412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Лучанинов » Судьба генерала Джона Турчина » Текст книги (страница 7)
Судьба генерала Джона Турчина
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 01:32

Текст книги "Судьба генерала Джона Турчина"


Автор книги: Даниил Лучанинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

МРАК В ЕВРОПЕ

И снова придавленный свинцом балтийского неба, плоский Петербург, снова шумный, кипучий Невский, Летний сад с белеющими среди зелени латинскими богами и богинями, застывшие громады дворцов, хмурые серые многоэтажные дома, мосты через каналы с прозеленью стоячей воды. Снова оживленные проспекты, площади, скверы...

Венчанье совершилось, так сказать, на ходу, в первой же попавшейся на дороге безвестной сельской церквушке. На почтовой станции, куда прискакали беглецы, лошади были все в разгоне, но такое обстоятельство, казалось, нисколько не огорчило Турчанинова. Он лишь осведомился у станционного смотрителя, где живет священник, приказал поставить самовар и ушел, сказавши Софи, что скоро вернется. Девушка осталась одна. Она сидела у окошка, заставленного горшками с бальзамином, глядела на пустынную, залитую солнечным зноем деревенскую улицу с избами и плетнями, слушала ленивую перебранку за перегородкой смотрителя с женой и, томясь нетерпеньем, ждала, когда вернется Иван Васильевич.

Воротился он взволнованный, радостный, весь точно на крыльях, поцеловал ее в голову, взял под руку и предложил прогуляться.

– Куда же мы пойдем? – спросила на улице девушка.

– В церковь.

– Зачем?

– Венчаться! – сказал Турчанинов.

Она остановилась, оглушенная таким сообщением.

– Сейчас?.. Здесь?..

– Да, здесь. Я подкупил попа. Он уже дожидается нас в церкви. Пойдем, пойдем, душенька.

– О, Жан! – пролепетала Софи, совершенно растерянная.

– Ангел мой, пойми, ты должна приехать в Петербург законной моей супругой, – страстно, вкладывая в слова всю силу убеждения, прижав к сердцу ее руку, заговорил Турчанинов. – Я не хочу женировать тебя, ставить в неловкое положение. Пойми, как офицер, я должен получить у будущего своего начальства разрешение на брак с тобой. А вдруг оно, начальство, откажет, проведав, что мы бежали и родители твои против? Может такое быть?.. А тут я уже могу представить тебя, как свою жену. Ты поняла?.. Согласна?

Не в силах ответить, она только кивнула.

Холодная пустая церковь скупо и сиро освещалась лишь двумя-тремя свечками, над которыми мерцали золотые венчики икон. Сухой, поджарый, молодой еще священник дожидался жениха с невестой, выпрастывая из-под ризы длинные желтые волосы. Несколько мужиков должны были, по-видимому, изображать свидетелей.

Турчанинов и Софи встали перед аналоем, обряд начался. Дьячок со щекой, обвязанной красным платком, косноязычно и гнусаво подпевал попу дребезжащим старческим теноришком, заменяя, видимо, собою хор. Сердце у Софи трепетало, в полном смятении, плохо соображая, что происходит, послушно отвечала она на обязательные вопросы священника, послушно ходила вокруг аналоя... С той самой минуты, когда подхватили и перенесли ее через поток надежные мужские руки, и усадили в бричку, и обняли, и пылко прижали к груди, казалось Софи, налетел на нее какой-то шалый, хмельной, горячий, блаженый вихрь и закрутил, завертел, понес над землей. И несет, несет, удержу ему нету...

– Поцелуйтесь! – сказал священник, закончив обряд, и они поцеловались, губы в губы, теперь уже не таясь, при всех, открыто, муж и жена.

– Ты, кажется, грустна, сокровище мое? – тревожно просил Турчанинов, когда под руку возвращались они из церкви на станцию, провожаемые горящими любопытством взорами встречных баб и ребятишек. Она постаралась ответить беспечной улыбкой:

– Нет. Почему так думаешь?

Страдая от ощущенья какой-то своей вины перед самым дорогим для него существом, с болью видел он насильственность этой улыбки.

– Не о такой свадьбе, наверно, ты мечтала. Правда?

Он был прав. Нет, совсем не такая свадьба – убогая, случайная, воровская – грезилась Софи, когда, бывало, думала она о том, что ее ждет, о будущей своей жизни с ним, неведомым пока избранником. Где красота и поэзия Венчального обряда, до самой могилы хранимые в памяти каждой женщины? Подвенечное платье, которое шьется с таким сладостным волненьем, флердоранж, белое облако фаты, окутывающее с головы до ног. Гремящий хор, шаферы в белых манишках, держащие над головами свадебные венцы. Поздравления, поцелуи, шумный и веселый брачный пир... Где все это?..

– Да, я знаю, не о такой, – продолжал Турчанинов смущенно и виновато. – Прости меня... Но пойми, душа моя, жизнь моя, иначе никак нельзя было...

Она подняла на него полные нежности глаза, влажные от накипающих благодарных слез.

– Милый, я все понимаю... Ты у меня такой хороший, такой чуткий...


* * *

Турчаниновы сняли небольшую квартирку на Петербургской стороне и зажили нешумной и непритязательной жизнью, обращенной вглубь, в свое тихое и глубокое счастье.

По окончании академии Иван Васильевич получил назначение в свиту цесаревича. Дни он проводил у себя на службе, с головой погружаясь в бездушную казенную пучину военно-канцелярских дел, но всякий раз наградой за это служила ожидавшая его дома встреча, когда Софи бросалась ему на шею: «Наконец-то! Как я без тебя соскучилась!»

Сослуживцы-офицеры называли его служакой, дельным малым и считали, что далеко пойдет.

Недалеко от дома, где жили Турчаниновы, поднимались желтые корпуса казарм с большим плацем перед ними, там происходили строевые учения. Тут же находилась полосатая, черно-желто-белая будка, из которой выглядывал, а то и вылезал иногда угрюмый страж в огромном кивере, со средневековой алебардой в руках. Не раз, отправляясь в магазины за покупками, наблюдала молодая женщина, как без конца маршируют на плацу серые солдатские шеренги. Они маршировали взад и вперед, высоко занося негнущуюся ногу и звучно отбивая шаг, перестраивались, вновь маршировали, движения у них были механические, фигуры деревянные, лица с усами и бакенбардами у всех одинаковые. Они походили на заводных кукол, которых заставили двигаться.

Вокруг бегал офицер и командовал: «Ать-два, ать два!.. Р‑равнение!.. Кру‑у‑ом!.. Ножку, ножку выше!.. Носок потерял, мерзавец!.. Стой!..» Шеренга останавливалась, офицер ходил вдоль строя и совал кулаком то в подбородок солдата, то в живот: «Морду выше!.. Брюхо подобрать!..» Потом снова командовал: «Шагомм... арш!.. Ать-два, ать-два!..» Забегал сбоку и приседал, проверяя глазом, на одном ли уровне взлетают кверху носки сапог. «Как идете? – кричал он солдатам, и в голосе слышалось страдание. – Как идете, олухи царя небесного, дубины стоеросовые? Где ранжир, мать вашу?..»

Однажды, по дороге в магазин, Софи спросила, не выдержав, сопровождавшего ее с корзинкой на руке Воробья:

– Зачем их, бедных, так мучают? Ну к чему эта глупая муштровка?

– Эфто, милая барыня, еще цветочки, – сумрачно отозвался денщик. – Вот когда ружейным приемам нашего брата обучают!.. Не токмо по́том – кровью изойдешь. Восемнадцать ружейных приемов, а выдержка между ими разная: тихая, скорая и учащенная. Вот и соблюдай...

Как-то, вернувшись домой, Иван Васильевич застал жену в слезах.

– Что с тобой? – встревожился он, привлекая ее к себе и целуя в лоб. – Что случилось, дитя мое?

Не отвечая, она подала распечатанное и помятое письмо. То было послание Сысоя Фомича, – время от времени он писал племяннице, сообщая о житье-бытье далеких Дубков. Писал только он. Наталья Гурьевна хранила непримиримое, каменное молчание – будто ножом отрезала от себя дочь, – хотя, приехав в Петербург, Турчаниновы первым делом послали ей покаянное письмо.

Невеселые на этот раз были вести из Дубков. У Ивана Акинфиевича, писал Зотов, отнялись ноги, ослабела память, стал косноязычен и, похоже, впал во второе детство. Не встает со своего кресла, блажит, привередничает, плачет и требует, чтобы его забавляли, как малое дитя.

Далее Сысой Фомич повествовал о событиях, разыгравшихся в княжеской усадьбе. Камердинер старого Князя неизвестно по какой причине бросился на него с ножом. Слава богу, злодея тут же схватили, не успел зарезать, лишь поранил князю руку, когда тот с ним боролся. Евлампий Порфирьевич не пожелал отдать душегуба властям предержащим, а расправился с ним своим собственным, отеческим судом. Был тот лакей запорот на конюшне до смерти.

– Это я виновата, – проговорила Софи, прижав ко рту влажный батистовый комочек и уставясь куда-то отрешенным взглядом. Веки покраснели, припухли, она стала некрасивой и оттого трогательной, еще более вызывающей нежность.

– В чем виновата? – не сразу понял Иван Васильевич.

– Что папа́ в таком состоянии... Он меня очень любил...

Турчанинов принялся утешать жену, доказывая, что никакой вины ее нет. Как могло это прийти ей в голову? Конечно, грустные новости, искренне жаль Ивана Акинфиевича, но ведь и так видно было, что его здоровье ухудшается.

– Нет, я виновата, – твердила, не слушая его, молодая женщина. – И этот лакей... Ужас, ужас!..

Жили молодожены замкнуто, из посторонних людей почти единственным, кто посещал их, был Григорьев. Он появлялся в освещенной маленькой люстрой гостиной румяный с мороза, растирая ледяные красные руки и притопывая одеревенелыми в тонких штиблетах ногами, подходил к ручке хозяйки и, прижавшись спиной к гладкой кафельной, жарко натопленной голландке, блаженно грелся. «Мороз, Софья Ивановна!» Софи, усевшись на легкий, обитый голубым штофом диванчик перед жардиньеркой с цветами на полках, заводила светский разговор. За полузавешанной бархатными портьерами дверью в кабинет грустила и жаловалась на что-то скрипка – играли Шуберта или Мендельсона. Потом к гостю выходил сам Турчанинов, со скрипкой в одной руке, со смычком в другой, военный сюртук расстегнут, густые темно-русые волосы спутаны...

Однажды, зайдя к друзьям, увидел Григорьев стоявший у окна мольберт. Был то незаконченный портрет женщины в бальном платье. Черноволосая большеглазая головка на высокой тонкой шее, оголенные девичьи худенькие плечи, выступающие ключицы – все уже выписано, остальное лишь намечено угольным контуром. Такой видел Турчанинов свою жену на балу у Кильдей-Девлетова.

– Это Жан начал меня рисовать, – сказала Софи, в застенчиво-просиявшей ее улыбке сквозила гордость мужем. – Похоже?

– Очень похожи! – чистосердечно одобрил Григорьев. – Молодец Иван. Сколько талантов!.. Позавидовать можно вашему мужу, Софья Ивановна... Во всех отношениях, – добавил он таким полным значения тоном, что она слабо зарумянилась.

Нынче за чайным столом речь первым делом зашла о событиях во Франции. Сегодняшние газеты оповестили читателей, что в Париже совершился государственный переворот – президент республики Луи-Наполеон провозгласил себя французским императором.

– Что ж, этого нужно было ожидать, – сказал Турчанинов, прихлебывая из стакана в серебряном подстаканнике. – Кого французы выбрали в президенты? Человека, который дважды уже пытался провозгласить себя императором.

– Евгений Дмитриевич, разрешите, я вам налью? – сказала Софи.

– Премного благодарен, Софья Ивановна. – Григорьев протянул опустелую фарфоровую чашку. – Помяни мое слово, Иван, он еще полезет на нас. Вдохновится примером дядюшки и полезет.

– Наполеона Бонапарта? – спросила Софи, наливая Григорьеву чай.

– Совершенно правильно, Наполеона Бонапарта.

– И закончит, как закончил дядюшка, – молвил Турчанинов пророческим тоном. – Что-что, а наша армия сильнейшая в мире. Не о том, Григорьев, печаль.

– А о чем?

– Последние остатки свободы задушены, вот что! Была единственная республика, плохонькая, но все республика, – так и той теперь нет. Везде императоры, короли, штыки, черные рясы. Мрак в Европе, Евгений, кромешный мрак! – Сердито потряс головой. – Нынче на земном шаре только одна и есть страна, где можно дышать.

– Какая это?

– Америка! – воодушевился Турчанинов. – Североамериканские Соединенные Штаты, брат... Вот где настоящая свобода и демократия! Как подумаешь, как сравнишь с нашей жизнью... Эх! – махнул горько рукой. – Знаешь, Григорьев, вояж в недра российские дал мне очень много. Всю Россию увидел, до сих пор знал одну лишь казарму. Темнота народная, повальное лихоимство, дикость, зверство... И рабство, подлое, тлетворное рабство, которым у всех у нас душа отравлена... Страшная страна, Григорьев!..


ЗА ЗАКРЫТОЙ ДВЕРЬЮ

1853 год.

Вздымаясь и крутясь, наметая у стен домов рыхлые сугробы, со свистом неслись кисейные полотнища вьюги по опустелым в этот поздний час улицам, где лишь изредка проезжал побелевший от летящего снега извозчик либо, кутаясь во фризовую шинель, бежал домой продрогший пешеход. Сквозь разыгравшуюся метелицу неясно проступали желтые пятна уличных фонарей и освещенных окон. Григорьев торопливо шел, закрываясь меховым воротником от режущего лицо ветра, головой вперед. Хруст снега отмечал быстрые его шаги. Как-то сегодня у Турчаниновых?..

Уже несколько дней как Софья Ивановна слегла, простудившись где-то не на шутку, и болезнь сразу приняла серьезный оборот. Больная кашляла, жаловалась на колотье в боку, временами заговаривалась. Термометр, вынутый из-под жаркой и влажной подмышки, показывал сорок. «Крупозная пнеймония», – определил приехавший доктор, после того как выстукал и внимательно выслушал пациентку. Прописал укрепляющие сердце лекарства, согревающие компрессы и сказал, что на седьмой день должен быть кризис.

Все это знал Евгений Дмитриевич со слов встревоженного, не бритого несколько дней, на себя не похожего Турчанинова, к которому теперь каждый день он заглядывал после службы. А нынче как раз, подсчитал Григорьев, был седьмой день.

– Ну как? – осведомился он у Воробья, когда тот раздевал его в передней.

– Кажись, плохо, вашскобродь, – угрюмо ответил солдат, встряхивая осыпанную снегом офицерскую шинель.

Григорьев испуганно взглянул на него:

– А что?

– За дохтуром бегал.

– За доктором?

– Так точно. Их вашскобродие посылали.

Осторожно ступая по полу, Григорьев прошел в ближайшую к спальне комнату, уселся в сторонке, растирая замерзшие руки и прислушиваясь к тому, что происходит за дверью. Бывало, сама Софья Ивановна выходила навстречу, стройная, изящная, пахнущая тонкими духами, с приветливой улыбкой на полных, свежих губах, – он с чувством целовал маленькую нежную руку, глядя любующимися, завистливыми глазами на красивое, милое женское лицо. (Повезло Ивану! Какую очаровательную жену привез!) Но ни одного звука не доносилось из-за закрытой двери в спальню. И не показывался оттуда Иван Васильевич.

Так прошло с полчаса времени. И еще час прошел. И еще полчаса... Григорьев сидел и томился мукой неизвестности, но просто не в силах был уйти к себе домой в решающие эти часы. Курил папиросу за папиросой, вскакивал, принимался ходить по комнате, опять садился. Мимо него то пробегала с тревожным лицом, шелестя юбками, горничная в накрахмаленном переднике, то на цыпочках, изо всех сил стараясь не громыхать, проходил Воробей, и по тому, что они не обращали ни малейшего внимания на сидевшего в углу гостя, полные заботы несравненно более важной, чем его приход, вернее всего ощущалось дыханье беды, свалившейся на дом нежданно-негаданно. «Плохо дело, ой как плохо! – думал Евгений Дмитриевич, чувствуя, как сжимается у него сердце. – Боже мой, неужели это произойдет?... Такая молодая, красивая, милая... И вдобавок Иван сказал как-то, что они ждут ребенка и что он хочет мальчика... Нет, это было бы ужасно, чудовищно по своей нелепости и несправедливости. Бог не допустит...»

Один раз двустворчатая коричневая зловещая дверь, с которой глаз не сводил сидевший в напряженной позе Григорьев, выпустила дежурившую день и ночь у постели Софи сиделку в белом чепце и в теплом платке, накинутом на костлявые плечи. Евгений Дмитриевич уже знал ее. Полушепотом он спросил было, как больная, но сиделка, мельком взглянув на него усталыми, старчески блеклыми глазами, только сморщенной ручкой слабо махнула. С такой сердитой, горькой безнадежностью махнула, что у Григорьева оборвалось в груди, стало пусто и холодно. Неся пустой фаянсовый кувшин (за водой, что ли? зачем вода?), старушка мелкими неслышными шажками засеменила на кухню, а Евгений Дмитриевич опять опустился в мягкое бархатное, согревшееся под ним кресло. Опять прислушивался, сморщившись от напряжения, к тому, что творилось за дверью, хрустел суставами пальцев.

Неужели?.. Нет, не может быть!..

А за плотно прикрытой коричневой двустворчатой дверью с медной ручкой совершалось то важное и страшное, что рано или поздно предназначено испытать каждому человеку.

В полутемной спальне, освещенной лишь стоявшим на тумбочке у кровати ночником под синим абажурчиком, пахло лекарствами, царил тот горестный беспорядок, который сопровождает тяжелую болезнь. У ночничка поблескивали стеклом пузырьки с длинными бумажками рецептов, по стульям была разбросана одежда, на полу стоял забытый таз с холодной водой, где медленно истаивали последние кусочки льда. Неясно белело в полутьме закинутое лицо Софи, чернели густые, рассыпавшиеся по подушке волосы. «Не плачь, не плачь», – слабо говорила она, положив обнаженную, непривычно холодную, влажную руку Ивану Васильевичу на голову, и кашляла уже знакомым ему разрывающим грудь кашлем, а он стоял на коленях у постели и, не стыдясь находившихся за спиной у него доктора и сиделки, сотрясался всем телом от глухих лающих рыданий, от ужаса перед тем неумолимым, что совершается, от бешенства при сознании своего бессилия. «Дитя мое, Сонюшка, ты меня слышишь? Ты сознаешь?..» Она слабо кивала в ответ головой и кашляла. Черные пряди прилипли к холодеющему, клейкому лбу с впалыми висками, расширенные, невидящие глаза были устремлены вовнутрь, в то страшное, что неотвратимо надвигалось. Он просунул руку под одеяло, ощупал маленькие ее ступни. И ноги, и слабая рука, что держал он в ладонях, медленно остывали, покрытые липким по́том. Неумолимо подступающий смертный холод. А ведь еще недавно эта рука была такой горячей, распростертое на постели нежное молодое тело дышало таким жаром...

Он глядел на нее и видел не умирающую женщину, а юное, полное жизни, прелестное существо в голубом платьице, которое на руках переносил через поток. Распахнутые темно-карие, в длинных, загнутых ресницах глаза были близко-близко, вокруг его колен бурлила и пенилась ледяная вешняя вода, сильно и сладко пахло черемухой. «Моя?» – «Твоя». – «На всю жизнь?» – «На всю жизнь»...

А еще раньше:

Ланнеровский вальс, многоцветный круговорот бальных пар и размеренно появляющиеся в этом круговороте то красное крыло гусарского ментика, то отлетающий широкий подол белого платья, под которым грациозно мелькают на скользком желтом паркете белые атласные туфельки. А потом он танцует с нею... Задыхающийся полушепот: «Какое совпадение!» – «Это не совпадение, Софья Ивановна!..»

Врач подошел к кровати, приподнял бледную, бессильно лежавшую поверх одеяла руку Софи, проверяя пульс, и увидел обращенное к нему смятое, залитое слезами мужское лицо.

– Доктор, неужели ничего нельзя сделать? Спасите ее, доктор!

В тихом, исступленном голосе Турчанинова не мольба – приказанье звучало. Врач помолчал, мысленно отсчитывая чуть слышные, слабеющие толчки пульса, бережно опустил женскую руку снова на одеяло, поправил очки. Ответил сердито, с досадой и на свою неудачу, и на невыполнимую просьбу, с которой к нему обращались:

– Голубчик, сделано все, что можно сделать, но я, к сожалению, не господь бог.

Была уже глубокая ночь, незаметно для себя, утомленный ожиданьем, Григорьев задремал, осев в кресле всем телом и свесив голову на грудь. Сколько времени проспал, не помнил, но сразу открыл глаза, услышав, что из спальни выходят. Врач, важный, дородный, в золотых очках, тихо ступая начищенными штиблетами, направлялся в прихожую – собирался уходить.

– Доктор! – вскочил и сделал к нему движенье Григорьев. – Ну как?

И, еще не услышав ответа, понял все, едва только увидел насупленное мясистое лицо, обросшее купеческой бородкой.

В прихожей заплаканная горничная вешала поверх зеркала черную материю.


С БЛАГОПОЛУЧНЫМ ПРИБЫТИЕМ!

1854 год. Осажденный Севастополь.

Разъезжаясь ногами в желтой грязи, медленно шли они вдоль облупленных, бывших когда-то белыми мазанок Северной стороны к пристани. Воробей, озираясь кругом, нес турчаниновский чемодан. На дороге, засосанная осенней слякотью, валялась убитая рыжая лошадь. Четверо солдат пронесли на носилках в госпиталь раненого офицера, повисшая рука покачивалась в такт мерного шага несущих. Со скрипом протащилась огромная мажара на длиннорогих волах, заваленная плетенными из лозняка турами. Насыпанные землей, после они превратятся в укрепления.

Штабеля дров и мешков с мукой, туры, груды всякого железа, багровые, видные ясно издалека мясные туши – все это громоздилось возле пристани, наполненной военным людом. У причала, густо и черно дымя, стоял колесный пароход, солдаты, поскидав шинели, а кто и мундир, грузили какие-то кули. Пароход доставил на Северную партию пленных англичан.

– Таких и рубить жалко, – разглядывая рослых, бравых молодцов в красных куртках, громко сказал бородатый казак с медной серьгой в ухе. А заметив среди них шотландских стрелков в клетчатых юбочках, с посиневшими от холода голыми коленками, якобы пособолезновал под общий смех: – Что ж это королева ихняя без штанов их, горемычных, воевать послала?

Пленных конвоировал тщедушный солдатишка в шинеленке горбом, ростом чуть ли не с ружье, которое нес на плече, как пастух несет кнут.

Низко клубились грифельные октябрьские тучи, сырым пронизывающим холодом несло с взволнованной воды. Большой рейд широко открывался иззелена-серой, неприветливой зыбью, полосатыми крутобокими тушами стоящих тут и там на якоре парусных кораблей, шныряющими повсюду катерами и шлюпками. На той стороне белел рассыпавшийся по всему гористому противоположному берегу большой красивый южный город, над которым в разных местах поднимались лиловые облака пушечного дыма. Глядел Турчанинов, жадно прислушивался к перекатам усиленной пальбы. Сильней билось сердце от этого знакомого, зловещего, а в то же время бодрящего гула. Так вот он, Севастополь! Славный Севастополь, на который обращены все взоры! А ведь сбылось вещее слово Евгения: полез все-таки на нас Бонапартов племянник. Да не один полез, а заодно с Англией, Турцией и Сардинией...

Турчанинов попросил перевести его в осажденный Севастополь, хотя мог свободно остаться в Петербурге, будучи у начальства на отличном счету. Только что был произведен в полковники за образцовую топографическую разведку Балтийского побережья. Верхом на лошади в течение нескольких дней объехал он плоское побережье от Петербурга до Нарвы, набрасывая кроки́. Песчаные дюны, сосны, белесая гладь моря с одиноким рыбачьим парусом вдали, чайки летают... Он заносил на карту разработанную им систему защиты против возможной высадки английских войск. На основании его разведки и была создана Генеральным штабом система обороны подступов к столице...

То и дело отчаливали и причаливали к пристани ялики, перевозящие через бухту военных и горожан, уличных торговцев, женщин в платочках. Зеленые волны с мраморными пенистыми разводами, накатываясь, оплескивали черные, просмоленные сваи, подкидывали и качали привязанные свободные ялики. Белоусый и белобровый матрос в стареньком бушлатике при виде Турчанинова приподнялся с банки:

– Пожалуйте, ваше благородие, перевезем!

Работал он на пару с мальчонком-внуком – тот сидел рядом, поджав ноги в разбитых сапожонках.

В лодке уже находился у руля нахохлившийся в своей серой солдатской шинели молодой артиллерийский подпоручик вида довольно заурядного. Редкие усы, скрыващие углы рта, полубачки на худых скулах, собою некрасив. Офицеры молча козырнули друг другу – подпоручик вскинул, а полковник небрежно поднес пальцы к козырьку. Днище валкого ялика так и ходило под ногами, набравшаяся вода с шорохом перекатывалась под досками. Однако, усаживаясь на свое место, отметил Иван Васильевич в задержавшемся на нем взгляде молодого офицера некоторый холодок, даже надменность, далекую от почтительности младшего к старшему. И была, кроме того, в глазах некрасивого офицера необычайная, жадная, пронзающая какая-то острота. Они как бы вбирали в себя все, что видели, эти маленькие умные серые глаза.

Матрос, сняв бескозырку, обмахнул грудь крестом, мальчишка последовал примеру деда. Затем старик нахлобучил обеими руками шапку, поплевал на широкие задубелые ладони, положил руки на рукоять длинного весла и сказал внуку:

– Ну, с богом!

Подпоручик, сняв на минуту фуражку с кокардой и открыв стриженную ежом голову, тоже перекрестился.

Старый матрос и мальчонка взялись за весла, ялик отчалил от пристани, запрыгал по текучим зеленым буграм. Мерно и слаженно взмахивали мокрые лопасти, с которых срывались капли, повизгивали уключины, днище хлопало о холодную волну.

Турчанинов разговорился с подпоручиком. Оказалось, был прикомандирован к батарее, стоящей недалеко от Севастополя, в горах, и сейчас приехал сюда по служебным делам. А до того находился в нашем лагере в Силистрии, на берегу Дуная, – сражался против турок.

– Французы с англичанами, как вы знаете, господин полковник, высадились и подошли к Севастополю с южной стороны, – рассказывал он, видимо довольный, что нашел свежего слушателя, для которого все в новинку. – В это время там не было никаких укреплений. Нахимов, Корнилов и Тотлебен превратили город в неприступную крепость. Это было чудо. Все строили укрепления – солдаты, матросы, само население, женщины, дети... Теперь у нас на этой стороне более пятисот орудий крупного калибра и несколько поясов земляных укреплений... Я провел неделю в крепости и блуждал между этими лабиринтами батарей, точно в лесу.

– А как близко расположены их позиции? – спросил Турчанинов.

– В одном месте французы подошли на восемьдесят сажен и дальше не идут. При малейшем движении вперед их засыпают градом снарядов... А какой дух в войсках! – Глаза у артиллериста заблестели, загорелись. – Я думаю, во времена древней Греции не было столько геройства. Корнилов, когда объезжал войска, вместо: «Здорово, ребята!» – говорил: «Нужно умереть, ребята! Умрете?» И войска кричали в ответ: «Умрем, ваше превосходительство, ура!..»

У него внезапно сжало горло, он заморгал и отвернулся. Стал усиленно рассматривать фрегат, в тени которого они в этот момент проплывали, – казалось, впервые увидел собранные на реях паруса, ряды квадратных окошечек на крутом деревянном борту, из которых глядели пушечные жерла, золотые накладные буквы: «Великий князь Константин».

Несколько восторженный патриотизм подпоручика понравился Турчанинову. Славный, похоже, малый. Только слишком чувствителен.

– Он погиб на Малаховом кургане, вице-адмирал Корнилов. – Подпоручик все смотрел на фрегат. – Пятого октября, во время бомбардировки. Мне тоже довелось в то время быть в крепости... Это был ад.

– Это правильно, вашскородь, насчет того, что дух, – сказал старик матрос Турчанинову. Работал веслом и в то же время не упускал офицерской беседы. – Сказывали, был такой случай. Морячки на одной батарее тридцать суток простояли под бандировкой. А когда их хотели сменить, вся рота чуть не взбунтовалась. Не уйдем – и точка!

– А это что? Корабли потонули? – спросил Турчанинов.

Справа, у входа на рейд, где виднелась белопенная полоса бонов, уныло торчали над иззелена-серой зыбью, выступая из воды, верхушки корабельных мачт. Точно забор, тянулись от одного берега до другого.

– Потопленные корабли, – ответил подпоручик. – Закрыли неприятелю вход на рейд... Не будь нынче тумана, можно было бы увидеть и самый флот англо-французский. Вон там стоит, в море.

На оставшемся за кормой многопушечном фрегате стали бить склянки. Стеклянные удары колокола далеко разносились по воде. Севастополь с его белыми строениями, с куполами церквей, с темными пятнами бульваров минута от минуты приближался, вырастал. На самой вершине горы выделялось красивое здание с башенкой – Морская библиотека, после узнал Турчанинов.

Высоко над головами вдруг возник белый комочек расходящегося дыма. Донесся треск разрыва. Что-то прожужжало в воздухе, и в нескольких саженях от ялика подскочили два-три всплеска на воде.

– Вишь, куда хватил, – проворчал старый матрос после некоторого общего молчания; никто не подал вида, но у всех пронеслась одна и та же мысль: ведь и в меня могло угодить.

– Деда, а я уже тридцать четыре копейки насобирал! – похвастался мальчишка, усердно работая веслом.

– Богач! – сказал Турчанинов, улыбаясь глазами. – Что же это ты собирал?

Мальчишка шмыгнул носом.

– Бонбы французские. – Очень он был хорош: в старой, не по голове большой матросской бескозырке, курносый, конопатый, с лазоревыми, как у деда, смышлеными глазенками.

Матрос пояснил, собрав в уголках глаз смешливые морщинки:

– Это, вашскородь, наши хлопцы бонбы ихние собирают и сдают. Начальство за каждую по копейке серебром платит. Все доход хлопчатам... Тут бандировка идет, а они, бесенята, из-под самых батарей тащат, не боятся. Кто не осилит тащить – по земле катит, другие вдвоем в мешок заховают и волокут, а те, бачишь, тележку наложили и везут... Як те муравьи!

Тут он оглянулся на близкий уже берег и, согнав с лица ласковую усмешку, сказал сидевшему у руля подпоручику:

– На пристань правьте, ваше благородие.

Графская пристань надвигалась. Широкая, каменная лестница, отлого поднимавшаяся к стоящему наверху античному, белому портику, кишела народом. Серые шинели солдат мешались с черными матросскими бушлатами, мелькали офицерские эполеты, торговки в цветных платках продавали булки, мужик с самоваром за спиной, совсем как в Петербурге, бойко кричал: «Сбитень горячий!..» На нижних ступеньках лестницы, под которой тяжело колыхалось мутно-зеленое стекло воды, валялись порыжелые от ржавчины чугунные пушки, бомбы и ядра, разлапые якоря.

Выбрав свободное местечко среди множества приплясывающих на привязи лодок, матрос умело подвел ялик к пристани, пришвартовался, положил весла и, сняв с седой, коротко остриженной головы шапчонку, сказал Турчанинову:

– С благополучным прибытием, вашскородие!

Все время слышалось, то стихая, то вновь усиливаясь, глухое рычанье десятков работающих орудий, от которого неспокойно было на сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю