

– По-моему, они отвратительны!

– Что? – рассеянно и удивленно переспросил он.

– Эти тела и резаные раны на них, которые надо почему-то почитать.

– Видишь ли, это Святые Дары. Они символизируют тело Христово.

– Вот как! – воскликнула она. – Тем хуже! Не желаю я видеть твою разверстую грудь и знать, что я ем твое мертвое тело, даже если ты предложишь мне это сделать! Неужели ты не видишь, что это ужасно!

– Но это не мое тело, а тело Христа!

– Ну и что, все равно это ты! И отвратительно – упиваться мертвым телом и думать, что поедаешь его во время причастия.

– Ты причащаешься тому, что это означает.

– А означает оно лишь человеческое тело, поднятое на крест, искалеченное, убитое, а затем почитаемое как святыня – что еще оно может означать?

Они погрузились в молчание. Он был рассержен и холоден.

– А еще я думаю, что этот агнец в церкви, – сказала она, – это самое большое издевательство над прихожанами.

И она так и прыснула от смеха.

– Так могут рассуждать только невежды, – сказал он. – Но тебе-то известно, что это символ Христа, его невинности и жертвенности.

– Что бы он ни означал, все-таки это просто ягненок, – сказала она. – А я слишком люблю ягнят, чтобы видеть в них еще какой-то символ! Что же до этого игрушечного флажка – нет…

И опять она прыснула от смеха.

– Просто ты потрясающе невежественна, – гневно напустился на нее он. – Смеяться лучше над тем, что знаешь, а не над тем, чего не знаешь!

– Чего это я не знаю, а?

– Смысла некоторых вещей.

– А какой тут смысл?

Ответом он пренебрег. Тем более что ответить было нелегко.

– Нет, какой, какой тут смысл? – упорствовала она.

– Смысл – в торжестве Воскресения!

Она изумленно замолчала – ей стало страшно. Что вправду все это означает? Перед ней простерлось нечто темное, могучее. Но может быть, в то же время и чудесное? Нет – она отвергала это.

– Чем бы оно ни притворялось, это просто глупая и нелепая игрушка – ягненок с флажком в копыте, а если он хочет означить что-то другое, ему придется и выглядеть иначе.

Она вызывала в нем бешеное раздражение. К тому же он немного стеснялся своего пристрастия к церковным символам – этого увлечения, которое скрывал. Он стыдился восторга, который пробуждала в нем церковная символика. Сейчас он почти ненавидел агнца и мистические изображения евхаристии, ненавидел ненавистью яростной, бледной. Огонь его был потушен, она плеснула в огонь холодной воды, и ему все сразу опротивело: рот наполнился бледным пеплом. Он вышел, холодея от мертвящего гнева, оставив ее одну. Он ее ненавидел. Он шел сквозь белый падающий снег под свинцовым небом.

А она опять заплакала от горестного возвращения прежнего мрака. Но на сердце было легко – гораздо легче.

Когда он вернулся, она всей душой хотела примирения с ним. Он был мрачен и хмур, но спокоен. Что-то в нем надломилось, и в глубине души он был рад пожертвовать символами во имя любви к жене. Ему так нравилось чувствовать ее голову на своих коленях, и хоть он и не просил ее об этом и не желал этого, но как же хорошо ему стало, когда она обвила его руками и сама приникла к нему в любовном объятии, в то время как он оставался неподвижным. И кровь быстрее побежала по его жилам.

А ей нравилась его сосредоточенность, рассеянный, отрешенный взгляд, обращенный на нее, но такой далекий, нездешний, недоступный ей. Она хотела, чтобы взгляд его вернулся к ней, чтобы муж узнал ее, различил. Взгляд его по-прежнему был сосредоточен, оставался далеким, гордым – наивный, нечеловеческий взгляд хищной птицы. И она любила его и ласкала, пробуждая в нем хищную птицу, пока он не стал чутким и неумолимым, но без нежности. И он приблизился к ней, яростный и жесткий, как хищная птица, сокрушая ее и овладевая ею. В нем больше не было тайны, его целью и стремлением стала она, и она сделалась его добычей.

И она была захвачена, он же удовлетворен и наконец-то доволен.

А потом она без промедления сама пошла в атаку. Ведь и она была хищной птицей. И если она и строила из себя безобидного птенчика, жалобно просящего у него защиты, это было лишь частью игры. Когда он удовлетворенно-гордым высокомерным движением отодвинулся от нее и поник, полупрезрительно уронив голову, не замечая ее и словно не подозревая о ее существовании после того как насытился ею и насладился, душа ее возмутилась, перья обрели твердость стали, и она нанесла удар. Покуда он сидел на своей вершине, кидая вокруг зоркие взгляды, одинокий, гордый, яркий и яростный, она кинулась на него и с ожесточением сбросила его с пьедестала, она разрушила его мужское самолюбие, сорвала с него тогу невозмутимой гордости так что мало-помалу он разозлился, в светло-карих глазах зажглась ярость, глаза эти наконец увидели ее, метнулись в ее сторону языками сердитого пламени и признали в ней врага.

Очень хорошо, значит, она враг, очень хорошо. Он опасливо вился вокруг, она наблюдала за ним. И на каждый его удар отвечала ударом.

Он рассердился, когда она небрежно убрала его инструменты, отчего на них появилась ржавчина.

– Значит, не надо их оставлять так, чтобы они мне мешали, – сказала она.

– Я буду их оставлять там, где сочту нужным! – завопил он.

– А я буду их кидать, куда сочту нужным!

Они обменивались злобными взглядами, он – едва удерживая в себе ярость, она – в неистовом торжестве победы. Они поквитались, и битва была закончена.

Она опять занялась шитьем. Быстро убрав со стола чайные приборы, она разложила материю, отчего в душе у него встрепенулась ярость. Пронзительный звук, с которым она, словно назло ему, терзала миткаль, ужасно его раздражал. А стрекот швейной машинки окончательно вывел его из себя.

– Может быть, ты прекратишь шуметь? – рявкнул он. – Неужели нельзя заниматься этим в дневное время?

Она оторвала от работы взгляд – враждебный, зоркий.

– Нет, в дневное время я этим заниматься не могу. Есть другие дела. А кроме того, шитье мне нравится, и ты не можешь мне это запретить.

Она опять вернулась к своему миткалю – стала укладывать, перекладывать и наметывать, и его нервы так и взметнулись от гнева, когда он вновь услышал тарахтенье и стрекот машинки.

А она наслаждалась, торжествующая, радостная, когда ловкая игла начинала свой бешеный танец, строча по кромке материи, неуклонно таща за собой ткань и образуя на ней выпуклый рубец. Швейная машинка так и гудела. Она властно останавливала ее расторопным движением пальцев – властительницы и хозяйки.

То, что он сидел за ее спиной, холодея от бессильного гнева, только раззадоривало ее, придавая выразительность и театральность ее энергичным движениям. Она все работала и работала. В конце концов он, сердитый, отправился спать и лежал, обиженный, отстранившись. И она повернулась к нему спиной. Утром они не разговаривали, ограничиваясь самыми необходимыми словами, сказанными холодно-вежливым тоном.

А вечером, придя домой, он почувствовал, как сердце его размягчает жаркая любовь к жене, и, готовый повиниться, что был неправ, он ждал и от нее признания вины, но застал ее опять за швейной машинкой, и повсюду дом был завален сшитыми из миткаля полотенцами, а чайник даже не стоял на огне.

Она вздрогнула и изобразила озабоченность.

– Неужели так поздно? – вскричала она.

С лицом, застывшим от ярости, он прошелся из конца в конец гостиной, туда-обратно, и снова вышел из дома. Сердце у нее упало. И она поспешила вскипятить ему чай.

С тяжелым чувством, мрачный, он шагал по дороге в Илкестон. Не ожидал он от себя подобного настроения. Словно засов опустился на его сознание и запер его, плененного. Он отправился в Илкестон и выпил там пива. Чем же ему заняться? Ему не хотелось никого видеть.

Он поедет в Ноттингем, свой родной город. Дойдя до станции, он сел на поезд. Но и добравшись до Ноттингема, он не знал, чем ему заняться. Однако ходить по знакомым улицам было все-таки лучше. Он колесил по городу как заведенный, с беспокойством сумасшедшего, чувствуя себя и вправду на грани безумия. Потом он заглянул в книжный магазин и обнаружил там книгу про Бамбергский собор. Вот это удача! Как раз то, что ему надо! Он завернул в тихий ресторанчик, чтобы там рассмотреть свое сокровище. Он перелистывал страницы с иллюстрациями, и душа его наполнялась блаженным восторгом. Вот он и нашел наконец кое-что для себя в убранстве этого собора. В душу его снизошло удовлетворение. Вот ведь – искал и нашел! Страсть совершенно охватила его. Какие замечательные работы – красивее он не видывал! Книга в его руках была воротами в неведомое. А мир вокруг был глухой оградой, замкнутым пространством. Но он вырвался оттуда. Он любуется прекрасными изваяниями женщин. Чудесная, красиво обустроенная вселенная кристаллизовалась вокруг, когда он рассматривал иллюстрации – короны на головах, волнистые кудри, женские лица.

Так даже лучше, что книга написана по-немецки и текст непонятен. Он предпочитал вещи, недоступные уму. Ему нравилось нераскрытое и то, что раскрытым быть не может. С огромным вниманием изучал он иллюстрации. А вот и деревянные статуи. «Holz» – он догадался, что это означает «дерево». Деревянные статуи так много говорили его душе. Он был несказанно рад. Как таинственен этот мир, открывшийся его душе. Как прекрасна и увлекательна жизнь, предстоящая ему! Разве не сделал его бамбергский собор хозяином этого мира? Он праздновал триумф своей силы, своей жизненной истины, заключая в объятия богатства, им унаследованные.

Но пора было возвращаться домой. Лучше будет поехать поездом. Все это время на дне души неизменно саднила рана, но боль была настолько неизменной, что о ней можно было и забыть. Он сел на поезд, направлявшийся в Илкестон.

В десять часов он взбирался на холм в Коссетее, прижимая к себе книгу в мягкой обложке – книгу о соборе в Бамберге. Мысль об Анне еще не появлялась, во всяком случае, не появлялась отчетливо. Темная указка, упираясь в саднящую рану, заставляла его забыть об Анне.

Когда он ушел из дома, Анна ощутила укоры совести. Она поспешила приготовить чай, надеясь, что он вернется. Она и тосты поджарила и обо всем позаботилась. А он не пришел. Она плакала от обиды, от разочарования. Почему он ушел? Почему сейчас не возвращается? Почему возникли это противостояние, эта ссора? Ведь она любит его, любит, почему же он не может быть к ней добрее, великодушнее?

Она расстроенно ждала, а потом ожесточилась. Она прогнала от себя мысли о нем, подумав с негодованием о том, какое он имел право мешать ее рукоделию. И разве он вправе вообще ей мешать? Она этого не допустит. Она – это она, а он для нее посторонний.

И все же ее сотрясала боязливая дрожь. Вдруг он бросил ее? Она сидела, перебирая страхи и горести, пока не стала плакать от жалости к себе. Она не знала, что станет делать, если он ее бросит или ополчится против нее. От одной мысли пробирал холод, и она каменела, жалкая, несчастная. И все больше укреплялась в неприятии его, чужака, постороннего, человека, желавшего навязать ей свою волю. Полно, она ли это? Как это возможно, чтобы кто-то, такой отличный от нее, получил над ней власть? Она знала свою неизменность, непоколебимость и не боялась за свою личность. Боялась же она всего того, что не было ее личностью. Оно сгущалось вокруг, давило, вторгалось в нее, воплощенное в муже, весь этот необъятный, шумный, чуждый мир, который не был ею, ее личностью. И, хорошо вооруженный, он мог разить ее с разных сторон.

Войдя в дом, он преисполнился жгучей и светлой жалостью и нежностью, увидев, какая она растерянная, одинокая, юная. Она так пугливо подняла на него глаза. Удивилась его сияющему лицу, ясности и красоте его жестов, какой-то его просветленности. И, изумленная, она ощутила приступ страха, стыд за себя пронзил ее всю.

Оба ждали, что скажет другой.

– Хочешь съесть что-нибудь? – спросила она.

– Я сам возьму, – ответил он, не желая, чтобы она ему подавала. Но она принесла еды, и ему было приятно, что она это сделала. Он снова был хозяином в доме и мог радоваться этому.

– Я ездил в Ноттингем, – кротко сообщил он.

– К матери? – спросила она, на секунду вспыхнув презрением.

– Нет, домой я не заезжал.

– Кого же ты хотел повидать?

– Да никого.

– Тогда зачем было ездить в Ноттингем?

– Захотел и съездил.

Он начал злиться, что опять она ему противоречит в минуты такой его светлой радости.

– С кем же ты там виделся?

– Ни с кем. А с кем я должен был там видеться?

– Ты не встречался там со знакомыми?

– Нет, не встречался, – раздраженно отвечал он. Она поверила ему и угомонилась.

– Я вот книгу купил, – сказал он, передавая ей искупительный том.

Она лениво стала глядеть картинки. Прекрасные, целомудренные женщины, чистые складки их одежд. Сердце пробрало холодом. Зачем они ему?

Он сидел, ждал, что она скажет.

Она склонилась над книгой.

– Ну, разве не прелесть? – произнес он взволнованным и счастливым голосом. Кровь вспыхнула в ней, но глаз она не подняла.

– Правда, – сказала она. Невольно он увлекал за собой и ее – странный, манящий, имеющий над ней непонятную власть.

Приблизившись к ней вплотную, он осторожно коснулся ее. Сердце встрепенулось, откликнувшись на это со страстью, бурной и сокрушительной. Но она все еще противилась этой страсти. Ведь откликнуться – значило предаться неведомому, вечно незнакомому, она же так рьяно цеплялась за свою такую знакомую личность. Но забурлившее половодье подхватило и унесло ее.

Они опять самозабвенно предались любви, восторгам страсти во всей их полноте.

– Правда, сейчас это лучше, чем всегда? – допытывалась она, сияя, как только что распустившийся цветок, словно росой, окропленная слезами.

Он крепче обнял ее – отстраненный, рассеянный.

– С каждым разом все лучше, все прекраснее, – торжественно объявила она голосом по-детски счастливым, все еще помня былой свой страх и не освободившись от него полностью.

Так это и шло постоянно – периоды любви и вражды сменяли друг друга. Наступал день, когда, казалось, все обрушилось, жизнь пошла под откос, все потеряно, кончено. А наутро все вновь становилось прекрасным, прекрасным без изъяна. То ей казалось, что ее сводит с ума его присутствие, и даже звук, с которым он глотал пищу, бесил ее. А на следующий день он появлялся в комнате, и она радовалась – и он опять был ее солнцем, луной и всеми звездами небосклона.

И все же ее тревожила эта неустойчивость, зыбкость. Приход счастливых часов не затмевал мысли о том, что часы эти пройдут. Она чувствовала беспокойство. Уверенности, твердой внутренней уверенности в постоянстве любви – вот что ей было нужно. А этого не было. И она знала, что не сможет это получить.

Но, тем не менее, мир этот был чудесен, и чаще она блуждала, теряясь в чудесных дебрях этого мира. Даже великие ее горести, и те казались ей чудесными.

Она могла бы быть очень, очень счастливой. И она хотела быть счастливой, негодуя на него, когда он делал ее несчастной. Тогда она была в состоянии убить его, отторгнуть. Долгое время она с нетерпением ждала часа, когда он отправится на службу. Поток ее жизни, словно закупоренный им, тогда вырывался наружу, освобождая ее. И она освобождалась и радовалась этому. Все ее радовало. Скатав ковер, она бежала вытряхнуть его в сад. В полях лоскутами лежал снег, воздух был легким. Она слышала, как гомонят утки на пруду, видела, как они шагают вперевалку, как плывут по водной глади – важно, словно отправляясь на завоевание мира. Она наблюдала за озорными необъезженными жеребятами, один из которых был с выстриженным брюхом, так что казалось, что он в жилете и длинных чулочках из коричневого меха. Зимним утром жеребята стояли у кладбищенской ограды и словно целовались. Все радовало ее, когда он уходил, и не было причины и препоны тому, чтобы мир вокруг и она сама не слились воедино.

Она с радостью и энергией предавалась любым занятиям. Особенно нравилось ей вешать белье на крепком ветру, овевающем округлость холма, рвущем мокрое белье из рук и потом хлопающем им на веревке. Смеясь, она боролась с ветром, иногда сердясь. Но и одиночество в такие дни ей было по сердцу.

А потом вечером он являлся домой, и она насупливала брови из-за нескончаемого соперничества между ними. И когда он возникал в дверях, в сердце ее происходила перемена. Оно ожесточалось. И смех, и дневная энергия покидали ее. Она каменела.

Бессознательно они вели странную войну. И при этом они любили друг друга, страсть не оставляла их. И тратилась она в этой их войне. И подспудная яростная, безымянная битва все шла и шла. Всё пылало вокруг, мир обнажался, сбрасывая одежды и представая в ужасе первозданной наготы.

По воскресеньям он странным образом словно завораживал ее. По-своему ей это даже нравилось. Она становилась каким-то его подобием. По будням небо и поля заливало сияние, маленькая церковь перешептывалась с деревенскими домиками в утреннем воздухе. Но воскресным днем он оставался дома, на землю спускался густой сумрак, и церковь тогда словно насыщалась тенью, замыкалась в огромную необъятную вселенную, горевшую рубиново-красным и синим цветами, наполненную молитвенным шепотом. И когда открывались двери и она выходила оттуда на свет, она вступала в обновленный и возрожденный мир, и только сердце хранило память о темном сумраке и страсти.

Если, как это часто бывало, она в воскресенье отправлялась в Марш выпить чаю, она вновь окуналась в утерянный мир, где царила легкость, не ведавшая ни мрака, ни этих выплывающих из темноты витражей, ни молитвенного экстаза. Муж отступал на задний план, и она вновь была с отцом, свежим и свободным, как дневной свет. Муж, все это напряжение, эта темнота отступали. Она оставляла это, забывая его ради отца.

Но возвращаясь с молодым мужем домой, она робко касалась его руки своею, как бы стыдясь, и рука ее словно молила не держать зла, простив жене ее неповиновение. Но его не покидало смущение, и он глядел в пустоту, словно ее и не было рядом.

Потом приходил страх. Она тянулась к мужу, но когда он не замечал ее, Анну охватывал дикий страх. Ведь она стала такой уязвимой, такой беззащитной, в ней так обострилась чуткость к окружающему. Все вокруг стало ей близким и милым, словно одушевленным. Что если опять мир станет жестким и все пойдет вразброд, отдельно от нее, отступится, четкий, страшные, а она будет отдана на милость этому кошмару?

Это пугало. И постоянно муж виделся ей неизвестностью, подчинившей ее. Как цветок, ее выманили из бутона, и обратно пути нет. Она обнажена и в его власти, ну а он, что он такое? Темная сила, действующая вслепую, ничего не ведающая. Ей хотелось уберечь себя.

Потом ей удалось приспособить его к себе и обрести временное успокоение. Но постепенно становилось все яснее, что он не изменился, что он все та же темная, чуждая ей сила. Раньше он виделся ей лишь ярким отражением ее самой. Проходили недели, а с ними и месяцы, и ей открывался он как темная ее противоположность, именно противоположность, а никак не дополнение.

Он не переменился, он оставался отдельной от нее сущностью и, наоборот, ждал, что она станет частью его, его продолжением, проявлением его воли. Она чувствовала, как он силится, не понимая, подчинить ее себе. Чего он хочет? Запугать ее?

А сама она чего хочет? И мысленно она отвечала, что хочет счастья, хочет быть самой собой, как солнечный луч, как ясный Божий день. А в глубине души она чувствовала, что он хочет погрузить ее во тьму, изменив ее природу. И иногда, когда он виделся ей мраком, окутывающим, душащим ее, она восставала чуть ли не в ужасе и сама наносила удар, и лилась кровь, а он ожесточался. От ужаса, который она перед ним испытывала, он ожесточался, готовый разрушать. И тогда между ними начиналась борьба не на жизнь, а на смерть.

Она дрожала, что он навяжет ей свою волю. Он же трясся от страха, что она покинет его, отдаст на растерзание нечистым демонам тьмы, жаждущим его поглотить. Пускай насильно, но он заставит ее не покидать его… А она в это время дралась за свою свободу.

Пути их расходились, окутанные мраком, забрызганные кровью; мир же виделся им далеким и не способным ничем им помочь. А потом она начала уставать. Дойдя до некой точки, она стала безразличной и совершенно от него отстранилась. Он был на грани, в любую минуту готовый безжалостно на нее ополчиться. И душа ее, встрепенувшись, покинула его, пойдя своим путем. И несмотря на внешнюю веселость, вызывавшую в нем черную злобу, внутри душа ее дрожала, словно кровоточила.

А иногда снова и снова их пронзали лучи чистейшей любви, и Анна виделась ему цветком, прекрасным, сияющим и таким дорогим его сердцу, что вынести это было трудно. И тогда, словно у шестикрылого серафима, душа его утопала в блаженстве и он возносил хвалу Предвечному, как биение пульса, ощущая исходящее сверху сияние, и сгорал, как факел бесконечной хвалы, и вечность пронзала его своим прикосновением.

Иногда же, снова и снова, он казался ей мощным и страшным пучком пламени. Он возникал в дверях, и сияние его лица было ей благовещеньем, и сердце начинало учащенно биться. И она замирала в ожидании. Она страшилась темной и жгучей его природы и сопротивлялась ей. Он побеждал ее, как ангел из Бытия. Она ждала его, постигала его волю и, трепеща, служила ему.

Потом все это исчезало. Он любил в ней ребячливость, непохожесть, любил эту чудо-душу, такую отличную от его собственной, пробуждающую в нем искренность и подлинность там, где он проявил бы фальшь. А она любила в нем и то, как сидел он, развалясь в кресле, и как входил – с лицом открытым и вдохновенным. Она любила его звенящий вдохновением голос, ореол неизвестности вокруг него, его совершенную простоту.

И все же ни он, ни она не чувствовали полного удовлетворения. Он временами подозревал, что она не ценит его. Ценила она его лишь постольку, поскольку он имел отношение к ней. К тому же, что не касалось ее, она была совершенно равнодушна. Что он собой представляет помимо нее, ей было все равно. Ей было все равно, что он есть как таковой на самом деле; правда, и он сам не очень-то понимал, что он такое на самом деле. Но каков бы он ни был, это ей не нравилось. Она не отдавала ему должного ни как художнику, ни как кормильцу семьи. То, что каждый день он отправлялся на службу, не только не вызывало в ней уважения или почтения – и он это отлично знал, – но даже заставляло ее почти презирать его. А он чуть ли не восхищался в ней этим свойством, хотя поначалу и злился, считая его оскорбительным.

Но важнее всего было, что вскоре она стала оспаривать самое в нем важное и потаенное. Взгляды его на жизнь, на общество, на людей не только были ей безразличны, она попросту игнорировала их. И это было горше всего. Она судила об этом так, словно его и не было рядом. И постепенно он и сам перенял ее взгляды, присвоил их, посчитав чуть ли не собственными. Но не в этом заключалась главная беда. Корень их вражды состоял в том, что она издевалась над его душевными движениями. Он был косноязычным тяжелодумом. Но к некоторым вещам он питал страстную привязанность. Он любил церковь. Но когда она пыталась расспросить его о том, во что же он верит, кончалось это приступом ярости с обеих сторон.

Верил ли он, что вода превратилась в вино в Кане Галилейской? Она хотела вернуть его к исторической основе этого факта: дождевая вода, огромное количество, вот посмотри, разве может это превратиться в виноградный сок? И на какую-то минуту видя это ясными глазами рассудка, он говорил «нет» – в ответ на ее вопрос разум его отвергал самую идею. Но тут же душа его восставала, смутно и яростно негодуя против этого насилия над нею, которое он учинил. Для него это было непреложной истиной. Разум вновь отключался, оказываясь ни при чем, – говорила кровь. Кровью своею, всем существом он желал, чтобы это было так свадьба, и вода в бочонках, льющаяся струей красного вина, и Христос, говорящий Матери своей: «Что Мне и Тебе, жено? Еще не пришел час мой».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю