Текст книги "Избранные произведения писателей Тропической Африки"
Автор книги: Чинуа Ачебе
Соавторы: Меджа Мванги,Анри Лопез,Воле Шойинка,Сембен Усман,Фердинанд Ойоно,Ямбо Уологем,Монго Бети,Луис Романо,Грейс Огот,Бернар Дадье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)
Глава тринадцатая
Наана
Время настало. Я готова завершить свой земной путь, и земной мир готов к моему уходу. Готовность уйти постигает нас, когда мы убеждаемся, что никому не нужны, и не можем найти пристанища в здешнем мире. Если человек не нужен людям, его дух жаждет воссоединиться с духами ушедших раньше, которые ждут его с радостью и надеждой. Я превратилась в осколок поспешно забытого прошлого, а те, кого я носила под сердцем, хотят поскорее загнать меня в могилу и торопливыми ступнями сровнять ее холмик с землей. Они наполнили мою старость горечью и обидой, но я не нахожу в себе слов, чтобы пристыдить их.
Я ничего не знаю про нынешнюю жизнь. Мои глаза перестали быть окнами в мир – их задернула плотная, словно слепая плоть, пелена. Уши почти не улавливают земных звуков, и я чувствую, что скоро мою душу, запертую в темнице тела, окутает безмолвная тьма полного одиночества.
Мне удалось подготовить свой рассудок к близкому концу – меня не гнетут сожаления, а глаза не наполняются слезами.
Да и чего мне жалеть? О чем плакать? Земные события только тревожат мой дух, и покойная радость понимания мира не посещала меня уже многие годы.
Я жила слишком долго. Не только старейшины, но и спутники, пришедшие на землю вместе со мной, давно вернулись к праотцам, а я все еще блуждаю в этом огромном, чужом для меня мире, как будто опять превратилась в беспомощного ребенка и вот не могу найти дорогу домой. Я испуганно жмусь к обочине, но жизнь, которая проносится мимо меня, порождает таких чудищ, что мой покой разлетается вдребезги. Здешний воздух содрогается от бесноватого грохота, и моему рассудку непонятно, что этот грохот означает. Если бы меня не постигла глухота и слепота, то незримые безымянные опасности, таящиеся в безмолвных ночах, и зримые страшилища шумных дней свели бы меня с ума, так что ставни на окнах, сквозь которые мир проникал в мою душу, – это благо, ниспосланное мне милостивыми духами.
Ставни почти захлопнулись, и, если есть еще люди, которые не пожалеют золота на бесполезную старуху, им почти не придется тратить его, чтобы полностью отгородить меня от мира. Такая мысль и сама по себе порождает немало сомнений, но я не хочу больше мучиться и не стану об этом думать.
Мой дух стремится к новой жизни – в мире, где не нужны земные глаза и где прощальные напутствия, которых никто мне здесь не скажет, обернутся радостными приветствиями, а конец моего нынешнего пути окажется лишь началом новой дороги.
Многие путники, которые пришли сюда в пору моего расцвета, а теперь стали для меня лишь смутными тенями, бродят в этом мире так же неуверенно, как я, незрячая, и даже не узнают друг друга, когда встречаются. Поэтому я никогда не обращалась к ним с мольбой о помощи. Мольба слепой старухи остается невысказанной, потому что ее все равно никто не услышит.
Я с трудом, как сквозь мутную пелену, различаю их расплывчатые фигуры, а они меня просто не видят, хотя у них здоровые, зрячие глаза. Всеобщая связь земных событий, которая наполняла смыслом каждый наш шаг, каждый поступок, бесповоротно распалась много лет назад. Я вижу только осколки и не могу собрать их воедино, чтобы понять смысл нынешнего существования. Целостность мира дробится все сильнее и сильнее. Я давно уже не пытаюсь мысленно слепить из осколков целое, чтобы осознать, куда мы идем, – иначе к моей слепоте прибавилось бы еще и безумие.
Я металась, словно загнанный в западню зверек, пока не поняла, что не смогу ничего понять. Да-да, как свалившийся в охотничью ловушку зверек, который вслушивается, принюхивается, всматривается, не догадываясь, что случайные запахи, звуки и образы не помогут ему узнать, куда он попал и почему. Я не видела смысла в разрозненных событиях, и мне казалось, что я невнимательно смотрю или плохо обдумываю то, что открывается моим глазам. Я всматривалась пристальней, но видела только новые непостижимые загадки, и моя тревога становилась все мучительней. Меня преследовали зыбкие, бесформенные образы, я пыталась осознать их, мой рассудок бежал от всеобщей бессмысленности, метался, как затравленная хищниками антилопа, которая бросается то в одну сторону, то в другую, пробует прорваться вперед, кидается назад, но везде встречает оскаленные клыки преследователей… и наконец я отчаялась обрести покой понимания мира. Жизнь шла своим чередом – мимо меня, но зато мои страдания кончились, а теперь завершается и мой земной путь.
Я смирилась. Мне до сих пор вспоминаются юные женщины, погибшие в дни моей молодости. Так погибают яркие цветы, неразумно распустившиеся среди однообразно жухлой зелени, – их замечают жестокие глаза, к ним протягиваются жадные руки, сжимают их в смертельных объятиях, которые почему-то называются любовными… да, цветы были уничтожены из-за их прекрасного совершенства. Однажды, когда погубили непохожую на других женщину, я спросила, как распознают колдуний, и мне ответили, что по слишком ярким глазам, которые светятся днем и бешено сверкают ночью. Я думала о колдуньях, оживляющих жухлую зелень, о цветах, озаряющих сумрачные ночи, пока могла видеть и размышлять. Теперь мои глаза мертвы, а рассудок спит. Но темница тела не помешает моему духу найти дорогу домой.
Еще совсем недавно мысль о близком уходе вызывала у меня сожаления. Один раз надежда вспыхнула особенно ярко, но вскоре угасла и едва ли зажжется вновь: если тут что-нибудь и переменится, так только к худшему.
Да, его возвращение вселило в меня надежду. Но алчные земные видения сородичей слишком тяжким грузом легли на его плечи. И вот еще один дух затравлен, замучен людьми, которые забыли, что дары побывавшего, как и земные плоды, должны созреть, – жажда родственников поскорее получить новые блага и по-новому насладиться ими чуть не погубила вернувшегося.
О Великий Друг, я ничего здесь не понимаю. Мне пора отправиться туда, где понимание принесет покой моему усталому духу.
Если бы я еще надеялась, что понимаю этот мир, я постаралась бы обнажить глубинные корни, питавшие болезненное беспокойство вернувшегося путника и злобу его родственников, которая заставила их назвать его безумцем. Он был очень спокойным, но мне казалось, что в нем тоже ощущается готовность уйти. Правда, когда я была юной, старейшины говорили нам, что уходящий наделяет собственной готовностью всех живых. Мой земной путь близится к концу, скоро я стану духом и постараюсь защитить вернувшегося путника, а если моих сил не хватит, мне помогут другие, сильнейшие духи.
Ребенок, пришедший слишком поспешно, тоже вернулся к духам – его выгнали родственники; но я прекрасно знаю, что мне никто не поверит. Его торопливо и грубо выволокли в здешний мир – так срывают плод, не дав ему созреть. «Духи матери не удержали его в чреве» – вот о чем твердят Эфуа с Арабой, чтобы скрыть преступление, совершенное в угоду их алчности. Выход в мир был преждевременным и слишком шумным – битье посуды, громкие, бессмысленные клятвы, притворный смех и крикливые споры, шипящие шепотки и восхваление каждого нового подарка… да еще этот искусственный ветер, направленный на неокрепшего путника… Я была бессильна, потому что не понимала нового могущественного культа, занесенного к нам чужаками; наша древняя мудрость отступила, и теперь люди радостно прислуживают вновь сотворенному идолу. Они перестали верить ушедшим раньше – но какая слепая сила заставила их забыть, что ребенок, преждевременно выведенный в мир, обречен на смерть? Какой глупец, какой сумасшедший может этого не знать? Они принесли ребенка в жертву новому идолу, странно похожему на того, древнего, которому поклонялись наши предки – да не будет им прощения во веки веков! – когда, на погибель себе и своему народу, подымали племя на племя, предавали и продавали друг друга белым пришельцам с жестокими глазами, калечили людей, торговали, наживались… и вот теперь их потомки готовы продать любую женщину первому встречному белому, чтобы потом самим погибнуть в бешеной погоне за земными благами, за богатством, которого мы сами не умеем и не хотим создавать.
Маленький путник ушел; скоро он как старший будет встречать свою прабабку в мире духов. Вернувшийся тоже исчез: утонул в злобных воплях людей, которые хотели его убить, – но, по счастью, ему покровительствует какой-то очень могущественный дух. Я надеюсь, что он не исчерпал своей судьбы, но если он и оправится, то наверняка уже после моей смерти. Я не знаю, где он, от меня это скрывают. Я не могу сказать ему перед уходом, что мой дух будет помнить о нем, что я желаю ему счастливых свершений и мирной старости.
О Нананом, мой земной путь окончен. Часто и много думала я о возвращении в твое лоно. Когда я болела – душой или телом, когда было тяжко на сердце, я упрекала тебя за то, что ты не откликаешься на мой зов. Ночами, когда, устав от долгого и трудного пути, мой дух мечтал сбросить с себя оковы плоти, которая не давала ему ничего, кроме страданий, ты являлся мне в видениях, таких ясных и ярких, что они затмевали здешнюю жизнь. Мои уши ловили звуки твоих голосов, похожих на ласковый шелест листьев перед дождем, или на тихий плеск дождевых капель, скатывающихся с ветвей, или на торопливо журчащий говор ручья… но чаще всего ты говорил со мной мощным и спокойным голосом всей земли: шумом лесов, уходящих в неизведанную даль, и бездонным молчанием необъятного ночного неба. Да, я много думала о тебе, Нананом.
Я не знаю, легким ли будет возвращение в твое лоно. Ночные мечты и видения не раз уносили меня к тебе, но обычно это случалось со мной, когда земная жизнь была мне в тягость. Болезни, страхи, страдания – только они направляли к тебе мои помыслы.
Теперь я вверяюсь тебе, Нананом. Будь милостив. Ты знал меня, когда я умерла, чтобы войти в мир, который представляется нам таким прочным, а оказывается лишь хрупкой, временной оболочкой вечного духа.
И все же возвращение в твое лоно страшит меня. Не смейся надо мной. Ведь ты знаком мне только по ночным видениям, и я так долго пробыла в этом мире, что страх перед возвращением прочно угнездился в моем рассудке.
Смерть. Как долго это слово пугало меня. Но теперь смерть кажется мне возрождением, так же как появление нового ребенка в этом мире отзывается слезами прощания в мире духов. Не суди меня слишком строго за любовь к вещам, которыми я услаждала плоть: мне казалось, что я привязана к ним крепчайшей пуповиной, и порой они приносили мне столько радости! Зачем ты насылаешь на нас счастливую слепоту земной жизни, если наша цель в ней – смерть?
Я упрекаю тебя. Не гневайся. Я видела завесы жизни, разделившие бесконечность мирового круга на крохотные участки, которые мы считаем огромным миром и единственным временем жизни; мы отчаянно держимся за наш жалкий участочек, пока не перерастаем очередную завесу. Представляю себе, как ты смеешься, когда мы немного подрастаем и узнаём, что наш мир, казавшийся нам необъятным и великим, – лишь ничтожная песчинка в беспредельности круга; мы чувствуем себя дураками и все же цепляемся за лохмотья изжитой жизни, пока не входим в следующий, на этот раз по-настоящему беспредельный, как мы думаем, мир – чтобы снова обмануться и почувствовать свою глупость именно в то мгновение, когда мы опять возомнили себя мудрецами.
И вот я стою перед последней завесой. Прими меня. Я готова. Твое лоно – конец пути. Начало. Бесконечность. Я возвращаюсь к тебе, Нананом.
Монго Бети
Помни Рубена
(фрагменты из романа)
Монго Бети (настоящее имя – Александр Бийиди) – камерунский прозаик. (Род. в 1932 г.) Получил образование в школе при католической миссии. Окончил лицей в Яунде, изучал литературу в университетах Франции. Преподает в лицее во Франции. Еще студентом опубликовал свой первый роман «Жестокий город» (1954) под псевдонимом Эза Бото. Автор многих романов, известных советскому читателю: «Бедный Христос из Бомба» (1956), «Завершенная миссия» (1957), «Исцеленный король» (1958), «Помни Рубена» (1974) и «Перпетуя, или Привычка к несчастью» (1974).
Перевод с французского Ю. Стефанова.
Все роднило Фор-Негр с Ойоло, и в то же время они отличались друг от друга, как небо от земли.
Завороженный размахом столицы, где даже в африканских кварталах улицы были на диво длинны и широки, очарованный оживленностью, блеском и пышностью европейской части города с его нескончаемой пестрой сутолокой, пришелец из Ойоло чувствовал себя так, словно, расставшись с уродливым грязным карликом, он явился в гости к величавому колоссу.
Однако и здесь, как в Ойоло, белая цитадель была опоясана валами черных кварталов, один из которых, Кола-Кола, чудовищно разросшись, наступал на нее с востока, словно вел осаду. Казалось, он силится встать на цыпочки, чтобы смерить ее взглядом и вызвать на бой. На самом же деле это предместье, как и Туссен-Лувертюр, переживало трагедию нищего бродяги, которому по иронии судьбы довелось столкнуться с расфранченным богачом и который все время мучительно раздумывает, как ему себя вести. Пусть в глубине его зрачков таится мольба, пусть его рука тянется за подаянием, а губы взывают о сострадании – всей своей внушительной фигурой он бросает невольный вызов богатею; его цветущая молодость сама по себе выглядит непростительной дерзостью; малейший жест, говорящий о естественном превосходстве, выдает его с головой. Но когда богач обжигает его презрительным взглядом, он вздрагивает, как от удара плетью, и руки его сами собой вытягиваются по швам.
Подобно Туссен-Лувертюру, Кола-Коле давно уже был преподан белыми властями урок, и урок этот был куда более жестоким. Но много раз поставленное на колени африканское предместье неизменно находило в себе силы подняться. К моменту появления Мор-Замбы этот старейший из черных кварталов колонии, на который с восхищением смотрели его младшие братья, возмужавший и закаленный в битвах, как никогда уверенный в себе, постепенно, шаг за шагом, завершал завоевание фактической автономии: именно этого не удалось добиться Туссен-Лувертюру, чья попытка такого же рода была только что потоплена в крови. В предместье уже был выработан собственный свод неписаных законов, и, хотя колониальные власти Фор-Негра не признавали их и боролись с ними, они продолжали действовать. Кола-Кола ковала теперь кадры собственной администрации и старалась даже заложить основы общественной жизни. Фор-Негром правил губернатор, живший во дворце над морем; у Кола-Колы был собственный пророк.
Какое проклятье тяготеет над сирыми и убогими, что они не могут обойтись без богатых и сильных? Подобно Туссен-Лувертюру, Кола-Кола каждое утро посылала в Фор-Негр тысячи лучших своих сыновей, чтобы они вымолили там скудный кусок хлеба насущного. За это безжалостный Фор-Негр, попирая закон справедливости, на весь день надевал на них ярмо, и колейской молодежи волей-неволей приходилось гнуть перед ним спину. Зато вечером, вернувшись в свое гнездо, ощутив под ногами родную почву, молодые колейцы торопились завести речь о своем неотъемлемом праве на свободу. Так и длилась эта вечная борьба, эта затянувшаяся игра, в которой каждая из сторон старалась оставить другую в дураках, постоянно терпела поражения, никогда в них не признавалась и не могла окончательно закрепить победу – словом, все происходило точно так же, как между Туссен-Лувертюром и Ойоло, только с гораздо большим размахом.
Беглец быстро освоился в Кола-Коле. Рекомендация семейства Жанны помогла ему с самого начала найти приют у ее родственников, славных людей, живших в длинном и приземистом глинобитном доме, похожем на тысячи других невзрачных строений, как попало разбросанных по предместью, напоминавшему стойбище кочевников. И однако, жилище папаши Лобилы – так звали хозяина Мор-Замбы – отличалось одной особенностью, которая с первого взгляда ускользала от стороннего наблюдателя: постепенно, месяц за месяцем, а быть может, и год за годом чья-то упорная, хоть и неумелая рука, пользуясь редкими промежутками свободного времени, обмазывала стены цементом, стараясь законопатить щели и укрепить все строение, а заодно хоть как-то украсить и отделать его.
Приветливый и вместе с тем весьма непритязательный вид этого семейного гнездышка как нельзя лучше свидетельствовал о настойчивом стремлении главы семейства создать для своих домашних тихую гавань в бурном океане нужды и оградить их от порывов безрассудства, которые, как ему казалось, слишком часто потрясали Кола-Колу. Кругозор его был так узок, словно он никогда не покидал родной общины. Он мнил себя мудрецом и всезнающим советчиком только потому, что в его волосах проступила седина. Вот уже двадцать с лишним лет работал он грузчиком в дальнем порту, уходя из дому на рассвете и возвращаясь в сумерках, и считал, что Фор-Негр предоставляет каждому возможность попытать счастья: только бездельники и шалопаи не могут найти себе места, заработать малую толику денег и спрятать ее в кубышку. Таков был обычный смысл поучений, которыми он не уставал потчевать свою жену – женщину куда более молодую, чем он сам. Мудрый Лобила приискал ее в родных краях лишь после того, как его дом вырос настолько, что в нем могла вполне прилично жить супружеская чета. Жена его, женщина боязливая, упрямая и недалекая, безропотно подчинялась наставлениям мужа, что в Кола-Коле могло считаться подлинным чудом. Каждое утро она садилась на поезд, идущий в Ойоло, выходила на первой станции, километрах в пятнадцати от Кола-Колы, и до полудня копалась на крохотном клочке взятой в аренду земли, стараясь по мере возможности сократить семейные расходы на питание. В пригород она возвращалась, когда переваливало за полдень, пешком, неся на голове объемистую корзину, полную овощей, собранных на собственном огороде или купленных по дешевке у окрестных крестьян. Проселок был ухабистый, незаасфальтированный; если солнце пекло вовсю, с нее градом катился пот; когда же в пути ее настигал ливень, она спешила укрыться под жалким навесом какой-нибудь придорожной лачуги, где и пережидала дождь, если только сердобольные хозяева не приглашали ее войти, снять с головы корзину и присесть на бамбуковое ложе.
Глава семейства лелеял мечту вернуться когда-нибудь в родные края и так свыкся с ней, что жил, можно сказать, только ожиданием того благословенного дня, когда свершится это событие. Но его старший сын, Жан-Луи, не разделял отцовских стремлений; он прекрасно освоился в столице и почти не бывал в родительском доме; возвращался он обычно только поздним вечером, когда необъятное чрево ночи, набрякшее от океанских испарений, опускалось на пригород. Мор-Замбу удивляло уважение, которым окружали этого совсем еще молодого парня не только его младшие братья и сестры, но и родители, казавшиеся при этом воплощением традиционных добродетелей. Он потихоньку обратился за разъяснениями к разговорчивой и приветливой соседке, и та сообщила ему, что Жан-Луи учится в коллеже Фор-Негра, сидит за одной партой с белыми учениками, читает те же книги, что и они.
По-видимому, ни суровый образ жизни обоих супругов, ни их наивные мечты, ни тем более их умонастроения нисколько не привлекали молодежь: в первый месяц жизни у них каждое слово, каждый поступок младших членов семьи вызывал тайное возмущение Мор-Замбы.
Долго и безуспешно пробуя свои таланты в столь разнообразных областях, как ремесло носильщика, торговца дровами для растопки и даже уличного продавца сигарет и земляных орехов, Мор-Замба нашел наконец постоянное место в одной из колейских прачечных. К несчастью, это было дрянное заведение, лишенное нужного оборудования; его хозяин вместе со своими постоянно менявшимися, но неизменно малочисленными подручными сам колотил белье вальком на ближайшей речке, среди всякого мусора и нечистот. Это был сумрачный, молчаливый человек, не щадивший самого себя и безжалостный к другим, но, несмотря на эти качества, так и не сумевший, как это ни странно, за долгие годы выбиться из весьма средних достатков. За девять недель тяжелой работы Мор-Замба не получил у него ни гроша. Папаша Лобила посоветовал ему твердо стоять на своем и не терять терпения. Когда же наконец бывший узник лагеря Леклерка, устав от бесконечных отговорок, напрямик потребовал у хозяина денег, тот рассчитался с ним сполна, но тут же указал ему на дверь. Мор-Замба понял, что за аховые плательщики – эти черные предприниматели, и дал себе зарок никогда больше не иметь с ними дела.
Однако кое-какие деньги у него теперь были, и Жан-Луи, сын квартирного хозяина, вызвался познакомить его с ночной жизнью Кола-Колы. Они шагали по предместью, уже погруженному в тихие вечерние сумерки.
– Ты, конечно, прав, – говорил ему Жан-Луи, – с черными хозяевами не стоит связываться. Уж я бы, например, наверняка не стал на это тратить времени.
– Ты – другое дело, – отвечал Мор-Замба. – Ты парень образованный, тебе это и не понадобится. Ты ведь скоро получишь диплом этого… как называется? Ах да, бакалавра…
– Ошибаешься, старина. Для стоящего дела образование ни к чему, даже наоборот. А меня теперь интересуют только стоящие дела. Ты, верно, заблуждаешься на мой счет: мои старики воображают, будто я все еще хожу в коллеж, а я не хочу лишать их этой иллюзии, мне так удобней. Но тебе выложу все начистоту. Я давно уже бросил коллеж: ходить туда – только время тратить. В мои годы есть занятия и посерьезней – нужно учиться жить. И вот каждое утро я собираю свои книжки и тетрадки, но иду не в это дурацкое заведение, а отправляюсь в Фор-Негр. А там принюхиваюсь, присматриваюсь, занимаюсь разными разностями, наблюдаю за людьми, которые чего-то достигли в жизни. Стараюсь понять, как это у них получается. Иной раз мне удается заставить их разговориться. Мне уже приходилось беседовать со старым Кристопулосом: чтобы его расшевелить, я подсунул ему одну девчонку. Он-то мне и сказал, что школа – это пустая трата времени.
– А братья и сестры знают, что ты бросил коллеж?
– Конечно, знают, ну и что из того? Тебе небось интересно, почему они не выдают меня старикам? Во-первых, потому, что им не хуже моего известно, что школа – это сплошная лабуда. Они сами ждут не дождутся, когда не нужно будет больше ходить в школу при католической миссии: каждый день три километра туда да три обратно – шутка ли? И уж будь спокоен: как только эта мука закончится, как только им выдадут аттестаты, они до небес взовьются от радости. А потом, они же прекрасно понимают, что я не бездельем занимаюсь: я им часто делаю подарки, которые отцу не по карману. Видел клетчатую юбку на моей младшей сестренке? Представь себе, это я ей подарил.
Они постояли на краю тротуара, пережидая, пока мимо с оглушительным ревом промчится грузовик, чьи фары на мгновение выхватили из темноты беспорядочное скопление лачуг. Затем в несколько шагов перешли через улицу, снова погрузившуюся во мрак, и возобновили разговор.
– А ты разве не заметил, – продолжал Жан-Луи, – что мои старики слепы, как кроты? Их время прошло, вот в чем дело. Настоящая жизнь – это уже совсем не то, что они воображают. Самое главное – не надсаживаться на работе, чтобы отложить деньжонок, даже если зарабатываешь черт знает сколько. А ведь, по правде говоря, старик получает сущие гроши. Какие уж тут сбережения? И ради чего? Чтобы вернуться туда, к своим, прихватив с собой дюжину серебряных ложек, немного белья, лишнюю пару штиблет, швейную машинку и мотоцикл – одним словом, утереть нос соседям, пустить пыль в глаза тамошней деревенщине. Но если разобраться, Туссен-Лувертюр, где ты познакомился с Жанной и прочей нашей родней, больше уже им не принадлежит. Поселок, насколько мне известно, вошел в черту города: так самолично решил начальник округа Ойоло, а это крупная шишка. Понимаешь, чем это пахнет? Наши деды жили там испокон веков, мы никого к себе не приглашали, а теперь туда нагрянуло столько чужаков, что нам самим приходится сматывать удочки. И даже не получив никакого вознаграждения за убытки! Так нас и будут гнать все дальше и дальше. Вот он какой, этот рай, куда не терпится вернуться моим старикам. Мне это все ни к чему, благодарю покорно. Что мне нужно – так это обстряпать какое-нибудь стоящее дельце, чтобы сразу стать солидным человеком, начать ворочать миллионами. Одно-единственное дело – и ты обеспечен на всю жизнь.
– Ты думаешь, что такое возможно?
– Конечно, возможно, почему бы нет? Я тут переписываюсь со знаменитым индусским астрологом; он составил мой гороскоп по тем данным, что я ему послал. Когда-нибудь я тебе все это покажу и объясню. А хочешь, я сведу тебя к одному человеку, с которым ты сможешь провернуть стоящее дело? Попытка не пытка. Согласен? Нет, правда? Тогда пошли. Поначалу ты, быть может, будешь разочарован, начнешь ворчать: «Опять черный хозяин!» Но это потрясающий человек, и он тебе будет не хозяином, а настоящим другом и даже отцом. Если ты ему доверишься, то не прогадаешь.
Не прерывая разговора, они задерживались повсюду, где горели керосиновые фонари – обычное освещение в африканских пригородах Фор-Негра. Разглядывали витрины еще открытых лавчонок, всматривались в лица прохожих, по которым медленно струился маслянистый отсвет фонарей, увертывались от уличных торговцев, с упорством маньяков стремившихся всучить ненадежным покупателям свой залежалый товар, оглядывали с ног де головы бульварных красоток, предлагавших за немалую мзду насладиться их весьма заурядными прелестями.
Как всегда по вечерам в субботу, широко распахивались двери увеселительных заведений, озаренных нестерпимо ярким светом: во всей Кола-Коле только у их владельцев и были деньги на электричество. В кабачке, притулившемся в конце улицы, надрывался патефон, и под великолепные звуки ритмичных антильских мелодий в просторном и еще полупустом зале уже дергались первые парочки, сохраняя, впрочем, признаки благопристойности и не входя в раж, как и полагается истым горожанам, для которых танцы превратились в светский обряд, немного даже скучноватый. Пройдя чуть дальше, приятели углубились в чащобу тесно прижавшихся друг к другу домишек, стоявших то вдоль, то поперек улицы; им приходилось без конца сворачивать из переулка в переулок, протискиваться, скользить, перепрыгивать через лужи, задевая хлипкие стены лачуг, рискуя нарушить покой их обитателей. Кола-Кола походила на огромную шахматную доску, по которой как попало раскидано множество жалких домишек. Предместье пересекал десяток больших улиц, которые, перекрещиваясь под прямым углом, образовывали обширные прямоугольники; столь же бурное, сколь и хаотичное заселение помешало колониальным властям застроить их по заранее намеченному плану: они были изрезаны беспорядочным сплетением узких и кривых улочек, по большей части недоступных для автомашин, которых, впрочем, в то время в Кола-Коле почти не было.
Наконец они добрались до дансинга, подступы к которому заполняла огромная очередь в кассу и на контроль. Таинственная привилегия, причина которой осталась для Мор-Замбы неясной, не только избавила их от необходимости стоять в очереди, но и позволила вообще обойтись без билетов. Сразу же покинутый Жаном-Луи, который то кружился в танце, прижимая к себе очередную партнершу, не сводя с нее глаз и оскалив зубы в ослепительной улыбке, то отходил в сторону, чтобы переговорить со старыми знакомыми, Мор-Замба, возвышаясь над толпой и щурясь от яркого электрического света, разглядывал непривычное для него зрелище. Огромное помещение было набито до отказа и кишело судорожно извивавшимися людьми: парни танцевали то в одиночку, то с девушками, а то и друг с другом. Возбужденные девицы обступили эстраду в глубине зала, на которой неистовствовали музыканты, давно уже скинувшие пиджаки и оставшиеся в одних рубашках. Высокий худой мулат с прилизанными волосами, самозабвенно закатив глаза, буквально перепиливал смычком свою скрипку, время от времени наклоняясь к толстой девице, которая обтирала ему лицо и шею влажным полотенцем. Рядом с ним, тоже обливаясь потом, но не обращая на это внимания, с дурашливым видом дубасил по огромному барабану еще один музыкант, не прерывавший своего занятия даже тогда, когда весь оркестр смолкал, и продолжавший барабанить в одиночку, меняя ритм по собственной прихоти.
Большинство полуночников, хорошо одетые и щедро угощавшие девиц, видимо, пожаловали сюда из самого Фор-Негра или из тех его предместий, где указы губернатора относительно соблюдения тишины в ночное время имели силу закона – ведь в Кола-Коле к этим запретам относились наплевательски. Здесь можно было встретить государственных служащих, полицейских чинов и учителей из школьного городка, жителей квартала Карьер – по большей части выходцев из местных племен, – словом, представителей всех достойных упоминания частей города. В Кола-Коле все зависело от Рубена, а Рубен постановил, что по субботам рабочий люд вправе плясать хоть целую ночь, чтобы стряхнуть с себя одурь тяжкой трудовой недели, а отсыпаться при желании может в воскресенье.
В соседнем заведении совсем еще молодые парни, почти дети, словно по недосмотру родителей оставшиеся одни, в странных нарядах: шортах или обтягивающих джинсах, с платками, завязанными на шее, на руке или вокруг пояса, в ковбойских шляпах с лихо заломленными полями – исполняли под отрывистый аккомпанемент гитары диковинный танец, ритмический и однообразный, принимая вызывающие и сладострастные позы.
– Это сапаки[11]11
Бездомные подростки, входящие в состав какой-нибудь банды; то же, что бандазало. Но в отличие от обычных банд молодых хулиганов они были достаточно политически развиты; среди них встречались подлинно сознательные борцы. В первые годы независимости они являлись ударными отрядами революционной организации сопротивления. Бесстрашные в бою, но неопытные, плохо вооруженные и не имеющие хороших командиров, они были легкой добычей немногочисленного экспедиционного корпуса, прибывшего из Парижа для поддержки антинародного правительства Баба Туры. – Прим. автора.
[Закрыть] Рубена, – шепнул Жан-Луи Мор-Замбе, когда они вышли оттуда.
– Что это за сапаки?
– Их называют еще бандазало, это парни, готовые, не раздумывая, отдать жизнь за Рубена. Стоит ему приказать – и они с радостью пойдут на смерть.
– Вот эти-то молокососы?
– Это с виду они молокососы, а на деле – настоящие бойцы.
О Рубене в предместье говорили повсюду – это имя звучало даже в самых глухих его уголках.
Они поравнялись с небольшим кабачком, из окон которого падал на мостовую яркий луч электрического света. Здание стояло на фундаменте и оттого казалось непривычно высоким; к его двери вели ступени. Жан-Луи бесцеремонно схватил Мор-Замбу за руку и потянул его внутрь.
Мор-Замба почувствовал себя как-то неловко в довольно кокетливом зале, обставленном в современном стиле; народу в этом заведении было немного, потому что здесь не танцевали, но немногочисленная эта публика показалась Мор-Замбе удивительно изысканной. Вместо непременного патефона здесь стоял приемник, из которого тихо лилась таинственная мелодия, странно будоражившая воображение бывшего узника лагеря Леклерка. Ничего не спрашивая у молодых людей, прихрамывавшая официантка поставила перед ними две бутылки пива и не особенно любезно потребовала плату вперед. Жан-Луи безо всякого стеснения сунул руку в карман полотняных брюк своего спутника, выудил несколько мелких купюр и протянул их девушке, на которую эта операция, судя по всему, не произвела ни малейшего впечатления.