Текст книги "Судьба генерала Джона Турчина"
Автор книги: Даниил Лучанинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
БАСТИОНЫ ЛЕТЯТ НА ВОЗДУХ
1855 год, 27 августа.
После артиллерийский подпоручик граф Толстой написал об этом дне так:
«По сю сторону бухты, между Инкерманом и Северным укреплением, на холме телеграфа, около полудня стояли два моряка, один – офицер, смотревший в трубу на Севастополь, и другой, вместе с казаком только что подъехавший к большой вехе.
Солнце светло и высоко стояло над бухтой, игравшею со своими стоящими кораблями и движущимися парусами и лодками веселым и теплым блеском. Легкий ветерок едва шевелил листья засыхающих дубовых кустов около телеграфа, надувал паруса лодок и колыхал волны. Севастополь, все тот же, с своею недостроенной церковью, колонной, набережной, зеленеющим на горе бульваром и изящным строением библиотеки, с своими маленькими лазуревыми бухточками, наполненными мачтами, живописными арками водопроводов и с облаками синего порохового дыма, освещаемыми иногда багровым пламенем выстрелов; все тот же красивый, праздничный, гордый Севастополь, окруженный с одной стороны желтыми дымящимися горами, с другой – ярко-синим играющим на солнце морем, виднелся на той стороне бухты. Над горизонтом моря, по которому дымилась полоса черного дыма какого-то парохода, ползли длинные белые облака, обещая ветер. По всей линии укреплений, особенно по горам левой стороны, по нескольку вдруг беспрестанно, с молнией, блестевшей иногда даже в полуденном свете, рождались клубки густого, сжатого белого дыма, разрастались, принимая различные формы, поднимались и темнее окрашивались в небе. Дымки эти, мелькая то там, то здесь, рождались по горам, на батареях неприятельских, и в городе, и высоко на небе. Звуки взрывов не умолкали и, переливаясь, потрясали воздух...
К двенадцати часам дымки стали показываться реже и реже, воздух меньше колебался от гула.
– Однако 2‑й бастион уже совсем не отвечает, – сказал гусарский офицер, сидевший верхом: – весь разбит! Ужасно!
– Да и Малахов нешто на три их выстрела посылает один, – отвечал тот, который смотрел в трубу: – это меня бесит, что они молчат. Вот опять прямо в Корниловскую попала, а она ничего не отвечает.
– А посмотри к двенадцати часам, я говорил, они всегда перестают бомбардировать. Вот и нынче так же. Поедем лучше завтракать... нас ждут уже теперь... нечего смотреть.
– Постой, не мешай! – отвечал смотревший в трубу, с особенной жадностью глядя на Севастополь.
– Что там? Что?
– Движение в траншеях, густые колонны идут.
– Да и так видно, – сказал моряк: – идут колоннами. Надо дать сигнал...
...Действительно, простым глазом видно было, как будто темные пятна двигались с горы через балку от французских батарей к бастионам. Впереди этих пятен видны были темные полосы уже около нашей линии. На бастионах вспыхнули в разных местах, как бы перебегая, белые дымки выстрелов. Ветер донес звуки ружейной, частой, как дождь бьет по окнам, перестрелки. Черные полосы двигались в самом дыму, ближе и ближе. Звуки стрельбы, усиливаясь и усиливаясь, слились в продолжительный, перекатывающийся грохот. Дым, поднимаясь чаще и чаще, расходился быстро по линии и слился наконец весь в одно лиловатое, свивающееся и развивающееся облако, в котором кое-где едва мелькали огни и черные точки – все звуки – в один перекатывающийся треск.
– Штурм! – сказал офицер с бледным лицом, отдавая трубу моряку.
Казаки проскакали по дороге, офицеры верхами, главнокомандующий в коляске и со свитой проехал мимо. На каждом лице видны были тяжелое волненье и ожидание чего-то ужасного...
– Не может быть, чтоб взяли! – сказал офицер на лошади.
– Ей богу, знамя! посмотри! посмотри! – сказал другой, задыхаясь и отходя от трубы. – Французское на Малаховом.
– Не может быть!»
* * *
Сильный, порывами налетающий ветер раскачивал длинный понтонный мост, осевший под тяжестью двигавшегося в одну сторону народа. Сердито, белея во мраке рядами пенных гребешков, с шумом и плеском накатывались волны, заливали ноги идущих колоннами солдат, обдавали тех, кто шел с края, холодными солеными брызгами. Севастопольские войска, переправляясь на Северную, покидали полуразрушенные укрепления, которые столько времени защищали от вдвое сильнейшего врага, покидали приморский, прославленный их героизмом город, который нынче приказано было оставить без боя.
Стрельба с обеих сторон прекратилась, ни одного пушечного, ни одного ружейного выстрела не доносилось из сырой, пахнущей морем, враждебной тьмы. В глубокой, непривычной тишине слышались только мрачный, беспорядочный топот людей и лошадей по деревянному настилу, громыханье орудийных колес, командные возгласы да порою вдруг подымались крик и ругань, пока рассасывался возникший где-нибудь затор. Над сплошной массой бескозырок и штыков, которая двигалась по мосту и непрерывным потоком изливалась на противоположный берег, появлялись то головы лошадей, везущих фуру с кладью, где сидел денщик, либо плачущие женщины, прижимающие к себе ребятишек; то запряженный парой экипаж с генералом; то пробивающийся сквозь толпу, видный по пояс конный офицер: «Дорогу! Дорогу! Раздайсь!..» И, послушно давая дорогу, сталкиваясь штыками, жалась, как могла, в обе стороны пехота.
Вот, наконец и высокий, застроенный матросскими мазанками берег. Выбравшись из давки, Турчанинов отъехал в сторону, поворотил коня и стал поджидать свою застрявшую где-то на мосту батарею. Пока шла пехота – в темноте белели косые кресты перевязей, бренчали манерки, лопатки, слышался топот. Редкий из перешедших на северный берег солдат не оглядывался на оставленный врагу Севастополь и не крестился, сняв шапку.
Понтонный мост через бухту был наведен недавно. Турчанинову припомнилось, как негодовал покойный Нахимов, узнавши о намерении нового главнокомандующего князя Горчакова приступить к сооружению этого моста. «Подлость! – говорил адмирал своим приближенным. – Видали, какую готовят подлость?.. Нам отсюда уходить нельзя‑с! Мы все здесь умрем, мы неприятелю здесь отдадим одни наши трупы и развалины-с».
С душевной болью и горькой досадой думал сейчас Турчанинов об адмирале, убитом летом на Малаховом кургане. Пуля меткого французского стрелка угодила Нахимову прямо в лоб, когда, высунувшись по своей привычке из-за бруствера, рассматривал он в подзорную трубу неприятельские позиции. Славная смерть. И, честно говоря, нелепая. Ведь сколько раз остерегали его окружающие от такой бравады. Кто знает, быть может, смерть Нахимова ускорила паденье Севастополя...
Вспомнилось Турчанинову, как пошел он на квартиру адмирала проститься с ним навеки. Над бледным знакомым профилем с перевязанным лбом склонились боевые знамена, тело было прикрыто спускавшимся до полу флагом с корабля «Императрица Мария», простреленным в Синопской бухте. Двое часовых, без шапок, держа ружья с примкнутыми штыками, стояли в почетном карауле по сторонам гроба, смаргивая слезы. Поп в траурной ризе читал вполголоса молитвы. Входные двери были открыты настежь, бесконечной вереницей входили и выходили офицеры, матросы, солдаты, женщины в косынках, старики, дети. Турчанинов видел, как плакали старые матросы, стоя у гроба адмирала...
«Я уже выбрал себе могилу, моя могила уже готова‑с, – говорил, бывало, Нахимов. – Я лягу вместе с Корниловым и Истоминым. Они свой долг исполнили, надо и нам‑с его исполнить!..»
Он исполнил свой долг, Павел Степанович. А мы?..
За широкой, черной, с длинными отражениями огней полосой Большого рейда мерцали огоньки Севастополя. В разных местах над городом, тяжело и угрюмо клубясь, поднимались освещенные снизу дымы пожаров. Горели доки. Огненные языки метались на ближней Николаевской батарее, отсвечивая в шершавой воде. Что-то жарко пылало на отдаленном мыске Александровской батареи, низко, над самой водой, клубился рыжий дым. Дрожащим багровым светом были облиты и плавучий мост, по которому все так же продолжали двигаться войска; и переполненный солдатами, лошадьми, пушками, усиленно дымящий колесный пароходик, тоже переправлявшийся на Северную; и – поодаль – мачты последних затопляемых кораблей, медленно погружавшихся в волны все глубже и глубже. Верхушки мачт с поперечинами верхних рей торчали из воды, будто кресты. Кладбище русского флота... Темное небо постепенно раскалялось докрасна, зарево ширилось, высыпавшие на небосклоне яркие южные звезды бледнели, гасли.
Время от времени то там, то тут, бешено сверкнув, будто из-под земли вымахивало кверху пламя, освещая высоко взлетавшие и медленно падающие обратно черные куски чего-то. Минуту спустя доносился отдаленный удар взрыва.
Поблизости от Турчанинова задержалась на берегу рота какого-то полка. Ряды расстроились, люди стояли вольно, глядели на вспышки взрывов.
– Первый баксион рвут, – слышался солдатский говорок.
– Смотри, кажись, на втором вдарило...
– Все подчистую. Ох, господи!
– И правильно! Что же, так и оставлять ему? На, получай шиш... Небось в город и не суется, только флаг свой на кургане поставил.
– Обидно, братцы. Бились, бились, народу положили...
– Знамо дело, обидно, дядя Федотов. Да нешто совсем отдаем? Погоди, дай срок, прикажет царь – и отберем обратно. Настоящий-то расчет с ним впереди...
С тяжелым и горьким чувством глядел Турчанинов на оставленный Севастополь. Где же прославленная на всю Европу мощь русской армии? Свой город не могли отстоять... Ивану Васильевичу представились затихшие бастионы и траншеи, одиннадцать месяцев кипевшие напряженной боевой жизнью, еще утром огнедышащие, грозные и неприступные для врага, а сейчас покинутые, опустелые, разрушенные, мертвые. Каждая пядь этой изрытой, искореженной каменистой земли пропиталась кровью. Он как бы видел перед собой развороченные блиндажи с торчащими клыками бревен, сваленные набок плетенки туров, валяющиеся повсюду бомбы и ядра, опрокинутые вверх колесами, разбитые лафеты, сброшенные под откос, навеки умолкнувшие пушки, трупы в серых и синих шинелях, полузасыпанные землей взрывов.
К чему были героизм и мужество, все эти страдания, эти тысячи убитых?.. Выдержать ураганные бомбардировки – и первую, и вторую, и третью, и четвертую, – отразить бешеные штурмы, когда маршал Пелисье бросал на русские траншеи и бастионы тысячи пехоты. Выдержать для того, чтобы уйти и все отдать врагу...
Ночной воздух все содрогался от отдаленных взрывов, красные молнии продолжали освещать хаос разрушения и смерти. Вот и его бастион взорвали оставшиеся саперы, выполняя приказ начальства...
Турчанинов перевел глаза вправо – оттуда просторно и упруго дул холодный солоноватый ветер. В открытом море в отдалении спокойно и дерзко светились среди влажной тьмы бесчисленные огоньки стоявшего на якоре англо-французского флота. Победители!..
– Иван Васильевич! – окликнул Турчанинова знакомый голос.
Отделившись от людского потока, подъехал граф Толстой, – не виделись уже несколько месяцев. Поздоровались.
– Только прибыл сегодня в город – и вот... – Крепкой рукой подпоручик осадил норовистую белую лошадь, затанцевавшую было под ним, вздергивая оскаленную морду.
– С Бельбека, Лев Николаевич? – рассеянно спросил Турчанинов: нужно было что-то сказать.
– С Бельбека. Угодил как раз к развязке.
Сдерживая нервничающих, перебирающих ногами своих лошадей, оба глядели с высокого берега на багровые дымы, поднимавшиеся по ту сторону рейда.
– Горит Севастополь! – скорбно промолвил Толстой. Снял фуражку и осенил себя медленным крестом – на лоб, на грудь, на правое плечо, на левое. – Все напрасно, все подвиги народа. – Надел фуражку. – Знаете, когда я увидел французское знамя на Малаховом, даже французского генерала... – Голос у него прервался.
Турчанинов поглядел искоса и отвернулся, хмурясь. Освещенное заревом пожара усатое армейское лицо графа жалко и мучительно кривилось, он кусал губы.
– Вы были на Малаховом? – спросил Турчанинов, делая вид, что не замечает волненья графа.
– Да, я тоже участвовал в деле... Волонтером...
Артиллерийские лошади, натягивая постромки, втаскивали на крутой берег пушки, солдаты подталкивали сзади. Но это была чужая батарея, не турчаниновская.
– Вашсиясь, куда теперича следовать? – крикнул Толстому один из батарейцев. Подпоручик оглянулся на своих солдат, вытер не таясь платком глаза, высморкался, спрятал платок. Перегнувшись в седле, протянул Турчанинову руку.
– Прощайте, Иван Васильевич. Хотелось бы еще с вами встретиться.
– Мне тоже, граф, – глухо сказал в ответ Турчанинов, преодолевая спазму, перехватившую вдруг горло. Толстой ударил коня шпорой и, мерно привставая на стременах, поскакал к своей батарее.
– И все-таки, – вдруг крикнул он Турчанинову, полуобернувшись в седле, – и все-таки я благодарю бога за то, что живу в такое время. И что видел таких людей.
РАЗОЧАРОВАНИЕ
1856 год.
После кратковременного, по служебным делам, пребывания в Польше, Турчанинов воротился в Петербург. Однажды сереньким, но морозным январским днем, проходя по парку мимо Адмиралтейства, повстречался он с Григорьевым. Евгений только-только вернулся с войны. Был он сейчас не один, шла с ним рядом, грея руки в меховой муфте, темноглазая молоденькая женщина в теплом капоре и скромной шубке.
– Надин, позволь рекомендовать тебе моего старого друга Турчанинова, – представил Григорьев своей спутнице Ивана Васильевича. А ему пояснил шутливо, с добродушной иронией: – Кузина моя. Приехала в столицу науками заниматься.
Похоже привыкшая к такому тону Надин лишь бровью повела на кузена, не удостаивая ответом, и, подавая Турчанинову маленькую руку, сказала с приветливой улыбкой:
– Я много о вас слышала от Евгения, мосье Турчанинов.
Тон у нее был непринужденный, блестящие глаза, опушенные седыми от инея ресницами, глядели тепло, с участливым любопытством. «Наверно, Григорьев уже рассказал ей о моем горе», – мелькнула у Ивана Васильевича догадка.
– Вот показываю ей петербургские достопримечательности, – продолжал Евгений. – Первым делом захотела поглядеть на памятник Петру и на Сенатскую площадь.
Они шли втроем – девушка в капоре между двух офицеров в шинелях-крылатках – и вели легкий, беспечный светский разговор. «Боже мой, до чего ж напоминает Софи! – думал Турчанинов, не сводя глаз с новой знакомой. – Те же длинные, персидские брови, почти то же лицо... Правда, выраженье другое, более твердое, решительное, и ростом повыше... Грассирует слегка, красиво грассирует. Софи не так говорила... Но все-таки какое сходство!»
Незаметно очутились на пустынной Сенатской площади. Посреди, на грубо обтесанной гигантской скале, темнел бронзовый Фальконетов всадник, вздыбивший коня. Подошли, остановились у низенькой чугунной ограды, которой было обнесено подножье скалы. Темный грозный лик навис над ними в вышине. На голове, увенчанной лаврами, на плечах, на властно простертой руке лежал снег. Поодаль, за белесой паутиной заиндевелых деревьев, высился крутой темно-золотой шишак Исаакия, наполовину скрытого строительными лесами. Величественный, дышащий холодным католицизмом храм сооружался не первое уже десятилетие.
– Так вот она, Сенатская площадь! Здесь, значит, и было восстание четырнадцатого декабря! – Надин широко раскрытыми глазами, жадно вбирая в себя то, что видит, оглядывала величавую пустынность площади.
– Да, мадмуазель Надин, здесь, – сказал Турчанинов. – Это самое место... Представьте себе такой же морозный зимний день. Вокруг Великого Петра, охватив его четырехугольником, построилось каре из нескольких гвардейских полков. Они кричат: «Ура! Да здравствует конституция!..» Среди них группа заговорщиков, членов тайного общества, которые руководят восстанием. Они восстали против нового царя, только что взошедшего на престол. А вокруг мятежного каре постепенно стягиваются войска, верные царю.
– Вы прямо как писатель, целую картину рисуете, – засмеялась девушка. – А чего они добивались, эти герои? Республики?
– Сказать по правде, они и сами не знали чего. Одни хотели республики, другие – только лишь конституции. Но и те и другие прежде всего желали России добра, и за это им земной поклон.
– Прежде всего хотели уничтожения крепостного рабства, унижающего страну, где оно существует, – заметил Григорьев.
Воодушевленный вниманием, с каким слушала его красивая девушка, продолжал повествовать Иван Васильевич:
– Итак, время шло, короткий зимний день кончался, а каре вокруг Петра все не двигалось с места. Солдаты мерзли, но продолжали стоять и кричать: «Да здравствует конституция!» Никто не скомандовал им: «Вперед, на приступ!» Никто не повел за собой. А верные царю войска тем временем прибывали да прибывали...
Надин удивленно взглянула:
– Почему же они стояли на месте?
– Я тоже не знаю, почему, – усмехнулся Турчанинов. – Наверно, дожидались, когда их начнут расстреливать... Стратеги, да и политики, они были очень плохие... Подошла наконец артиллерия. Тогда царь приказал открыть по бунтовщикам огонь. Пушки стали бить по тесным рядам картечью. В упор. Через несколько минут каре перестало существовать. Те, кто уцелел, бросились врассыпную. Они побежали вот сюда, смотрите.
Показал на безжизненно-голую белую глаль замерзшей Невы, лежащую за гранитным парапетом набережной. На том берегу колоннада Академии художеств, белеющая в морозной дымке, дальше, на стрелке, рогатые ростральные колонны перед Биржей...
– Они бежали по льду, – рассказывал Иван Васильевич, – а пушки расстреливали их. Победа для царя оказалась очень легкой... Потом, как водится, началась расправа. Сотни людей были сосланы в Сибирь, на каторгу, на Кавказ, под чеченские пули, забиты палками насмерть. Пятеро, самые опасные, были казнены. Их повесили вон там, в крепости, – рука Турчанинова протянулась в ту сторону, где за арками моста устремился ввысь золотой шпиль Петропавловского собора, тонкий и длинный, как шпицрутен.
– Мятеж был подавлен. Началось никем и ничем не нарушаемое благоденственное царствование.
Помолчал, покачивая головой, будто в ответ на невеселые свои мысли. Вполголоса продекламировал:
О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть,
Что станет вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить!
Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула —
И не осталось и следов.
– Чьи это стихи? – тихо спросила Надин.
– Тютчева. Лучший поэт после Пушкина и Лермонтова.
Щеки девушки порозовели от холода, она зарылась носиком в мягкую, пушистую муфту, глядела на Турчанинова пытливо, исподлобья.
– Вы, я вижу, большой скептик.
– Ну, брат, так нельзя! – возмутился Григорьев. «Не осталось и следов»... Сейчас только и толков об эмансипации крестьян. Все об этом говорят. Новым духом повеяло, Иван! Говорят, по указанию государя образована особая секретная комиссия. И работает эта комиссия день и ночь... Нет, Иван, большие, большие перемены ожидаются. Пора произвола и бесправия кончилась!.. И знаешь, – таинственно понизил он голос, оглядевшись по сторонам, – знаешь, уже и конституции поговаривают.
– О конституции?
– Да, да. Многие ждут, что молодой царь пойдет и на это.
Иван Васильевич отрывисто хохотнул.
– Блажен, кто верует. – Страх как захотелось ему сказать приятелю что-нибудь ядовитое насчет не по годам пылкой восторженности и детской доверчивости, однако ж воздержался. К чему обижать человека?
Выйдя на пустынную, с редкими прохожими, набережную, неторопливо шли они вдоль гранитного парапета, за которым притаилась подо льдом и снегом широкая Нева.
– Почему вы такой скептик? – спросила Надин.
– Почему? – Турчанинов понурился. – Понимаете... Разочаровался я, мадмуазель Надин! – вдруг вырвалось у него признанье. – Глупое слово, но ничего лучшего не подберу. Да. Разочаровался.
– В чем? – спросила, внимательно и словно бы сочувственно глядя на него, Надин.
– В армии нашей. Что-что, думал, но уж армия у нас первая в мире... – Опять шел, повесив голову. – Знаешь, Евгений, ради этого со многим в душе мирился... Служил России... Севастополь показал, какова наша военная сила. Дрались как львы, русский солдат весь мир героизмом удивил, а что толку? Севастополь отдали, Черное море объявлено открытым, мы не имеем права держать там военный флот. Южная граница государства совершенно открыта, приходи кто хочет... Постыдный мир, Евгений!
– Что говорить! – вздохнул Григорьев.
– Оно понятно, – продолжал Турчанинов. – У них нарезные штуцера, у нас кремневые ружья. У них пароходы, у нас парусники... Безмозглые генералы, чиновничья канцелярщина, всеобщее воровство и лихоимство... Будь моя воля, я бы всех этих христопродавцев-интендантов от Севастополя до самого Петербурга на деревьях развешал... Э, да что толковать! – махнул он рукой.
– Не ты один так думаешь. Многие, – отозвался погрустневший Григорьев. – Знаешь, – понизил голос, – говорят, будто царь умер не своей смертью. Слышал?
– Слышал.
– Принял яд, когда понял, что война проиграна... А знаешь, это даже красиво!
– Неужели принял яд? – поразилась Надин.
– Фигляр! – едко сказал Турчанинов. – Всю свою жизнь филярничал, позировал и умер позируя.
* * *
С того дня Турчанинов частенько стал навещать Надин, жившую в доме тетки, старой княжны Львовой.
Не раз потом, в иных краях и в другой, совсем непохожей обстановке вспоминались Ивану Васильевичу тихие, уютные, согретые теплом дружбы, зимние, русские эти вечера. Мягкий свет висящей над столом лампы под белым фарфоровым абажуром; заглохший, только временами попискивающий, крутобокий медный самовар; Надин, в клетчатом домашнем платье с белым воротничком, закрывающим шею, и с белыми манжетами, разливает чай, прислушивается к мужскому разговору, улыбающаяся, радушно-приветливая юная хозяйка; Григорьев с его светлым хохолком, височками и серебряными эполетами.
И дружеская, откровенная беседа на высокие, преимущественно, материи, горячие споры до поздней ночи. Говорили, главным образом, о предстоящих переменах, которые народная молва связывала с именем нового царя, о новых порядках в армии, в судебном деле, о готовящейся отмене крепостного права Больше всего волнений, всяких толков и пересудов в обществе вызывало освобожденье крестьян.
Надин принимала живейшее участие в таких спорах, суждения ее показывали и ум, и начитанность, и пылкую решительность выводов, быть может иногда поспешную. Чувствовался у девушки сильный характер. Удивительно, как походила она на покойницу жену внешне и как внутренне отличалась от нее – мягкой, женственно-покорной, склонной к мечтательности!
Однажды Григорьев показал Турчанинову порядком уже потрепанную книжку в мягкой обложке с загнувшимися уголками.
– Вот, брат, прелюбопытная штука. Альманах один. По рукам ходит.
– Что за альманах?
– Лондонское издание, – сказал Григорьев полушепотом, с многозначительным видом.
– Лондонское? На русском языке?
– На русском. Выпускает некто Искандер. Вот, брат, голова... А пишет как!
– Странная фамилия, – сказал Иван Васильевич. – Искандер. Из восточных людей, что ли?
Любопытствуя, взял альманах в руки, перелистал. На обложке под названием «Полярная звезда» были изображены в овале пять медальных, надвигающихся один на другой профилей. «Пять декабристов, которых повесили, – пояснил Григорьев. – Пестель, Рылеев и другие». Внизу на обложке стояло: «Вольная русская типография. Лондон».
– Нет, вы только послушайте, как разговаривает он с царем! – возбужденно посмеиваясь, говорил Григорьев гостю и зашедшей в комнату кузине. Он принял книжку из рук Турчанинова, подошел к двери, выглянул – не подслушивает ли прислуга, плотней закрыл дверь, вернулся и стал читать вполголоса, найдя нужное место:
– «Дайте свободу русскому слову, дайте землю крестьянам... смойте с России позорное пятно крепостного состояния...» Понимаешь, он просто требует!.. А вот – точно равный с равным: «Разумеется, моя хоругвь не ваша, я неисправимый социалист, вы – самодержавный император...» И дальше: «Я готов ждать, стереться, говорить о другом, лишь бы у меня была живая надежда, что вы что-нибудь сделаете для России...»
Турчанинов взглянул на девушку – слушала с широко раскрытыми глазами.
– Евгений, ты дашь мне потом прочесть?
– Конечно, Наденька, конечно... А вот что он отвечает одному помещику. Понимаете, тот прислал ему анонимное письмо, и Искандер его напечатал, хоть тот стоит за крепостное право и за царя, а потом поместил свой ответ. Вот, слушайте: «В вашем письме все проникнуто духом полнейшего гражданского и духовного рабства, рабства, сознательного, обдуманного и, следовательно, неизлечимого. Вы не принадлежите к народу, вы принадлежите к тому, что гнетет народ...» Нет, я должен и это прочесть. Понимаешь, этот помещик говорит, что крепостное право единственная болячка России. А он на это отвечает: «А телесные наказания?.. А всеобщее воровство в суде, а самовластие, дошедшее до безумия, а невозможность сказать слово – это не болячки?..» Ведь все это правда, господа, истинная правда!..
От корки до корки, с неослабеваемым вниманием, прочли они «Полярную звезду». Прочли и «Письмо», и помещенные здесь главы из «Былого и дум», и знаменитое письмо Белинского к Гоголю (то самое, что слушали петрашевцы, то самое, за оглашение которого был сослан на каторгу писатель Достоевский). И письма Виктора Гюго, философа-анархиста Прудона, итальянского революционера Маццини, французского историка Мишле и статью какого-то Энгельсона «Что такое государство», – очень смелых взглядов статья...
– Замечательный человек! Как это славно – издавать для России такой альманах!
Детски искреннее восхищенье прозвучало в возгласе Надин. Милая!..
Вскоре Иван Васильевич сделал ей предложение. Оно было принято.








