412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дедюхин » Василий I. Книга вторая » Текст книги (страница 7)
Василий I. Книга вторая
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:21

Текст книги "Василий I. Книга вторая"


Автор книги: Борис Дедюхин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)

Не только Янгин витень был с назидательной подписью, а на рукояти меча, поднесенного с угодливостью и подобострастием новгородским послом, начертано: «Не напрасно князь меч носит, но в месть злодеям, в похвалу же добродетелям». Чуют, видно, новгородцы, что вот-вот предъявит им великий князь московский жестокий счет за прегрешения последних лет, ждут. Готовятся. Принимая меч, Василий снова вспомнил о Юрике, решил: «Пошлю его на рать вместе с Серпуховским».

5

Почти одновременно с Юриком возвратился в Москву из поездки в Тверь и Киприан. После занятия им митрополичьей кафедры эта поездка была его первым правительственным делом.

Между тверским великим князем Михалом Александровичем и тамошним епископом Евфимием Висленем, поставленным в 1374 году еще Алексием, было нелюбие, дошедшее до такой степени, что князь не хотел терпеть епископа и принудил его удалиться в монастырь. Вот и поехал Киприан по зову Михаила Александровича судить епископа, взял с собой в сопровождение двух греческих митрополитов Матвея Андреанопольского и Никандра Ганского, а также двух русских епископов – Стефана Пермского и Михаила Смоленского.

– Славно встретил нас Михаил Александрович, – обронил потом в разговоре с Василием Киприан, намекая, очевидно, на то, что Москва в июне прошлого года встречала его недостаточно славно.

Василий полагал, что устроил прием вполне торжественный: он самолично со всем своим семейством, с боярами, с многими жителями города вышел на Серпуховскую дорогу и встретил Киприана на девятой от Москвы версте возле села Котлы. Но тверской великий князь куда более важную почесть оказал: за тридцать верст от Твери приветствовал Киприана внук великого князя, за двадцать верст – старший сын Михаила Александровича, а за пять верст от города на Починце вышел он сам. Целых три дня в честь митрополита и его спутников устраивались пиры, вручались им всем дары многие, а на четвертый день имел место суд над епископом. «Дело Висленя» Киприан сумел завершить с византийской ловкостью: отвергнув местного кандидата, он возвел на тверскую кафедру своего архидьякона Арсения, а низложенного Евфимия отправил в Москву в митрополичий Чудов монастырь.

То, что митрополит не поддался нажиму местной светской власти, нравилось Василию, но его не могло устроить, что Киприан решил дело без участия в нем также и московского великого князя.

– О чем же вы с Михаилом Александровичем разговор вели? Небось вспомнили, как он тебя от Тохтамыша спас? – спросил, не скрывая своего уязвления, Василий.

Искушенный в светских интригах и много натерпевшийся Киприан сразу понял опасность: отъезд его тогда в Тверь стоил ему митрополичьей кафедры, и Василий Дмитриевич сейчас, чего доброго, может поступить по примеру отца. И он горячо уверил Василия в своей полнейшей приверженности одной лишь Москве, а затем стал настойчиво и громкогласно, к месту и не к месту титуловать Василия государем всея Руси. Конечно, он и туг преследовал прок свой больше, нежели князя московского: давно и страстно жаждал он присовокупить к своему святительскому чину титло это – всея Руси. И хотя теперь и впрямь не одна лишь Малая да Белая, но вся христианская Русь была в его митрополии, нужно было ему и формальное признание от великого князя.

Пожалуй, даже сверх меры старался он в своем возвеличивании Василия. Хитроумный подарок преподнес – митру с венком, как у византийского императора.

Киприан часто и подолгу бывал в Константинополе, хорошо знал греческий тип высокого и великого сана, к которому доступ сопровождался изумительною для простых глаз торжественностью и обстановкою несказанного блеска и великолепия. Именно таким царем, самодержцем с ничем не ограниченной властью хотел видеть Василия митрополит, на это настраивал его. Но для Василия тип великого русского князя был резко, определенно очерчен обликом его отца, великого Дмитрия Ивановича Донского. А отец не зря назвал в предсмертном слове своих приближенных не боярами, но князьями: они в самом деле пользовались почти равною с великим князем самостоятельностью голоса, власти и действий. Нет, конечно, титуловали его и царем, и государем, и Божьим слугой, и главою земли, но сам Дмитрий Иванович мало им внимал, ему больше по душе было обращение – «княже», даже и без добавления «великий». И Василий желал иметь, по примеру отца, власть и звание главного судьи и воеводы, хранителя правды и ратного защитника отчей земли, но с постоянным ощущением нерасторжимой личной зависимости от той массы людей, что именуется народом: бояр и дружинников, дворян и ремесленников, священнослужителей и крестьян. Все они выступают участниками великого дела оберегания правды и защиты родной земли от врагов, а великий князь – лишь их вождь, лишь кормчий, отношения которого с земством непосредственны, просты, прямодушны. Конечно, никто в Московском княжестве не может сказать так, как говорит новгородское вече – «Мы тебе клянемся, княже, а по-твоему не хотим», никто не посмеет и думать так – «Ты себе, а мы себе», а тем более – «Тобе ся, княже, клянем», нет, это наивное и простодушное время отошло, но и братская связь великого князя и земства еще не прервалась окончательно, и Василий, когда приходилось ему обращаться к подданным своим, называл их не иначе как «Братья мои милые!»

Киприан увещевал:

– Все мы братья во Христе, но твой сан государя всея Руси обязывает тебя держать Русь в своей власти, и тебе, самодержцу, все – князья и холопы, бояре и смерды – поклоняться должны, яко самому Богу. Так было в Первом Риме, так было в Риме Втором – Константинополе, так должно быть в Риме Третьем – Москве.

Вон куда замахивался Киприан, мнил себя, возможно, уж и патриархом всего мира православного! Пусть тешится, думал Василий, намереваясь сам строго придерживаться порядка, заведенного на Руси пращурами.

Однако что-то все же изменилось в привычных связях великого князя с его окружением. Василий зорко всматривался и чувствовал: кто-то его боится, кто-то трепещет даже, кто-то не любит, а кто-то ненавидит, но все ловко скрывают свое отношение. Иные многие, впрочем, не только не скрывают, но даже и подчеркивают свою принадлежность великому князю. И к этому Василию надо было привыкать.

Когда Судислав Некрасов порвал становую жилу и стало ясно, что он уже не жилец, Василий задумался о новом кормиличиче и обронил между прочим:

– Помню, встречал меня расторопный отрок боярский, когда я из плена шел… Сказался он внуком Акинфы и племянником Михайлы Акинфовича, того, что на Куликовом поле пал…

И сам забыл об этих словах своих, а окольничий Вельяминов через три дня сообщил:

– Нашли Бутурлю.

– Какого Бутурлю? – не понял Василий.

– Правнук Акинфы, сын Иванов Григорий Бутурля.

А Киприан тут же и полную справку дал.

Прибыл в конце двенадцатого века в новгородские земли «муж честна по имени Ратша, выходец из седмиградской земли». Один из потомков его, обрусевший венгерец Ратша Гаврила Олексич, участвовал, по свидетельству летописца, в Невской битве 15 июля 1240 года рядом с Александром Ярославичем, «в числе мужей храбрых» преследовал военачальника шведов Биргера до самого корабля его, был сброшен в воду вместе с конем, но выплыл и погнался за другим шведским воеводой – Спиридоном, которого и убил. Вскоре после того он был пожалован в бояре. Сын его Акинф Гаврилович был уже видным московским боярином при Иване Калите, но потом бежал в Тверь к великому князю Михаилу Ярославичу, за что поплатился жизнью.

Один из правнуков этого Акинфа Михайло надел боярскую шапку при Дмитрии Ивановиче и, начальствуя над сторожевым полком, погиб от татарской стрелы в Куликовской битве. Сына другого его правнука, Ивана Андреевича, прозвали Бутурля, он был в Коломне великокняжеским приставом, исправно нес службу, а сейчас вот был затребован в Кремль.

Подивился Василий могущественной силе своего слова, но постарался удивления не выказать, за должное принял исполнительность окольничего.

– Бутурля, значит? – спросил отрока, имевшего рост без малого сажень. Тот ясноглазо улыбнулся в ответ:

– Так отец мой Иван прозывался, а меня кличут Гришкой Бутурлиным.

Так появился у Василия Дмитриевича, к вящему неудовольствию бояр старейших и знатнейших, новый молодой приближенный.

Показалось Василию попервоначалу, что Бутурлин дерзок и непочтителен – уж очень небрежно, резко управляется он в едальной палате: своротил стол, а когда стал удерживать и поправлять его, наступил великому князю на ногу, и при этом ни повинился, ни в смущение не пришел, будто так все л должно быть! Не сразу понял Василий– что саженный верзила просто-напросто робеет в присутствии великого князя и потому столь неуклюж и неловок.

И Авраам Армянин излишне засуетился, когда Василий спросил его, скоро ли закончится плавка колокольной меди в печи. А засуетившись, он слишком мелкий желоб выложил для слива металла из домницы в кожух и форму. И получился в результате большой срам: пол печи поднялся, медь – та самая, в которую Янга бросала «соколиный глаз» и Маматхозину золотую серьгу, – ушла в земляные «печуры».

Зародился слушок, что из-за этой серьги все и приключилось: не принял-де для святого дела предназначенный металл магометанский полумесяц, не допустил Всевышний противоестественного смешения. Сам ли Данила пустил этот слушок, не чая, что потом тысячеустая молва охотно его подхватит, или был лишь переносчиком его, но узнала о нем Янга именно от него. Он не без тайной радости увидел, как при этом помутнела она лицом, скорее по движению губ, чем по произношению, угадал сказанное ею:

– Истинно, истинно… Противоестественное смешение, богопротивное!

Данила ничем не мог ее утешить, сказал только, лишь бы не молчать:

– Заново сплав люди готовят.

Да, все пришлось начинать сначала. Василий не стал больше торопить, но предупредил, что если не удастся управиться до Великого поста, то лучше уж не начинать. Авраам заверил, что гости иноземные еще со свадьбы не разъедутся, как заблаговестит новый стопудовый звон. Но итальянский Гость был иначе настроен, не верил уж, видно, в успех и, поправляя на носу очи нарочитые, повторял:

– Тутто пердутто… Тутто пердутто[30]30
  Все потеряно (ит).


[Закрыть]

6

Широко и горячо гуляла Москва – душа нараспашку. А впереди еще была мясопустная неделя[31]31
  Мясопустная неделя – праздник на Руси еще со времен язычества, получивший в XVI веке название масленицы.


[Закрыть]
, когда русская разливанная гульба обретает дополни тельную силу. Больше объявилось на улицах озорников и бесчинников, копилось и копилось для решения на великокняжеском суде количество доносов, жалоб, челобитных, обвинений в татьбе, в бое, в бесчестии. И уж нельзя было отдалять и отсрочивать решения.

Тот день для Василия начался как обычно. Встал, по обыкновению, в три часа утра[32]32
  Счет дневного времени шел от момента восхода солнца, стало быть, очнулся великий князь, по нашему счету, часов в 7–8 утра.


[Закрыть]
. Данила с помощью двух спальников и двух стряпчих подавал великому князю одежду, помогал ему убраться.

Умывшись и причесавшись, Василий вышел из опочивальни в Крестовую палату, где его уже ждал поп Авдоким с дьяконом, чтобы помочь великому князю обрести в начале дня духовный настрой, родственный сердечному горению Божественных творцов.

Авдоким благословил Василия крестом, возлагая его на чело и ланиты, начал утреннюю молитву. Предначинительные «Отче наш» и «Царю небесный» сменились пробуждающими в душе глубокие религиозные чувства «Богородица Дево», «От сна восстав», а «Помилуй мя, Боже», «Верую», «Боже, очисти» должны были окончательно подготовить государя к заздравной ектении:

– Спаси, Господи, народ твой и благослови наследие Твое, даруя благоверному государю нашему Василию Дмитриевичу победы на врагов и сохраняя крестом Твоим Твое жительство.

Василий с верой и охотой отозвался, осеняя себя.

– Господи, помилуй!.. Подай, Господи!

Между тем дьякон уже поставил перед иконостасом на налое с пологой столешницей и на тонких резных ножках образ святого Василия Великого. Обратясь к нему, Василий Дмитриевич закончил свою утреннюю беседу со Всевышним:

– Ангел Божий, хранитель мой святой, данный мне от Господа с небеси для сохранения меня, прилежно молю Тебя, Ты меня сегодня просвети и от всякого зла сохрани, наставь на добрые дела и на путь спасения направь. Да будет так! – закончил он с низким поклоном, веря, что так оно и будет – сегодня как вчера.

Авдоким окропил Василия водой, освященной в Троицком монастыре Сергия, крестовый дьякон торопливо прочитал духовное слово из Златоструева сборника.

Расторопный Данила тем временем уже сходил с обсылкой Василия в хоромы Софьи, занятой утренним молением у крестов, через крайчую боярыню Нямуну справился о здоровье молодой великой княгини, о том, как она изволила почивать. Убедившись, что все в порядке, что сегодня все как вчера, Василий прошел в столовую, где встретился и поздоровался с супругой самолично уж.

После утренней трапезы – встреча с боярами, окольничим, думными и ближними дьяками. После поздней обедни, длящейся два часа, снова деловые разговоры с боярами и выслушивание челобитных, которые успел напринимать с красного крыльца Данила Бяконтов.

Думный дьяк докладывал челобитные, записывал княжеские решения, которые Данила потом объявлял тем, кто бил челом государю и трепетно ждал ответа на площади в тридцати саженях от красного крыльца.

Тем временем в столовой комнате хлопотал уж новый кормиличич Григорий Бутурлин со своим ключником: настилали скатерть и ставили судки – солоницу, горчичник, хреноватик. В соседней комнате накрывался кормовой поставец, на который ставились кушанья кормиличичем перед тем, как быть поданными великому князю. Каждый стольник и ключник знали свое место, порядок и обряд великокняжеского обеда были четкими и неизменными: сегодня как вчера и как будет завтра. И послеобеденный трехчасовой сон, и вечерняя служба, и предужинная живая беседа и книжное чтение – все было обычным, размеренным и незыблемым, и никто не посмел бы усомниться, что завтра может быть все иначе.

А назавтра между тем ожидалось важное событие: Авраам с Гостем сообщили, что все готово для заливки колокольной формы. Василий в сопровождении бояр поехал к литцам, не скрывая нетерпения и любопытства, во все вникая, обо всем спрашивая. Даже и в дымную кузницу зашел, где ковался железный язык для будущего стопудового колокола.

Три дюжих кузнеца – все с одинаковыми ремешками на лбу, прихватывающими сзади их длинные волосы, с одинаковыми кожаными передниками, в одинаковых козловых сапогах – хлопотали возле наковальни, укрепленной на толстом, обуглившемся, но еще крепком пне. Высыпали из рогожного мешка уголь в горн, сверху бросили пучок лучин. Один из кузнецов надавил рукоятку меха, из горна со свистом вырвался воздух, нижний слой углей стал малиновым, и от них вспыхнули пламенем лучины. Кузнец продолжал раздувать мехи, искры летели под крышу. Два его товарища, с такими же, как у него, коротко стриженными черными бородами, сняли со стены клещи, ухватили ими длинную, уже побывавшую в горне и на наковальне железную заготовку языка. Снова сунули ее в горн, удерживая клещами, пошевеливая и поворачивая в жарких углях. На наковальню язык вернулся жарким, словно пламя само, два молота согласно стали бухать по нему, разбрасывая по сторонам каленые брызги.

Рядом с кузницей полыхал, взметывая высоко в небо дым и языки пламени, огонь плавильной печи. Авраам, смуглый от роду, теперь совсем почернел, словно обуглился, только белки глаз да зубы блестели, как у эфиопа.

– Малость погодя пустим медь в форму, а уж утречком, помолясь… – Авраам был радостно-беспокоен, то улыбался великому князю, то хмурился и кричал на своих подручных.

Возле ямы плотники уже срубили козлы, на которые утром будет вытащен воротом новоотлитый колокол. Готовы и подпруги – ремни для привязи железного языка. Кузнецы – это были, оказывается, родные братья Ковалевы – вытащили закопченную, но не остывшую еще поковку наружу, бухнули ее на землю. Снега почти не было, и лишь мерзлая земля стала с шипением плавиться, капельки воды тотчас же превращались в пар.

Василий хотел дождаться момента, когда начнется выливка расплавленной меди, но подул из-за реки знобкий и сильный ветер, поднявший тучи снега и колючего песка. Бояре укрывали бородатые лица отворотами меховых воротников и вслух сетовали, что такая нынче выдалась сиротинская, бесснежная зима. Василию и самому было неприятно стоять на взлобке, где ветер рвал особенно свирепо, а взвихренный речной песок сек лицо и руки. Он велел подавать запряженные гусем великокняжеские золоченые сани. Сытые кони вмиг донесли его крупной рысью до Кремля.

Когда Москва погрузилась в раннюю зимнюю сутемь, в Успенском соборе устроен был молебен за успех завтрашнего богоугодного дела. Совершал чин сам митрополит. Протодьякон возглаголил ектению особо чувствительно:

– Миром Господу помолимся…

Служба шла, как обычно, торжественно и размеренно, но вдруг показалось Василию, что причт на клиросе возле правых, пономарских, врат ведет себя обеспокоенно и не столь слаженно и старательно поет, как клирошане слева.

– О еже подати ему благодать яко да все слышащии звенение его или во дни, или в нощи, возбудятся к славословию святого имени Божия, – возглашал прошение митрополит, однако клирошане не поддержали его, но с ужасом в глазах повернулись как один к распахнутой двери, через которую видно было огромное багровое зарево.

– Пожа-а-ар! – донесся с улицы панический крик.

– Москва горит!

Прихожане, вздыхая и торопливо крестясь, потянулись к выходу. Дьякон уронил со своего левого плеча орарь, длинная эта лента заплескалась на сквозняке, запуталась у него в ногах. Так и стоял он столбом, растерянно кадил одно и то же место, не зная, то ли продолжать ему свое священнодействие, то ли служба прекратиться должна, ждал сигнала от митрополита, а тот не потерял самообладания и перешел на другое молебное пение:

– Во гневе Твоем, Боже, помяни щедроты Твоя, прах бо и пепел есмы, дух ходяй и не обращайся, и не яростию Твоею обличи нас, да не погибнем до конца: но пощади души наши, яко Един милосерд…

«Ну вот, начал за здравие, кончил за упокой», – подумал Василий, как подумали многие, не представляя еще себе размеров бедствия, подкравшегося к Москве, как тать в нощи.

7

Никто не мог себе представить, что займется огнем и выгорит в одночасье, почитай, вся Москва, и монастырский дьяк Куземка занесет на пергамент дрожащей от горя рукой: «Бысть пожар на Москве на посаде, загореся от Авраама некоего Арменина и несколько тысящ дворов сгоре и много зла бысть Христианом. – Написав это, Куземка прошелся по келье, возле узкого окошка остановился в раздумье и, учуяв снова горький запах дыма, настоявшегося во всех палатах и кельях обители, вернулся к пергаменту и дописал, хотя и знал, что игумен заставит вымарать эту отсебятину: – Большие колокола в те поры в Москве не лили, а если лили, то вон что получалось».

А получилось вот что.

Авраам с Гостем выпускали расплавленный металл. Печь неожиданно изрыгнула из своей пасти с сильным взрывом смрад и пламя, от которого загорелся деревянный ворот, с помощью которого намеревались вытаскивать из ямы будущий колокол, загорелись сразу же свежеструганые козлы, на которые этот колокол должен был бы быть подвешен, а также и дощаная кровля литейного амбара. Ветер перекинул пламя на ближнюю церковь Святого Афонасия. Огонь взвился над шеломом купола, высветил жаркий крест и тут же поглотил его, словно расплавил.

Авраам, чувствуя себя виновником случившегося, кинулся с багром в руках к горящей церкви, которую обступили уж зеваки. Не то странно, что никто не пытался сбить огонь, – это было бы бесполезной попыткой, ясно каждому, но то, что установилась вдруг полная, глубокая тишина, только трещал огонь, и Аврааму было страшно видеть молчаливую, расступившуюся перед ним толпу.

– Тутто пердутто!.. Тутто пердутто! – повторял Гость, потерявший в суматохе свои очи нарочитые и близоруко озиравшийся по сторонам.

Но он не встречал ни сочувствия со стороны, ни осуждения – люди продолжали молчать, словно зачарованные, смотрели на огонь.

Оцепенение, впрочем, длилось недолго.

Когда выгорел и стал рушиться купол церкви, полетели вниз пылающие балки перекрытия, бревна, горящие доски стали коробиться, сгибаться и рассыпаться на огненные головешки. Ветер не давал им упасть наземь, подхватывал в воздухе и относил прочь, опуская их на тесовые кровли изб, на соломенные крыши скотных дворов и амбаров с житом.

Василий видел с высокого крыльца, как быстро отдельные языки огня вжигались в тесовые кровли домов и соединялись в один бушующий костер. Страшно, непредсказуемо вел себя пожар – он то свирепствовал в Занеглименье, а то вдруг перекидывался в другую сторону и начинал загребать к Великому посаду. И уже становилось непонятным: то ли ветер разбрасывает огненные головни и играет ревущим пламенем, то ли это огонь сам создает такое свирепое сотрясение воздуха. И как-то так еще случалось, что иная изба воспламенялась не с кровли или с наружной стены, а изнутри: распахивались темные ставни, а в избе бушевал огонь.

Безумно орал скот, лаяли собаки, крики людей были жалки: никто уж, видно, не верил, что можно совладать с огнем, потому что в то время, как заливали водой или засыпали песком огонь в одном месте, он зарождался в десятках новых пожарищ.

Разноголосили, скликая детей, бабы, мужики в рубахах и исподних портах выносили из изб рухлядь, выгоняли с подворья обезумевших коней, коров, овец. Но мало что успевали спасти: огонь пожирал все мгновенно, враз. Сокрушительная стихия властвовала над беззащитной деревянной Москвой, и словно некая злая разумная сила управляла ею: казалось, испепелив торговые ряды, огонь стал залегать, но вдруг, словно спохватившись, вспомнив, что много добра еще на москворецких пристанищах, взъярился с новой силой, охватил стоязыким пламенем и амбары, и запасенные на зиму сухие березовые да дубовые дрова, деловой кондовый лес. Сгорят пристанища – сидеть москвичам с пустым брюхом, в нетопленных избах.

Но только, похоже, и самих изб-то останется мало… Василий все отчетливее понимал, что усилия копошащихся в сполохах огня маленьких людей совершенно бесполезны, никак они не могли вмешаться в разгул всесильного огня. И Киприан опоздал с крестным ходом: только вышли из Успенского собора священнослужители в церковных облачениях с запрестольным крестом, хоругвями да иконами, как увидел Василий, что белая кремлевская стена вдруг высветилась и зарозовела. Оглянулся: огонь, пересчитав одну за другой поставленные на Неглинной мельницы-мутовки, махнул в Кремль, уж занялись полымем постройки Чудова и Воскресенского монастырей, шум близкого пожара сразу заглушил молебный канон, крестный ход сбился, священники и церковные служители, подобрав полы ряс, бросились к митрополичьему дому. Белые церковные голуби, дремавшие на крыше притвора, всполошились, стали бестолково кружить над папертью, затем переметнулись к Свибловой башне.

Василий безотчетно устремился навстречу огню, который разъяренным сильным зверем скакал по кремлевским кровлям, запускал когти и в великокняжеские повалуши и амбары вблизи Троицкой башни. Василий выбежал на хозяйственный двор и не мог понять, отчего так красен на нем снег – от сполохов огня или же от крови: здесь целую неделю перед свадьбой резали поросят, били птицу…

Огня было так много и был он так ярок, что, кроме него, ничего и не рассмотреть, ничего не увидеть: пропали, словно выгорели дотла, высокие строения Подола, которые совсем недавно еще четко виделись в темно-синей сутеми, даже Свибловой круглой стрельницы, что и в самую глухую ночь высится призраком, будто бы и нет сейчас, и даже самого неба со звездами, кажется, нет над пепелищем – мрак, адова темень. Но привольно ушкуйничавший в деревянных посадах Москвы огонь, забравшись в Кремль, оробел и скоро заплутался среди каменных построек, хотя и успел довольно поживиться и здесь.

Василий запрокинул голову: студеные звезды вновь высыпали на небесном пологе, перемигивались многознающе и холодно. Оглянулся на Замоскворечье: как прежде, сторожит излучину реки Москвы призрак Свибловой башни, над которой плавали, подобно белым хлопьям, церковные голуби, а вдали мерцали желтые огоньки фонарей, зажженные обеспокоенными крестьянами Воробьевских весей.

8

Софья рыдала утром столь безутешно и горестно, что Василий стал уговаривать ее и увещевать, пришел в великую досаду. Торопливо облачившись в ставшую привычной в эти дни брачную одежду – долгополый терлик и русскую шубу на соболях, он в сопровождении ближних бояр покинул Кремль, чтобы воочию убедиться в размерах постигшего Москву бедствия.

Ветер, бушевавший ночью, к утру залег, и лишь слабая поземка змеилась на открытых сквозняковых местах, перегоняя с места на место сухой черный снег, а с ним золу и пепел пожарищ.

Пристанище с амбарами и клетями сгорело до основания – лишь груды седых головней, и даже не угадать сейчас, где какие были склады. Осокори вдоль берега, обуглившиеся, без верхушек и тонких веток, походили на мертвые обрубки, лишь на одном дереве чудом уцелело старое грачиное гнездо.

На пепелище стоял на коленях, обращаясь с молитвой на едва обозначившийся синевой рассвета восток, согбенный человек в лисьей шубенке, накинутой прямо на голое тело. При виде великого князя он поднялся, и Василий узнал боярина Ивана Уду. Не знатный, худородный был боярин, однако же неустанными трудами и рвением сумел умножить то скудное наследие, что оставили ему дед и отец. Худощавый, узкобедрый, с длинной русой бородой, он выделялся всегда среди бояр второй руки, Василий давно заприметил его и подумывал о том, чтобы приблизить к себе. Сейчас Уда имел вид прискорбный, будто меньше ростом стал, будто в глубокой старости и немощи пребывал.

– Гостиный двор с кружалом у него сгорели, – сообщил Василию Данила. – И портновская с готовым товаром и сырьем. И скотный двор с припасами…

– Ничего не осталось, – подтвердил сам Уда. – Осталось только псалмы петь.

– И без тебя будет кому христарадничать, ты лучше приходи ко мне на службу. Ты ведь, помнится, с отцом на Куликово поле ходил?.. Ну вот и славно. Не последняя то рать была, беспокойно и нынче на порубежье.

– Эдак, эдак, – неопределенно отозвался Уда и воздел руку для молитвы. Оглянулся окрест, но все ближние церкви торчали черными головами без куполов и крестов, и он снова стал бить поклоны на восток, произнося истово и скорбно заупокойный псалом: – На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею, на аспида и василиска наступишь, попирать будешь льва и дракона…

– Добро сгорело – это бы ладно, – говорил Данила, – дите малое погибло. – И он показал взглядом на сидевшую поодаль на обгорелых бревнах молодую бабу. Она держала на руках запеленутое тельце мертвого ребенка и причитала:

– Погорели у беднушки мои цветные все платьица, и жемчужно, ожерельице не видать мне боле, беднушке!..

– Разумком от горя тронулась, – пояснил Данила.

Василий подошел поближе, заглянул через плечо скорбно согнувшейся бабы. И отпрянул: жена Уды лелеяла на руках черную головню – вот чем завершилась коротенькая жизнь ни в чем не винного человечка.

– А как там? – Василий показал рукой в сторону Неглинной, где занялся вчера пожар.

– Все выгорело, остались на берегу железный язык да большущая медная лепешка, – сообщил Григорий Бутурлин. – Может, княже, из нее можно мельничный жернов изделать?

Василий не ответил, но и не рассердился на вздорное предложение молодого боярина, подавлен был той картиной, что с рассветом виделась все отчетливее и все безнадежнее.

– Хлеба у тебя сколько сгорело? – спрашивал один купец другого.

– Почитай, три тысячи коробей.

Тишина была в ответ на это признание – каждый подумал про себя: «Много! Три тысячи коробей – это ведь двадцать тысяч пудов!»

Простоволосый дед слезился красными глазками и жаловался, показывая на опаленную свою бороду. К ногам его жалась черная собачонка с обгоревшими усами и бровями, растерянно ощупывала себе морду сжатой в комок лапой.

– Данила, скажи ему, чтобы завтра пришел в Кремль, дадим вспоможение из основного истиника или из сбора[33]33
  Истиник – ранее созданный фонд, сбор – вновь выделенные средства в виде строительных материалов, муки и пр.; и то и другое шло на возмещение убытков граждан от пожара, и это было, таким образом, своеобразным страхованием имущества, предусмотренным еще «Русской правдой».


[Закрыть]
.

Нуждавшиеся в помощи княжеской казны и общества объявлялись со всех сторон, и в несметном количестве.

Кожемяка повел показывать обгоревшие чаны с дубившимися и квасившимися в них шкурами.

Сапожник тащил на пепелище своего подворья, показывал, что удалось ему спасти от огня, – обгоревшие тюки овечьей шерсти и несколько начатых валкой, несоразмерно больших валенок.

Скорняк ходил с двумя покрытыми окалиной вислыми замками – все, что осталось от двух его амбаров с мягкой рухлядью и скорами.

Утлая старушка безмолвно тыкала перстом в кучу угля и золы, где была вчера ее избушка – пусть на курьих ножках, однако же дом родной, приют и упование…

Обезумевшие от горя люди – смерды и купцы, седельники, чеботари, златокузнецы, древоделы, лодейники, медники и иных дел мастера – лезли к великому князю со своими скорбями, рассчитывая на немедленное вспоможение. Данила терпеливо объяснял им порядок возмещения убытков от пожара, добавляя для острастки:.

– Не первый раз Москва горит, сами знать должны!

Сказал Данила громко, чтобы все слышали, и добился своего – даже утлая старушка воспрянула и разговорилась.

– Я-то думаю, чегой-то у меня в дому мыши пропали? Невдомек было, что перед пожаром, надо бы мне всю деревянную посуду да постелю на двор вынести… Не догадалась, а теперь вот какие убытки. Верно ли баишь, боярин, что князь все оплотит?..

– А мне и не надо ничего, у меня ничего не погорело, – выкрикнул одноглазый юродивый и заголил обезображенное язвами тело. – Мы с князем сочтемся на том свете горячими уголечками! Скоро уж, скоро архангел затрубит! – И юродивый припустил вприпрыжку к Кремлю, откуда долетел слабый благовест к заутрене.

Старые бояре утешали, как умели.

– Хорошо, свадьбу успели сыграть…

– А то бы что?

– Что?.. Помнишь, двадцать пять лет назад Москва также вот дотла выгорела?.. Дмитрию Ивановичу пришлось тогда свою свадьбу с Евдокией Дмитриевной на Коломне устраивать…

– Э-э, не потому Дмитрий Иванович в Коломне решил тогда гулять, это он назло Олегу Рязанскому делал, то была зело мудрая затея…

Василий вернулся во дворец. Софья была все в том же положении, в каком он ее оставил. От неутешного рева рот ее распух, она просто ревела без слов, но, увидев мужа, запричитала вполне внятно:

– Зачем было носить подарки в повалушу, когда столько много палат и комнат здесь… И кровать брачную зачем в холодные сени…

– Софьюшка, обычай таков, – пыталась утешить ее жена Владимира Андреевича Серпуховского Елена, тоже литвинка по происхождению, дочь великого князя Ольгерда Гедиминовича. – Молодоженам полагается первую ночь под холодным потолком провести, чтобы не очутились они под землей. Для тепла-то ведь на потолок землю насыпают[34]34
  Обычай этот удержался у русских крестьян до XIX века, а смысл его заключался в том, чтобы новобрачные в час своего «веселья» не могли предаться мысли о смерти.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю