355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Герберт Лоуренс » Радуга в небе » Текст книги (страница 30)
Радуга в небе
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:51

Текст книги "Радуга в небе"


Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)

– Я выпорола его, – сказала она. – Он очень меня рассердил.

– Сожалею, если он вас рассердил, – сказала женщина. – Но так избивать – это уж слишком. Я могла бы показать доктору следы и уверена, что если бы про это узнали, вас бы не одобрили.

– Я выпорола его за то, что он меня лягал, – сказала Урсула, сердясь на то, что приходится как бы извиняться; мистер Харби стоял рядом, поблескивая глазами, – противостояние двух женщин втайне доставляло ему удовольствие.

– Я крайне сожалею, если он так плохо себя вел, – сказала женщина, – но не могу себе представить, чтобы он заслуживал такого обращения. Утром я не смогла отправить его в школу и, по правде говоря, у меня нет денег на доктора. Разве позволительно учителю так избивать детей, мистер Харби?

Этот вопрос директор оставил без ответа Урсула ненавидела себя, ненавидела мистера Харби с его хитро поблескивающими глазами и злорадством по малейшему поводу.

– Для меня это лишний расход, а я и так из кожи вон лезу, чтоб у ребенка все было не хуже, чем у других.

Урсула помалкивала. Она глядела в окно, где по асфальтированному двору ветер гонял клочок грязной бумаги.

– И уж конечно, так бить ребенка не годится, особенно если здоровье у него слабое.

Урсула решительно устремляла взгляд в окно, как если бы не слышала ее слов. Вся эта сцена настолько претила ей, что она, уже словно потеряв всякую чувствительность, не подавала признаков жизни.

– Я знаю, что иногда он очень непослушен, но так бить – это уж чересчур. У него все тело в синяках.

Мистер Харби был стоек и неколебим и ожидал лишь окончания сцены, глаза его поблескивали, а в уголках их обозначились иронические морщинки. Он чувствовал, что овладел ситуацией.

– И ему так плохо было. Я даже в школу сегодня не решилась его отпустить. Он голову, от подушки поднять не мог.

И на это ответа не последовало.

– Ну, теперь вы понимаете, сэр, почему он пропустил школу, – сказала женщина, повернувшись к мистеру Харби.

– О да, – грубо и небрежно бросил он.

Урсуле неприятна была эта грубая мужская победа. И женщина тоже была ей крайне неприятна. Неприятным казалось все.

– Так что постарайтесь помнить, сэр, что сердце у него слабое. И такие вещи действительно у него на здоровье отражаются.

– Да, – обронил директор. – Я прослежу.

– Я знаю, что он мальчик непослушный. – Женщина обращалась теперь исключительно к директору. – Но я просила бы вас если и наказывать его, то без побоев – здоровье-то у него и вправду слабое.

Урсула начинала тихо беситься. Харби стоял теперь гордый и недосягаемый, а женщина все лезла к нему, противно уговаривая, вымаливая слова, пытаясь ухватить, поймать, как ловят руками форель.

– Я и пришла только для того, чтобы объяснить, почему его утром в школе не было. Теперь вы знаете.

Она протянула руку. Он взял ее небрежно и тут же отпустил, сердитый, удивленный.

– До свидания, – сказала она, жалко протягивая Урсуле руку в перчатке. Она не выглядела обиженной, и манера держаться у нее была вкрадчивая – неприятная, но весьма действенная.

– До свидания, мистер Харби, и благодарю вас.

Фигура в сером костюме и фиолетовой шляпке удалялась по школьному двору со странной неторопливостью. Урсуле почему-то было и жалко женщину, и противно. Содрогаясь от отвращения, она вернулась в класс.

На следующее утро Уильямс явился в школу, немного бледнее обычного, очень аккуратный и красиво одетый в свой матросский костюм. С легкой улыбкой он поглядывал на Урсулу – хитрый, раболепный, готовый исполнять любые ее приказы. Было в нем что-то вызывающее содрогание. Неприятна была даже мысль, что руки ее прикасались к нему. На большой перемене у ворот она заметила его брата – паренька лет пятнадцати, высокого, тощего, бледного. Он поклонился ей, по-джентльменски приподняв шляпу. Но и в нем было что-то раболепное и в то же время коварное.

– Кто это? – спросила Урсула.

– Уильямс-старший, – резко ответила Вайолет Харби. – А она тоже вчера заявлялась, да?

– Да.

– Ну и ни к чему. Скандалить-то ей духу не хватает.

Скандалы и грубость были не по душе Урсуле. Но мысль о них чем-то привлекала ее. Как мерзко было все происходящее! Ей было жаль эту странную женщину с ее неторопливой походкой и хитрыми, коварными сыновьями. Уильямс из ее класса в чем-то просчитался. Гадость все это!

И война продолжалась, ввергая ее в дикую тоску. Чтобы утвердиться, ей надо было сломить и подчинить себе еще нескольких мальчишек. А еще мистер Харби, ненавидевший ее так, как если б она была мужчиной. Теперь она знала, что справиться с хулиганами, вознамерившимися играть с ней в кошки-мышки, она может только поркой. Мистер Харби, если только это было возможно, пороть ее учеников избегал. Потому что он ненавидел эту учительницу – наглую, надутую девчонку, мнящую себя независимой.

– Ну, Райт, чем ты проштрафился на этот раз? – добродушно обращался он к парнишке-пятикласснику, присланному к нему для наказания. Он медлил, заставляя того переминаться с ноги на ногу.

Так что Урсула больше не прибегала к его помощи, а рассердившись, хватала свой прут и стегала обидчика по рукам, голове и ушам. И постепенно они стали бояться учительницу и в классе установился порядок.

Но ей это стоило многих душевных терзаний. Казалось, что душа ее, побывав в огне, лишилась какой-то части своих чувствительных волокон. Ей, Урсуле, которой ненавистна была сама мысль о физических страданиях, приходилось драться, бить вопреки природным своим склонностям. А после – еще терпеть плач и отчаяние поверженных.

О, порой ей казалось, что она не выдержит, сойдет с ума! Ну, так ли уж, до такой ли степени ужасны грязь в тетрадках или их непослушание? Сказать по правде, она предпочла бы любые их проступки этой порке, унижению, виду безнадежно рыдающих детей. Да, она тысячу раз готова была терпеть обиды и оскорбления, лишь бы не ронять себя и их до такого состояния. Побив какого-нибудь мальчишку, она потом мучилась раскаянием, что вышла из себя, что поступила слишком круто.

Но выбора не было. Приходилось поступать именно так. О, зачем, зачем выбрала она это поприще, занялась дурным этим делом, где требуется очерстветь душой, если хочешь выжить? Зачем стала она школьной учительницей, зачем, зачем?

Это дети довели ее до такого состояния. Нет, жалеть их она не станет. Она пришла к ним, полная любви и доброты, а они растерзали ее на части. Они предпочли ей мистера Харби. Что ж, она покажет им, что и она не хуже, что первым долгом они должны подчиняться ей. Ибо не намерена она дать себя растоптать – ни им, ни мистеру Харби, ни всем окружающим. Не смогут они ее унизить, лишить ее свободы. Никто не скажет про нее, что она не на своем месте, что не может выполнять свою задачу. Она будет бороться и отстоит свое место и здесь, в мире мужских обязанностей и выработанных мужчинами правил.

Вырвав ее из детства, ее бросили сюда, в чуждую ей жизнь, наполненную работой и механически положенными за нее наградами. В обеденные перерывы, а иногда и во время чая в маленьком ресторанчике они с Мэгги говорили о жизни и обсуждали различные идеи. Мэгги была страстной приверженкой суфражизма и верила в избирательное право. Для Урсулы же право это являлось абстракцией. В ней была неодолимая тяга к религии, к высшей реальности, вырывавшейся за узкие и косные рамки мира, где имели смысл такие понятия, как избирательное право. Но ее внутреннему, основополагающему интуитивному знанию еще надлежало оформиться, получить словесное выражение. Однако и для нее, как для Мэгги, требование свободы для женщин было очень важно и значительно. Она чувствовала, что в чем-то она свободна не до конца. Она хотела освободиться. И она бунтовала. Потому что, лишь освободившись, она могла чего-то достичь, могла прорваться к тому, что находилось вне пределов досягаемости, утолить стремление, таившееся глубоко внутри.

Выбравшись из дома, чтобы самой зарабатывать себе на жизнь, она сделала смелый и решительный до жестокости шаг к свободе. Но неполная эта свобода родила в ней лишь жажду еще сильнейшую. Столько разных вещей манило ее. Хотелось читать великую литературу, прекрасные книги, обогащая этим свою душу; хотелось любоваться прекрасным, чтобы радость от созерцания навсегда оставалась с тобой; хотелось свести знакомство с людьми великими и свободными; и еще хотелось чего-то, чему найти название она не могла.

Но это было так трудно. Столько препятствий оказывалось на пути, препятствий, которые надо было преодолевать. И препятствий совершенно неожиданных. Все время продолжалась эта тайная борьба. Школа Святого Филиппа заставляла ее жестоко страдать. Она была как молодой жеребенок, вдруг впряженный в оглобли и потерявший свободу. И она горько мучилась от этих оглоблей, от унизительного ощущения внезапно наступившего рабства. Рабство терзало ее душу. Но сдаваться она не желала. Не станет она вечно мириться с этими оглоблями. Но ходить в них она научится. Научится затем, чтобы потом ловчее их сбросить.

Вместе с Мэгги она посещала разные места, присутствовала на собраниях суфражисток в Ноттингеме, отправлялась на концерты, в театры, на выставки картин. Скопив денег, Урсула купила велосипед, и девушки ездили на нем в Линкольн и Саутвелл, колесили по Дербиширу. Они всегда имели неисчерпаемое обилие тем для обсуждения. И было огромной радостью находить и открывать для себя новое.

Но Урсула никогда и словом не обмолвилась об Уинифред Ингер. Это было отдельной тайной страницей ее жизни, приоткрывать которую запрещалось. Даже вспоминать о ней сама она и то не решалась. Это было запертой дверью, открыть которую ей не хватало сил. А привыкнув к своей учительской работе, Урсула начала постепенно отвоевывать для себя и собственную жизнь, приступая к ней заново. Через полтора года она станет учиться в колледже. Потом она получит степень и будет – о, кто знает, она может стать знаменитостью, возглавить что-нибудь, какое-нибудь движение… Во всяком случае, через полтора года ее ждет колледж. Самое важное сейчас – это работа.

Но до колледжа приходилось тянуть свою лямку в школе Святого Филиппа – продолжать дело, подтачивавшее силы; правда, она теперь справлялась с ним, научившись не очень портить себе жизнь. Так и быть, она примирится с ним на время, потому что придет же этому когда-нибудь конец.

Преподавание стало для нее почти механическим. Оно требовало постоянного напряжения, утомительного и совершенно ей не свойственного. Но в этой поглощенности работой, загруженности, постоянной мысли о том, что ей доверено столько детей, в этом забвении она находила и своеобразное удовольствие. Когда работа вошла у ней в привычку, а душа ее, не находя здесь себе места, перенеслась в иные сферы, произрастая и развиваясь на другой почве, она чувствовала иногда себя почти счастливой.

За два года преподавания, прошедшие в постоянной борьбе со всеми неприятностями, которыми была чревата школа, ее внутреннее «я» закалилось, собралось и как бы сконцентрировалось. Школа по-прежнему и всегда была ее тюрьмой, но тюрьмой, где ее необузданная, беспокойная и одолеваемая хаосом душа приобрела твердость и стала независимой. Когда усталость не слишком донимала ее и она хорошо себя чувствовала, она даже не испытывала отвращения к своей работе. Утром ей нравилось вплетаться в круговерть дел, прилагать усилия и запускать колесо дня. Это служило как бы усиленной зарядкой. Душа же ее при этом отдыхала, пребывала в бездействии, набираясь сил. Но классные часы были столь томительно долги, обязанности ее столь тягостны, а школьная дисциплина так противоречила ее натуре, что, утомленная, она сгибалась и шаталась под этой ношей.

Отправляясь по утрам в школу, она видела еще непросохшую росу на кустах шиповника, розовые звездочки которого, как в чаше, плавали в капельках влаги. Жаворонки возносили свои хвалебные трели новорожденному дню, и все вокруг дышало счастьем. Окунаться в серую городскую пыль было насилием над собой. И, встав перед классом, она противилась необходимости начинать урок, отдавать все свои силы, свою душу, мечтавшую о деревне, о наслаждениях раннего лета, тому, чтобы властвовать над пятьюдесятью сорванцами и передавать им крохи арифметических знаний. Она чувствовала, что рассеянна, что не может полностью отключиться, заставить себя забыть. Ваза с лютиками и ветреницами на классном подоконнике заставляла ее уноситься в луга, где из сочной травы выглядывали маргаритки, а россыпи гвоздик красили косогоры в малиновый цвет. На нее глядели лица пятидесяти учеников. И они виделись ей подобиями больших маргариток в густой траве.

Ее лицо сияло оживлением, а распоряжения она отдавала словно в легком бреду. Дети выплывали как из тумана. Два мира вели борьбу за нее – родной ей мир начинавшегося лета и распускавшихся цветов и другой мир – мир работы. И солнечные лучи родного ей мира, отражаясь от нее, проникали в класс.

Так проходило это утро – в рассеянности и тишине. Наступал обеденный перерыв, когда они с Мэгги, распахнув окна, весело съедали свои припасы. А потом они шли на кладбище при церкви и устраивались в тенистом уголке возле кустов шиповника. Там они болтали, читали Шелли, Браунинга или какой-нибудь труд, посвященный женщинам и рабочему движению.

И возвращаясь в класс, Урсула все еще пребывала в тенистом уголке кладбища, где землю испещряли розовые опавшие лепестки шиповника, похожие на маленькие раковины на морском берегу, и иногда тишину нарушал звучный звон церковного колокола или птичья трель, которой вторил тихий и приятный голос Мэгги.

В такие дни Урсула бывала так счастлива, что ей хотелось черпать это счастье, набирать его охапками и разбрасывать, щедро делясь со всеми. И радость ее передавалась детям, также загоравшимся трепетной радостью. Но в такие дни они не были для нее классом – всем чем угодно: цветами, птицами, маленькими веселыми зверьками, детьми, наконец, но только не пятым классом. Она не ощущала тогда своей ответственности за них. Преподавание внезапно превращалось в игру. И если ответ в задаче оказывался неверным – что из того? И она занималась с ними каким-нибудь приятным чтением. А вместо того чтобы заставлять их зубрить исторические даты, сама начинала рассказывать что-нибудь увлекательное. Или задавала сделать какой-нибудь нетрудный грамматический разбор, из тех, что они уже проходили.

 
Резва, как молодой олень,
Она скользнет в лесную сень
Иль в горы мчит стремглав..
 

Она писала это по памяти, потому что стихи ей нравились.

Так проходил этот напоенный золотым солнечным светом день. И она, счастливая, отправлялась домой. Со школой было покончено, и она могла погрузиться в сияющий коссетхейский закат. Она наслаждалась пешей прогулкой из школы. Но школой это не было, а было это игрой в школу под сенью цветущего шиповника.

И длиться это не могло. Приближались четвертные экзамены, к которым ее класс был не готов. Ее раздражало, что она должна была, предав забвению свое счастливое внутреннее «я» и оторвавшись от него, сосредоточить свои силы на том, чтобы заставить своих неслухов учить арифметику. Работать им не хотелось, а ей не хотелось их заставлять. Но ее точило подспудное беспокойство, подозрение, что она плохо делает свое дело. Беспокойство это выводило ее из себя, и она выплескивала свое раздражение на класс. Тогда опять начинался день баталий, ненависти, насилия, после чего она шла домой сердитая, чувствуя, что золотой вечер отобран у нее, что она заперта в темном и душном застенке и, как цепями, скована ощущением, что свои обязанности выполняет плохо.

И какой прок тогда, что кругом лето, что так хорош летний вечер, когда кричат коростели и жаворонки то и дело взмывают ввысь, к свету, чтобы пропеть свою песнь напоследок, до наступления сумерек? Какой в этом прок, если она так расстроена, что помнит только школу и тягостный позор прошедшего дня?

И ненависть к школе все сохранялась. И она со слезами все не могла поверить в осмысленность того, что делала. Зачем этим детям учение, зачем ей обучать их? Что за нелепая война с ветряными мельницами? Что за идиотская прихоть подчинить свою жизнь тупому выполнению каких-то мелких обязанностей? Все это так надуманно, так противоестественно – школа, задачи, грамматика, четвертные экзамены, ведомости, журналы – какая пустота и какое ничтожество!

Почему она должна безропотно прилепиться к этому миру, хранить ему верность, позволять ему подчинить ее себе и предать, сокрушить в прах собственный ее мир, согреваемый теплыми лучами солнца, напоенный живительными соками земли? Нет, не станет она этого делать! Не собирается она пребывать в плену этого сухого и скучного тиранического мира мужчин. Что из того, если класс ее провалится на четвертных экзаменах? Пусть! Какая разница?

И тем не менее, когда начались экзамены и ученики ее получили плохие отметки, ее охватило горе, летняя радость померкла для нее, она замкнулась во мраке и печали. Она была не в силах предать забвению мир методичной и сухой работы ради того, чтобы броситься в поля, где она была так счастлива. Ей надо было отвоевывать себе место в мире трудящихся, получить признание как его полноправный член. Сейчас это было для нее важнее всех полей и лугов, солнца и поэзии вместе взятых. Но тем сильнее она ощущала свою враждебность этому миру.

Как же это трудно, думала она в долгие часы передышки во время летних каникул, оставаться самой собой, той, для кого истинное счастье – это валяться на солнышке, плавать и получать удовольствие от жизни как она есть, и одновременно быть учительницей, добивающейся от вверенных ей детей прочных знаний! Она с нежностью лелеяла мечту о том времени, когда бросит работу учительницы. Но смутно она понимала, что взятые на себя обязательства при ней и останутся, что главнейшим делом всей ее жизни будет работа.

Прошла осень, не за горами была зима. Урсула все больше и больше утверждалась в мире работы, в том, что зовется реальной жизнью. Далеко в будущее она не заглядывала, но впереди был колледж, и к мысли о нем она постоянно прибегала как к спасению. Она поступит в колледж и будет два-три года бесплатно обучаться там. Наступавший год у нее уже был весь расписан.

Итак, она стала учиться, чтобы получить степень. Она занималась французским, латинским, английским, математикой, ботаникой. Она посещала занятия в Илкестоне, училась по вечерам. Она ясно представляла себе мир, который должна была покорить, овладев знаниями, получив диплом. Она занималась с увлечением, подгоняемая жаждой. Все в мире теперь было подчинено этой неукротимой жажде, было вторично по сравнению с желанием отвоевать себе в этом мире место. Что это будет за место, она себя не спрашивала. Смутная, слепая жажда гнала ее вперед. Ей надо занять свое место.

Она знала, что хорошей учительницей начальных классов ей не бывать. Но говорить о ее провале на этом поприще тоже не приходилось. Работу эту она ненавидела, но кое-как с ней справлялась.

Мэгги оставила школу Святого Филиппа, подыскав себе подходящую работу. Девушки продолжали дружить. Они встречались на вечерних курсах, вместе занимались и поддерживали надежду друг в друге. Не очень отдавая себе отчет в том, продвигаются ли к цели и даже в чем она, в конечном счете, состоит, они знали одно – им надо учиться, знать и действовать.

Они говорили о любви, о браке, о положении женщины в семье. Мэгги считала любовь прекрасным цветком, которым награждает нас жизнь, цветком, расцветающим неожиданно, беззаконно, который надо рвать, лишь только глаз узрит его, и насладиться кратким мигом его свежести и цветения.

Урсулу же подобный взгляд не удовлетворял. Она думала, что до сих пор любит Антона Скребенского. Но за то, что ему не хватило сил признать и принять ее любовь, она его не простила. Он отверг ее. Как же может она теперь его любить? Неужели любовь так полновластна и самоценна? Она не могла в это поверить. Для нее любовь оставалась способом и средством, а не самоцелью, не вещью в себе, чей смысл заключался в ней самой, как это, кажется, думала Мэгги. Любовь всегда пробьет себе дорогу. Но куда ведет эта дорога?

– Я верю, что в мире есть много мужчин, достойных любви, а не один-единственный мужчина, – говорила Урсула.

Она думала о Скребенском. А в сердце ее была пустота, оставленная знакомством с Уинифред Ингер.

– Но надо различать любовь и страсть, – говорила Мэгги и слегка презрительно добавляла: – Мужчины легко влюбляются, не любя.

– Да, – горячо соглашалась Урсула, и глаза ее горели страданием и чуть ли не фанатизмом. – Страсть – это лишь составляющая любви. А придаем мы ей такое значение лишь потому, что она скоротечна. И потому она никогда не приносит счастья.

Она была твердо намерена добиться счастья, радости и постоянства и этим отличалась от Мэгги, более склонной к грусти и пониманию того, что все на свете проходит.

Стиснутая тисками жизни, Урсула жестоко страдала, в то время как Мэгги была замкнута, сдержанна, а тяжкая грусть и задумчивость были ей как хлеб насущный. Последняя зима, которую Урсула провела в школе Святого Филиппа, явилась расцветом их дружбы. В ту зиму Урсула особенно обостренно воспринимала печаль Мэгги и ее замкнутость, одновременно страдая от них и наслаждаясь ими, Мэгги же, в свою очередь, наслаждалась обществом Урсулы и переживала вместе с ней битвы против сковывавших ограничений, битвы, которые вела подруга. А потом жизнь стала разводить девушек в разные стороны – Урсула сменила свой образ жизни, в то время как Мэгги замкнулась в нем окончательно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю