Текст книги "Избранные произведения писателей Тропической Африки"
Автор книги: Чинуа Ачебе
Соавторы: Меджа Мванги,Анри Лопез,Воле Шойинка,Сембен Усман,Фердинанд Ойоно,Ямбо Уологем,Монго Бети,Луис Романо,Грейс Огот,Бернар Дадье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 41 страниц)
Избранные произведения писателей Тропической Африки
Айи Квеи Арма
Осколки
Айи, Квеи Арма – ганский писатель. (Род. в 1939 г.) Окончил Ачимотский колледж в Гане. В конце 50-х годов учился в США. Преподавал, писал сценарии для телевидения, работал в редакции журнала «Жён Африк» в Париже. Автор нескольких романов: «Прекрасные еще не родились» (1968), «Осколки» (1970, рус. перев. 1976), «Почему мы так благословенны?» (1972), «2000 сезонов» (1973), «Исцелители» (1978).
Перевод с английского А. Кистяковского и М. Лорие
Глава первая
Наана
Все, что было, повторяется снова, и ничто не уходит из жизни навеки. Великий Друг рассеивает все сущее и потом опять собирает воедино. Вот как идет и обновляется жизнь. Сущее умирает, чтобы снова возродиться, и все, что существует в нашем мире, – живо. Все возвращается. Он возвратится.
Уж я-то знаю, ведь я всю жизнь видела, как солнце неизменно уходит во тьму, чтоб на рассвете взойти с другой стороны. Правда, я видела его очень давно – заходящее или восходящее солнце. Но кожа моя чувствует тепло и холод, я знаю, что изменилась только я сама, а кругооборот мира вечен. И все же теперь – даже здесь, у нас, – жизнь вселяет в меня больше страхов, чем может вместить моя усталая душа. Две ли ночи пронеслись надо мной? Или прошли две полные недели?..
Как-то раз я выбралась во двор и спокойно сидела у ступеней крыльца, меня баюкало светлое тепло, и вот понемногу мне стало казаться, что глаза мои снова различают солнце. Но люди разрушили мой покой – пришли и сказали, что уже много часов я сижу в холодной ночной темноте. Я удивилась и рассердилась на них за то, что они снова меня потревожили, и уже придумывала едкий ответ, потому что ведь я же чувствовала солнце, но какая-то женщина – Экуа, что ли, у нее всегда такой приветливый голос – проговорила эти вот страшные слова:
– Ночь уже давно опустилась, Наана.
Да, этого я не ожидала. Я хотела ей сказать, что она ошиблась, что моя кожа чувствует лучи солнца… но потом подумала и решила промолчать.
Потому что какой я теперь человек, если мне невмоготу о себе позаботиться? Так, горстка иссохшей плоти, кажется, кому она может быть в тягость?.. Но для них я превратилась в тягостную ношу. Дряхлая, никому не нужная старуха, чей рот по-прежнему требует пищи. По-прежнему, но без всякого толку для других и в надежде на давно истлевшую любовь. Что же – разве мне и этого мало? Зачем мне язвить колючками слов их и без того уязвленные души? Сильные, те еще могут уцелеть, даже если люди их и не понимают, а я никому не нужная старуха. Я вижу то, чего не видят другие – или им кажется, что они не видят, – но какое мне дело до их слепоты? Колдуньи видели незримое для других, да еще и не страшились рассказывать об этом, – и вот теперь их всех погубили. Я уже очень давно не слыхала, чтобы где-нибудь удалось распознать колдунью, а порча и сейчас разъедает души. И если я вижу невидимое другим, хотя у них тоже ведь есть глаза, не самая ли мудрая речь – молчание?
Но одно я буду твердить неустанно, изо дня в день: он возвратится. Даже те, чьи глаза заволокло пеленой, не смогут найти в себе столько жестокости, чтобы погубить меня за мою веру, потому что она теплится и в их душах – вера, перегоревшая в алчную надежду. Надежду питают прекрасные видения, и она снова заставляет их ждать. Но то, ради чего они его ждут, – их алчность – наполняет мою душу страхом.
Видения множатся, и я боюсь. Да, они должны возвещать возвращение, ведь они возвещают каждое событие. Так повелось испокон веков. Но эти – такие земные, тяжкие – могут навсегда подавить его дух, и он уже будет не в силах взлететь.
Про два мне рассказывала сама Эфуа. О Великий Друг, разве это правильно, что мать посещают такие видения перед возвращением родного сына? Ведь даже самая голодная кошка тащит первую мышь детенышам.
Баако-то, он только по годам не дитя. Но всякий скиталец, пустившийся в путь, возвращается через многие годы иным.
А Араба? Мне рассказывали, какие видения являлись ей перед возвращением брата. Но кто я такая, чтоб осуждать видения истомленной ожиданием сестры или матери? Да и мои видения о приходе Баако переполнены тяжкими земными благами, которых так жаждет уставшая старость. Мне видится богатый и знатный внук – но нет, я думаю не только о нем. Я знаю, что если богатство и знатность встретятся ему на жизненном пути и если в нашем ненадежном мире он сможет нащупать твердую тропу, то уж меня-то он наверняка не забудет.
Ушедшие возвращаются. Он возвратится. Он изменится, но для нас останется прежним. Потому что кругооборот вечен. Многое в ту ночь было сделано грубо, но я не заметила роковых ошибок, и Баако не будет выкинут из круга. Ничего важного не было упущено, и Баако спокойно поднялся в небо, чтобы пересечь бескрайнее море и вырваться из доступного людям кругозора. Я одна следила за прощальным обрядом и, несмотря на ослабевшие силы, сразу одернула бы пьяницу Фоли, начни он что-нибудь делать неправильно, но он ничего не упустил и не прибавил, все было так, как при наших отцах, и круговой путь не будет разомкнут. Нет, Фоли ничего не забыл. Дядя взывал к ушедшим отцам и просил защитить уходящего племянника. Бессменный круг ничто не нарушило. Ушедший обязательно вернется обратно.
У Фоли плоть властвует над духом, потому что он ее слишком уж любит. Но в ночь прощания он ничего не забыл, он произносил великие слова, и поначалу это казалось мне удивительным, но потом я поняла, что ушедшие отцы все еще заботятся о живущих здесь. В ту ночь даже Фоли услышал их зов. И вот его задавленная душа освободилась от гнета алчного тела, чтоб испросить у отцов благословения для Баако. Не прозвучало ни одного ненужного слова, но все, что надо, Фоли сказал:
Куда б ты ни шел, иди спокойно.
О Нананом,
праотец ушедших,
защити его дух от тенет тела.
А ты,
уходящий от нас сегодня,
не верь своему земному рассудку,
если он скажет, что ты один.
На земле ни один человек не один.
Ты уходишь к тем,
кто ушел до тебя,
затем, чтобы снова вернуться сюда.
Но ты придешь,
когда ты придешь,
совсем иным,
чем ты уходил.
Ты будешь сильней,
будешь мудрей,
чтоб сделать и нас
сильнее, мудрей,
чтобы влить свою силу и мудрость в людей.
Получи же в пути свой опыт сполна
и забудь про мудрость Ананси.
Не верь, что насытишь желудок скорей,
позабыв про других людей,
ибо на этой земле,
в пути,
ни один человек не один.
Но в ту ночь я не очень уж сильно хотела, чтоб он вернулся как можно скорей. Вокруг свершалось так много странного! Да и слова прощания унесли меня в прошлое, и оно вселило в мою душу покой, потому что исполнено всеобщего понимания. За словами поднялись древние годы, заслонили нынешнее суматошное время и принесли ясность ушедших ночей. Даже голос Фоли, пропитанный ложью, не затуманил ясной чистоты этих слов, и она снова зазвучала над миром:
Когда человек остается один,
он страдает сильнее, чем раненый зверь,
и ничто так не ранит души людей,
как безлюдье на их пути.
И только теперь Фоли догадался, что настала пора почтить праотцев, – но и тут его руки вцепились в бутылку и никак не хотели расставаться с напитком. Он заставил духов, словно детей-попрошаек, ждать принадлежащее им по праву питье, а когда он начал разливать напиток, он, ненасытный и жалкий пьянчуга, уронил на землю лишь несколько капель – их не хватило бы на утоление жажды даже одному из ушедших раньше. Я посмотрела в глаза Фоли – они были мутные, с огромными белками, а зрачки их закатывались под верхние веки. Воровато и скаредно глядел он на бутылку. Ведь чем меньше напитка досталось бы духам, тем больше он влил бы в свой ссохшийся рот. Но этот человечишка с подгнившей душой сумел все же вспомнить великие слова, которые помогут Ваако в пути и защитят в чужедальних землях от бед. Фоли не сказал ничего лишнего, но все нужные слова были сказаны. Ночь уже опустилась на землю, но свет из дома освещал двор, и капли напитка, предназначенного духам, взблескивали, как высыхающая роса.
А ночь, хоть и безмолвная, была наполнена небывалой суетой. На стенах комнаты, в мелькании огней, вспыхивали огромные тени листьев, лучи приезжающих и уезжающих машин всползали на потолок, перекрещивались, сталкивались. Они напоминали мне светящиеся тени, которые я видела в давние годы, когда к нам приезжали автобусы с кино. А одна машина вдруг начала гудеть – видно, сидящий в машине не знал, что здесь смертные разговаривают с духами, хотя от имени уходящего в путь говорил всего лишь пьянчуга Фоли:
В пути
всегда таится беда,
и реки крови пролиты зря,
но люди знают, что им нельзя
прервать круговой путь.
В пути
всечасно таится опасность —
смерть тела и смерть души,
но каждый из нас спешит совершить
свой круговой путь.
Один – в просторах бескрайних морей,
один – в бескрайних озерах небес,
откуда наш вековой лес
кажется низкой травой.
Один – среди душ умерших людей,
один – в пустынях чужих земель,
один – среди белых людей.
Отцы,
опасность, беда и смерть
всегда таятся на нашем пути,
но ваш зов поможет ему идти,
поможет презреть
смерть.
Пусть
ваш зов облегчит ему путь,
пусть он поможет ему услыхать
вашу таящуюся в веках
правду, поправшую страх.
Помогите ему, отцы.
Помогите презреть страх
и преуспеть там,
куда он держит свой путь.
А когда он вернется к нам,
когда он вернется, пусть
на нас прольется, как дождь,
ваша всемогущая помощь.
Помогите ему, отцы,
в пути,
помогите вернуться.
Иди, уходящий, иди,
чтоб прийти,
иди, чтоб вернуться.
Да, это были великие слова, хотя произносил их жалкий человечишка. Я оглянулась и посмотрела на Баако. Он улыбался улыбкой юности. Церемония казалась ему непонятной, и он с нетерпением, как малое дитя, ждал, когда она подойдет к концу. Баако предстояло подняться в небо и провести ночь высоко над землей – он сам рассказывал мне об этом, – и вот он рвался отправиться в путь.
Но Фоли, коварного и лживого шакала, ничуть не изменили великие слова, которые он в ту ночь изловчился вспомнить.
Больше половины огненного напитка все еще позорно плескалось в бутылке, когда он кончил потчевать духов и повернулся к полке со своими стекляшками, чтобы выбрать среди них стакан для Баако и налить ему порцию уходящего в путь. Это был очень маленький стакан, потому что Фоли, изгнившая душонка, заботился о своем запекшемся чреве. Мои и без того слабые силы все время подтачивает горькая мысль о жадности нашей немощной плоти, в угоду которой мы обманываем ушедших и даже тех, кто придет после нас. А стакан-то оказался еще и лживым, это был вовсе не настоящий стакан, а штуковина для обмана человеческих глаз с дном почти до половины стенок и маленьким, едва заметным углублением. Так что Фоли плеснул всего несколько капель своему уходящему в путь племяннику! А его глаза настороженно следили, чтоб ни одна капля не упала на землю, словно ему не было никакого дела до наших томимых жаждой отцов, которых он и так бессовестно обделил. Но даже и его поганые уши слышат, наверно, голоса духов, потому что, хоть никто его и не обвинял, он попытался оправдать свою жадность – протянул Баако стакан и сказал:
– Мы должны позаботиться, чтобы он не напился. Он юн и ночью будет в пути.
Но и лживая, скаредная щедрость Фоли оказалась чересчур обильной для Баако. Когда он опорожнил свой обманный стакан, на его глазах выступили слезы, и, по-моему, он был очень доволен, что Фоли налил ему так мало. Я посмотрела на дядю и племянника, и вдруг моя кровь сгустилась от страха, что пьяная жадность Фоли нарушит величие прощального возлияния и вечный круг будет разомкнут. А Фоли повернулся к своим стекляшкам, так что я видела только его спину со свисающими по бокам складками кожи, и принялся выбирать стакан для себя – настоящий, без всяких хитростей да обманов. И мне не оставалось ничего другого. Я дождалась, когда он выберет стакан. Уж конечно, большой. А потом сказала:
– Ты правильно угадал мое желание, Фоли.
Его лицо исказила злоба, но он тут же прикрыл ее заботливой улыбкой:
– Да, но стоит ли тебе пить, Наана?
– Мы утоляем жажду духов, верно? А такая древняя старуха, как я, всего лишь завтрашний дух, Фоли.
– Но этот напиток очень уж крепкий.
– Конечно, Фоли. Но с каких это пор слабые перестали нуждаться в подкреплении?
– Ох, Наана. – Фоли вздохнул, но тут уж деваться ему было некуда. Он с жадной тоской посмотрел на бутылку, и мне показалось, что его живот усыхает вместе с уменьшением напитка. Но Фоли улыбнулся и протянул мне стакан. Я взяла его. Все еще улыбаясь – правда, облинявшей и лживой улыбкой, – он начал наклонять бутылку над стаканом, испуганно и медленно, словно человек, который выцеживает кровь своей матери; он цедил огненный напиток и приговаривал:
– Скажи сама, когда тебе хватит, я буду наливать, пока ты не скажешь.
Он тщился обернуть против меня мою совесть. Но я посмотрела ему прямо в лицо и тоже улыбнулась фальшивой улыбкой, и все время, пока он наливал мне напиток, удерживала взглядом его бегающие глаза.
– Скажи, когда хватит, – забормотал опять Фоли. Он налил мне всего полстакана, удав.
Я улыбалась и не опускала глаз. Его рука начала дрожать, но я молчала, пока стакан не наполнился, да и когда он наполнился, ничего не сказала. Конечно же, Фоли остановился сам. Он молчал и хмурился, потому что не знал, что же он теперь должен мне сказать.
– Наана, – неуверенно проговорил он. Я слышала его голос, но как бы издалека. – Ты хочешь выпить весь стакан сама?
Я медленно прошла мимо него к двери, спустилась во двор и остановилась там, где он потчевал праотцев жалкими каплями; я вылила весь напиток на землю и только после этого спокойно сказала:
– О Нананом, утоли свою жажду и простри над юным свою защиту. Защити его там и верни сюда, пусть он вернется к тебе, Нананом!
Когда я снова вошла в дом, Фоли забубнил:
– Мы утоляли их жажду…
– Их жажда велика, – ответила я. – Не спорь со мной, Фоли, их жажда велика. Ты хорошо знаешь обращение к мертвым. Но разве ты не знаешь, какова их ярость? Может быть, ты о ней просто забыл? Или ты считаешь, что струйка напитка, по которому тоскует твой урчащий живот, важнее жизненной реки Баако? Духов могла прогневить твоя жадность, и гнев их обратился бы против уходящего. Река его жизни могла пересохнуть.
Я говорила долго и утомилась. Сначала мне казалось, что каждое слово легким облачком ложится мне на плечи, но потом, когда их собралось много, они словно бы придавили меня к земле. Я прилегла на мягкую скамью, напротив той, где сидел Баако, и стала всматриваться в великий мир, незримый для его неопытной юности, и меня, наверно, сморил сон, потому что, когда я открыла глаза, вокруг было много новых людей, все они суетились и куда-то спешили, а с улицы слышались гудки машин.
– Наана, ты поедешь в моей машине. Вместе с Баако, – сказал мне Фоли. Все же он исполнил мое желание – проехать с отбывающим последние мили. Я многое хотела внушить Баако, но мои напутствия не укладывались в слова, и вот мне хотелось побыть с ним рядом. Мне было радостно, но я не ожидала, что придется ехать в машине Фоли – ведь он наверняка уже успел напиться. А Фоли, будто угадав мои мысли, сказал так разумно, что мне стало стыдно:
– Я не поведу машину, Наана. Мы поедем с водителем. Уже скоро, собирайся.
Крики и гудки на улице смолкли, а в доме послышались слова песни – из еще одной побрякушки Фоли. Я стала ее слушать и обо всем позабыла, но вдруг опомнилась от голоса Фоли – он орал Баако и другим собравшимся, как будто меня тут вовсе и не было:
– Эй, гляньте-ка, гляньте на бабушку – тоже ведь слушает, будто что понимает.
Прежде чем я успела рассердиться, мне стало ясно, что Фоли-то прав. Я не понимала ни единого слова, но, пока Фоли не начал орать, мне это было как бы незаметно. Да, я слушала только звуки, но думала, что понимаю слова песни.
– Кто они такие? – спросила я.
– Ты про кого?
– Про этих, в ящике. Которые поют и которые играют.
– A-а. Это афро-американцы.
– Американцы?
– Американцы, – ответил Фоли.
– Мне казалось, я понимаю, про что они поют.
Несколько человек засмеялись, и я почувствовала себя как ребенок, когда он никак не может сообразить, что же он сделал смешного.
– Они когда-то были африканцами. – Эти слова сказал Баако. Я побоялась рассмешить их опять и поэтому с пониманием кивнула головой, но понимания-то во мне вовсе и не было. Я совсем не понимала слов, но песню все равно почему-то понимала – и горестные вопли мужчины-запевалы, и голоса женщин, много голосов, которые вбирали в себя его горечь и делали ее почти что сладостной… да, я чувствовала, про что они поют. Потому что они пели про свою обреченность, и их тоска была моей тоской.
А потом, в середине протяжного вопля, пение прервалось, и все поднялись, потому что уже пора было ехать, но тоска еще долго не отпускала меня.
В ту ночь я увидела столько странного, что даже здесь, на своей земле, почувствовала себя совершенно чужой – ведь мне не удастся всего этого понять, пока не настанет мое время уходить. А в мыслях я бродила по чужим мирам, которых ни разу в жизни не видела.
Иногда я думаю, что моя слепота ниспослана мне для моего же спасения: я неминуемо сошла бы с ума, если бы этот непонятный мир был по-прежнему мне открыт. А тогда, чтобы увидеть, как отбывает Баако, мы все вышли из дома Фоли, и множество машин ринулось в ночь, но скоро ночи просто не стало. На улицах – не в жилищах, а на самих улицах – сияло столько ярких огней, что я различила щель между зубами у какой-то молоденькой торговки хлебом, как будто ночь еще не настала, – а торговка стояла рядом с домами, отделенная от меня широкой улицей. И никто из сидящих в машине не удивлялся – ни Фоли, ни молодые… они-то подавно. Поэтому и я ничего не говорила, но, когда я смотрела в глаза Баако – он сидел в углу, у двери машины, – мне очень хотелось у него спросить: неужели они, молодые, думают, что это и есть настоящий мир, а это вот сияние – правильная ночь?
Я зажмурилась, чтоб не видеть умершей ночи, и моим глазам открылся Баако – он только что возродился после ухода и смерти и брел по неведомым, запретным мирам. Он вынырнул из-за дальней кромки небосвода и одиноко шел по пустынной земле, открытой многим мировым ветрам. Но потом я увидела других людей, и Баако одиноко брел среди них. Все они были белыми людьми и знали только свой, белый язык. Всегда после сказанного слова или речи они величаво кивали своими белыми головами, как будто были праотцами народов. Некоторые пожимали друг другу ладони. Но Баако шел незамечаемый, один, словно дух в странном, переродившемся мире, где все люди внезапно превратились в белых. И некоторые из этих белых людей несли в руках какие-то вещи, и они были изготовлены с таким совершенством, что их мир показался мне миром духов. Но это совершенство было странным и страшным, и я позабыла, что Баако еще здесь, и с ужасом стала молить отцов защитить его в чужедальних странах.
Мы не пошли с Баако в самолет. Нам не разрешили туда войти, мы расстались с уходящим в огромной комнате – Нианком, Есуано и Патасе, все вместе, были бы не больше, чем эта комната, – и ее заливал ослепительный свет.
Потом мы приблизились к белому забору, за которым собрались все, кто пришел, чтоб в последний раз оплакать путников, и мы стояли там очень долго, а потом увидели вереницу людей – белых, но между ними были и черные, – и все они, как призрачные, легкие духи, подымались один за другим в самолет. А когда самолет проглотил и Баако, я отвернулась, чтоб ничего не видеть. Я не повернулась даже тогда, когда самолет полетел к небу, хоть Фоли и упрашивал меня посмотреть, потому что он, словно малое дитя, видел во всем этом только чудо. Тяжкий грохот стлался над нами, и мое сердце наполнилось страхом за Баако. Но потом я вспомнила, что великие слова, в которых мы просили защитить уходящего, были сказаны все до единого, и я похвалила себя за то, что отняла у Фоли огненный напиток и предки смогли утолить свою жажду. Круг нигде не был разомкнут.
Они его защитят. Он обязательно возвратится.
Глава вторая
Имя
Ей очень нравились эти поездки. Вернее, они ей не просто нравились – к ним стремилось все ее существо, она здесь физически не могла оставаться, необходимость удрать росла неуклонно, и к полудню, закончив утренний прием, она уезжала как можно дальше – только бы не видеть больничных корпусов с их современными фасадами, на которых и кончалась вся их современность, ей хотелось спрятаться от каменных коробок, где за мутными окнами жили медицинские сестры, потому что в других местах им квартир не давали, – спрятаться от этого недоношенного города, вырваться отсюда и ехать, ехать в надежде, правда заранее обреченной, позабыть о тщете ее жизненных начинаний, которые привели ее теперь сюда, в этот гнетущий и угнетенный мир.
Когда она захлопнула за собой дверь кабинета, дежурная сестра поднялась со стула и сделала ей навстречу несколько шагов, касаясь рукой накрахмаленного бело-зеленого берета, – этот жест походил бы на воинское приветствие, не будь он таким изящным и женственным. Сестра шла, чуть покачивая бедрами, немного жеманно и привычно улыбаясь, но в ее ослепительной дежурной улыбке проступала естественная, искренняя радость.
– Я вернусь часа в три, – сказала Хуана. – Не записывайте на прием много больных. А первого – не раньше половины четвертого.
– Хорошо, доктор, – ответила сестра. Она по-прежнему широко улыбалась и, опустив после приветствия правую руку, теребила пальцами что-то невидимое на отвороте форменного зеленого халата, а Хуана, достав из кармашка ключи, миновала длинный больничный коридор и по залитому яростным солнцем двору подошла к автомобильной стоянке.
– Сегодня больные просто одолели вас, доктор.
– Одолели, Пейшенс. Вы тоже устали?
– Нам-то не привыкать, доктор. Ничего.
Хуана ощутила чуть заметный холодок – вежливую, но совершенно неодолимую отстраненность, которую здесь чувствовали все чужаки, даже связанные с местными жителями неразрывно. И Хуана обрадовалась, что сестра умолкла. Пока сестра не начала говорить, она и не знала, что та идет следом. С манговых веток, затенявших машину, упало на капот несколько листьев, и один, еще не потерявший свежести, застрял под левым стеклоочистителем. Вытащив его и обернувшись к сестре, Хуана спросила:
– Вас подвезти?
– Да, если можно, пожалуйста, доктор.
Поначалу Хуана просила сестер называть ее по имени, чтобы хоть как-то растопить лед чинопочитания. Но это только усложняло им жизнь, и они всячески старались показать – весьма, впрочем, вежливо и совсем не назойливо, – что ее требование смущает их и даже страшит: ведь оно разрушало привычную обыденность, в которой существовали уважаемый Доктор, Старшие сестры, просто Сестры, Младшие сестры, Сестры-практикантки, и все эти титулы охраняли мир, куда они страстно стремились пробиться, а пробившись, старались вскарабкаться повыше. Хуана поняла все это и смирилась, но порой ей хотелось убедить себя в том, что со временем смешная и убийственная серьезность, с которой здесь относились к внешним пустякам – от званий до форменной, по чинам, одежды, – лопнет и работающие с ней рядом люди заинтересуются внутренней сущностью дела, а значит, возникнет и духовное общение, все еще – несмотря ни на что – очень нужное ей.
– Куда вам?
– Это рядом с бензохранилищем «Тексако», доктор, после переезда у Корле.
Обычно Хуана сворачивала вправо, как только выезжала за больничную территорию, и меньше чем через милю город отступал, а вокруг смыкались сухие колючие заросли, яростно вцепившиеся корнями в насквозь просоленную землю приморской долины, да редкие селения, окруженные пальмами, или одиноко стоящие дома с вывеской, что здесь живет знахарь-целитель. Но сейчас, сразу же за детским корпусом, Хуане пришлось поехать влево – по дороге на Аккру, незагруженной и широкой, превратившейся, однако, теперь в мышеловку, потому что кому-то в Городском совете захотелось сделать из нее автостраду с разделенными по осевой встречными потоками. Вдоль шоссе, от больницы до долины Корле, построили два бетонных барьера, и между ними посадили цветы, вскоре обратившиеся в бурую пыль, потому что их перестали поливать. Теперь пришлось бы тащиться через город, от которого Хуане так хотелось отдохнуть, и, подумав, она не поехала по шоссе, а свернула на старую прибрежную дорогу, ведущую к новому порту в Теме.
Они еще только подъезжали к долине, а над дорогой уже потянуло ветром, и зловонные воздушные языки стали захлестываться в окна машины. Сестра радостно и чуть испуганно захихикала, а потом до отказа подняла стекла и даже тщательно заперла ветровичок. Хуана с улыбкой посмотрела на сестру и, сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, подняла стекло со своей стороны и тоже прикрыла ветровик.
После переезда у Корле Бу, увидев вывеску компании «Тексако», Хуана перешла на первую передачу и уже почти остановила машину, но тут сестра виновато улыбнулась и сказала, что ей, мол, надо бы подальше, да у больницы, когда они садились в машину, она не сумела как следует объяснить. Хуана молча поехала вперед и вскоре увидела недостроенный дом с надписью «Средняя политехническая школа»; эта стройка началась еще до ее приезда.
– Здесь, – неожиданно сказала сестра, и Хуана, заранее предполагавшая такую неожиданность, притормозив, плавно остановила машину, не подъезжая вплотную к открытой канаве. Сестра вышла, и ее губы зашевелились, выговаривая обычную многословную благодарность, но поднятые стекла заглушили все звуки. Люк в потолке кабины был открыт, и Хуана, привстав, прощально помахала сестре рукой.
Хуана проезжала здесь не впервые: уже несколько раз, вот так же днем, устав от города, больных и больницы, от одиночества, тоски и крайнего раздражения, с которым, несмотря на ее сильную волю, ей все труднее становилось справляться, она искала отдохновения в дороге. Уже несколько раз, выехав на шоссе и отдавшись целительному действию скорости, она вдруг начинала смутно надеяться, что ее жизнь вовсе не растрачивается впустую и что эта вот долгая бесцельная поездка поможет ей осмыслить свое существование. Дорога служила Хуане лекарством от застарелого болезненного беспокойства – Хуана бежала от работы, от людей, чью разрушенную психику ей надлежало восстанавливать, потому что это-то и было ее работой, но главное – от города, полонившего ее и как бы созданного специально для того, чтобы разрушать человеческую психику. Всякий раз, проезжая по городу, Хуана ощущала едкую злость, хотя и понимала, что это бессмысленно. Она злилась на себя, пытаясь осознать, зачем ей понадобилось спасать людей, не вынесших того беспорядочного ужаса, от которого она и сама хотела бы спрятаться, – людей, измученных бесконечными страданиями и отгородившихся от них стеной безумия; ей казалось бессмысленным разрушать эту стену, чтоб вернуть людей в чудовищный город, способный сломить любой рассудок. Но тут она ловила себя на мысли, что город-то вовсе не самое худшее место. Ей приходилось бывать в деревнях, и там свирепствовал такой разор, по сравнению с которым этот каменный омут казался тихой и спасительной пристанью. В деревнях всеобщий развал и оскудение чувствовались гораздо сильнее, чем в городе. Видимо, корни бедствий таились глубже.
Когда Хуана проезжала через Джеймстаун, улицы были забиты машинами, и, напряженно лавируя в их медленной волне, она забыла про закрытые окна. И только потом, уже выбравшись из долины, миновав тюрьму, почтовое отделение, Бэркли-банк, стоящий слева, и закрытую церковь у берега справа, проехав мимо большого недостроенного здания, в котором должен был разместиться Стандард-банк, она оказалась на свободной дороге и смогла наконец опустить стекла. Воздух был горячим и живительно влажным; Хуана миновала здание парламента и тут, как обычно, увидела полицейского, который весело и ловко дирижировал уличным движением, а сейчас остановил все потоки машин. Справа рокотал морской прибой, мощно, но мягко заполняющий слух, и вот в этом жарком и влажном спокойствии веселый полицейский повернулся, глянул на Хуану, улыбнулся и подмигнул ей, давая разрешение двигаться дальше. Первая передача включилась без скрежета, чего почти никогда не бывало. Машина плавно тронулась с места, и, поправляя зеркальце заднего вида – не потому, что его надо было поправить, а из желания прикоснуться к его овальному краю и почесать затекший безымянный палец, – Хуана еще раз посмотрела на полицейского, командующего машинами и их водителями, и тут вдруг она впервые заметила, что он почти не оглядывается назад, словно по нарастающему реву двигателей, по содроганию почвы безошибочно чувствует, что там происходит за его спиной.
Застарелое напряжение отпустило Хуану, и, даже проезжая Триумфальную арку, которая олицетворяла «свободу и справедливость», она не стала размышлять о том, как издевательски звучат порой эти слова – по крайней мере для человека, знающего их истинное значение. Хуана проехала мимо стадиона, сегодня пустого и необычно тихого, потом резко повернула налево и сразу же, с опасностью для жизни, направо – так уж тут была проложена дорога, – а дальше, в районе Кристиансборга, ей пришлось убавить скорость, потому что здесь было много селений и их жители, скрытые домишками и заборами, имели обыкновение выскакивать на шоссе перед самым радиатором проезжающей машины. Но, приближаясь к кафе «Калифонийская луна», Хуана вовсе не собиралась останавливаться.
И тем не менее ей пришлось остановиться. Сзади ехало несколько машин, и повернуть обратно она не могла, а двигаться вперед было невозможно. Нет, не из-за аварии и обломков автомобилей – дорогу запрудила толпа людей в выцветших шортах, люди образовали широкий круг и с медленной неотвратимостью сходились все плотнее к центру круга в середине шоссе. На некоторых людях белели майки, но большинство из них были по пояс голыми, и их черные спины с капельками пота ослепительно блестели в послеполуденном солнце, будто капли конденсировали солнечный свет и потом оставляли его на коже – даже после того, как, слившись в струйки, бесшумно и мягко стекали вниз, под шорты. Но эти безобидные бисеринки испарины, выступившие на черных мускулистых спинах, говорили о злобной решимости людей, так же как вздувшиеся мускулы – о страхе, потому что, посмотрев вдоль линии взглядов, Хуана поняла, где они скрещиваются, концентрируя напряженную ярость людей, – там в самой середине дороги корчилась на асфальте дрожащая собачонка. Видимо, даже тропическое солнце не могло ее согреть, и она мучительно старалась вобрать в себя все хранимое дорогой тепло, беспрестанно кружась на месте в тщетной попытке распластаться так, чтобы прижать к горячему асфальту дороги и бока, и живот, и спину одновременно.