355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дедюхин » Василий I. Книга вторая » Текст книги (страница 1)
Василий I. Книга вторая
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:21

Текст книги "Василий I. Книга вторая"


Автор книги: Борис Дедюхин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)

Борис Дедюхин
ВАСИЛИЙ I
Книга вторая. В братстве без обиды






Глава I. Вправду, без всякой хитрости

Спасен будет тот, кто спасает.

Вл. Соловьев
1

ногое множество всяческих забот и обязанностей у великого князя, но самым сложным было для Василия определить личные отношения с людьми – близкими, малознаемыми, вовсе незнакомыми. Один пришел и верит, что ты поможешь восстановить попранную кем-то справедливость и что это тебе ничего не стоит – только слово молвить. Второй хочет заручиться советом и подсказкой, словно бы Василий не юный князь, а царь израильский Соломон. А третий пришел с желанием убедить и разубедить, великого князя, доказать ему какую-то истину на деле и во благе, однако видит Василий, что тот сам себя еще не убедил, что у него у самого где-то в глубине души таится ощущение собственной вины и собственной неправоты А этот знатный боярин пришел из одного каприза – он говорит, чтобы полюбоваться самим собой, этому и говорить нечего и незачем, он все равно останется в убеждении, что ему и сам великий князь помочь не в силах.

Много у Василия гребты и беспокойства, а тут еще братья и сестры лезут со своими докуками. И нельзя, как некогда, отмахнуться от них: для Юрика, пяти других братьев и четырех сестер Василий стал теперь в отца место. Это легко сказать, а каково на деле быть им всем отцом[1]1
  В отца место – выражение это у древних славян означало, что старший в семье является лишь наместником покойного отца, который и после своей смерти остается главою рода. С исчезновением языческого обычая вызывать умерших стремление поддерживать кровный союз привело к тому, что в отца место стало иметь буквальное значение – вместо отца, и в описываемое время на Руси старший брат считался отцом для младших.


[Закрыть]
, если слишком жива память об отце истинном – прославленном, могущественном, всесильном? И бессмертным он казался – Василий никак не мог согласиться с мыслью, что его больше нет на свете. Да так же, наверное, и другие братья и сестры, и для них отец незримо присутствует в семье и после своей смерти, а Василий всего лишь, как и прежде, брат.

Для самого младшего – Константина, появившегося на Божий свет за три дня до смерти отца, шестнадцатого мая, Василий был крестным отцом, этот несмышленыш еще, ничего не может еще сказать на птичьем своем языке; Иван болезным оказался, не жилец видно; Петр родился, когда Василий был на чужбине, застал его по возвращении уже трехлетним человеком, принял сначала за Андрея, которого запомнил, уезжая в Сарай, запеленатым и млекососущим. Для этих четверых старшинство Василия было безоговорочным, но вот для Юрика… Не в том даже дело, что он моложе всего на три года и они оба росли вместе, играли в одни игры, имели одни тайны, когда украдкой таскали в пост сладости или скрывали от родителей полученные на игрищах синяки и ссадины, в том дело, что Юрик всегда был заносчив, неуступчив, ни в чем не хотел отставать от старшего брата и даже норовил порой верховодить. Помнится, он первым придумал шевелить ушами, вызывая у всех зависть и восхищение. Василий после долгих стараний тоже научился этому – хоть правым, хоть левым ухом, хоть обоими враз умел двигать, не изображая при этом на лице никакой гримасы. А Юрик дальше пошел, наловчился шевелить по заказу любым одним пальцем любой ноги! Повторить такие фигли Василий, как ни бился, никак не умел; Юрик остался единственным среди всей ребятни штукарем. Ясно, что это пустое, вздор – любым пальцем любой ноги уметь шевелить, наверное, просто с такими уж ненормальными конечностями Юрик уродился, но он сам иначе считал, нос задирал и всякий раз, когда Василий метче из лука стрелял или ловчее козны выбивал, говорил: «Подумаешь… А я зато любым пальцем любой ноги шевелить могу!» Да, конечно, это сущий вздор, но вздор лишь для взрослых, измеряющих и оценивающих жизнь количеством повторений тех явлений и ощущений, которые давно уж знакомы им, а в детском мире каждый пустяк встает во всей остроте новизны и громадности. Взрослому человеку кажется, что двигать ушами и шевелить любым пальцем любой ноги – лишь игра, пустая забава, а ведь тогда – Василий помнит, очень хорошо помнит! – это была самая настоящая, неподдельная и серьезная суть его тогдашнего существования, это была его жизнь с уязвленным самолюбием и унижением, гордостью и торжеством, ревностью и завистью. А когда Янга позвала его, девятилетнего Василия, вечером к кремлевому дереву и показала светлячка, это был ведь не просто жучок, но истинное чудо, потому что ожидание его было ярче самого чуда, и ожидание это продолжалось несколько мгновений, но составляло словно бы целую законченную жизнь, в которой не было ничего ни привычного, ни повторяющегося и в которой невозможно разграничить произошедшее на самом деле от пригрезившегося, рожденного в мечтах и сожженного потом в едином клубке прожитого. А когда на Покров Богородицы перед возвращением отца с Куликова поля Янга накрыла Василия платком – кто, кроме них двоих, знает, что это ведь тоже не игра была, не-ет?.. И кто знает, какие тайны хранят в себе сердца семилетнего Андрея и четырехгодовалого Петра, не говоря уж о Юрике, – о-о, Василий слишком хорошо понимал, сколь наполнена, сосредоточена, а порой и трагична жизнь ребенка в их незаметных глазу взрослого переживаниях. Волей судьбы Василий стал самостоятельным до времени, не переступив еще и отроческого порога, когда оказался в двенадцать лет на чужбине. И взрослым стал в одночасье, не пережив зоревой поры юности. Одно только детство вкусил он полной мерой, потому, наверное, так оно было дорого ему и внятно. Он слишком хорошо помнил и знал, что детства счастливее, чем у него, нет и быть не может; знал точно так же, что детство это невозвратно, но оно и не отодвинулось для него еще в фантастические, немыслимо далекие времена, когда начинает восприниматься уж отдельной и словно бы и не им самим прожитой жизнью. Грань между жизнью и игрой, мечтой и действительностью обозначилась для Василия вполне отчетливо, но он еще помнил, что, подобно тому как в представлении каждого человека жизнь его состоит нераздельно из земной и загробной, у детей бессознательно смешаны воедино впечатления бытия и наивные грезы, а что из них острее и ближе к сердцу принимается – это еще вопрос. И вот почему, наверное, сумел Василий правильно разгадать ход мыслей Юрика, когда тот будто ненароком завел речь о Янге.

2

Поначалу, правда, Василий вовсе даже и неверно понимал братца, потому что слушал с высокомерием старшего – он же ведь в отца мест о! Да и Юрик поначалу излишне многомудрый вид делал – будто он все успел в жизни познать и изведать.

Он вспомнил историю, которая совершилась будто бы в небольшом приокском городке и которую Василий и сам давно знал, но как-то не задумывался над заложенным в ней рассказчиками смыслом. Удивился поначалу и тому, что Юрик ею заинтересовался, а тот настаивал:

– Так помнишь, чем кончилось у Давида с Ефросиньей? – И, не дожидаясь ответа, торопливо и сбивчиво, без многих подробностей рассказал о событиях, случившихся там, где родился и рос, копил в себе силы богатырь Илья.

Князь муромский блаженный Давид подвергнут был вдруг тяжкой болезни – тело его покрылось ужасными струпьями, и никто не знал, как выпользовать его. Взялась за это дочь бортника-древолазца Ефросинья. Она сумела вылечить больного мазью, а спасенный князь дал слово жениться на ней. Но хоть Ефросинья не только умела лечить тяжкие недуги, но славилась еще красотой и умом, Давид нашел неприличным для себя супружество с девицей простого рода, дочерью лесного пчеловода. Между тем болезнь его снова Возобновилась, и снова Ефросинья исцелила его. На этот раз князь выполнил обещание – сочетался с нею браком. Когда же он наследовал княжение после брата, муромская знать объявила ему: «Или отпусти жену, которая своим происхождением оскорбляет знатных боярынь, или оставь Муром». Князь, верный долгу христианина, согласился лучше отказаться от власти княжеской, нежели разлучиться с супругою. Он остался после того с весьма скудными средствами к жизни и нередко скорбел о том. Но умная княгиня говорила ему «Не печалься, князь, Бог милосерд и не оставит нас в бедности» В Муроме скоро открылись раздоры и кровопролития, князь Давид, по усердной просьбе бояр, возвратился с княгинею на свое княжение, что было справедливо и всем на радость.

Василий слушал брата с раздражением, виделся ему грубый намек на него самого, и он хотел даже сказать резко: «Меня Янга от тяжелых недугов не излечивала». Не сказал этого потому только, что в последний миг устыдился: «Получится, будто я от Янги отрекаюсь, а она-то не виновата». И решил поделиться с Юриком как с равным, как с братом, могущим понять его, – рассказать о своем конечном объяснении с Янгой.

А произошло оно почти год назад, вскоре как Василий из плена в Москву заявился. Когда во время свидания, назначенного ею на семик, ударила она его по щеке, как могла сильно, и простилась с ним навсегда, думал он, что и правда это так. Но на следующий день они, не сговариваясь, снова встретились на Боровицком мысу возле своего молодого дуба. Янга была приветлива, ясноглаза, но веяло от нее холодком, как бывает утром при ранних сентябрьских заморозках. «Ты думаешь, я почему тебя вчера ударила? Потому, что ты забыл меня и с литвинкой обвенчался? Нет… Знаешь, когда вдруг пронесся слух по Москве: «Княжич приехал! Сын Дмитрия Ивановича из плена бежал!», все высыпали на улицы посмотреть на тебя, ты верхом мчался, шибко скоро ты мчался, задавил белую собачонку и не заметил и не слышал, как она скулит… И я выскочила из избы посмотреть… как все. И ты не заметил меня, как всех!.. А я-то, дура, мнила себе, будто я не как все, я мечтала, что, как заедешь в Москву, первым делом – ко мне… Вот дура так дура!.. А когда поняла все, стало мне стыдно и обидно… Из-за этого стыда я и ударила тебя, грех-то какой взяла, теперь ни постом, ни молитвами…» Василий верил и не верил тому, что она говорила, искал потайной смысл в ее словах. И снова стал, только еще горячее, чем вчера, объяснять ей, что не мог он тогда поступить иначе, а сейчас не может нарушить данного литовскому князю Витовту слова жениться на его Софье «Понимаешь, Янга, как бы я того ни хотел сделать, я не могу, не мо-гу!» Янга молча слушала, с болезненного бледного лица смотрели на него вдумчивые и требовательные глаза, и по взгляду ее Василий понял: она, конечно же, верит, что он не может, вериг, но только какое ей дело до этого – ей надо, чтобы он смог!

Вспомнив все подробности того конечного объяснения с Янгой, увидев, как въяве, ее большие и грустные глаза, Василий почувствовал вдруг, что не может, не имеет права рассказывать об этом даже брату. И он промолвил лишь.

– Понимаешь, Юрик, меня же принудил Витовт, разве бы я по собственной воле стал венчаться…

– Да при чем тут ты! – вскинулся по-мальчишески нетерпеливо Юрик, но тут же и осекся, вспыхнул всем своим конопатым лицом. Василий не мог этого не заметить, Юрик и сам понял, что скрытничать напрасно, не поверит уж брат притворству, признался с разоружающим простодушием: – Да, да, люба мне Янга, давно еще, и ты сам об этом небось догадывался… – И добавил с коротким смешком, в котором можно было слышать горечь и безнадежность: – Но ты, конечно же, не дашь мне благословения, нет, не да-а-ашь…

Юрик набычился, умолк, Василий подумал, что брат ищет возможность закончить разговор безболезненно для своего самолюбия, даже хотел ему помочь в этом, сменить как-то тему, но он ошибся.

Преодолев минутное замешательство, Юрик вскинул голову, во взгляде его были вызов, прямота и строгость:

– А знаешь ли ты, как Янга смогла живой остаться?.. Тогда, в Тохтамышево разграбление Москвы?

Василий даже чуть растерялся.

– Нет, но я не думал, мало ли как – в лесу хоронилась, в плену была, может статься.

– Вот это так сказанул «В плену». И тебе, значит, все равно, где она была?

– Не все равно, однако, – Василий сам не заметил, как перешел на оправдывающийся тон, – а ты что, знаешь точно?

– Никто не знает, а она скрывает Тут какая-то тайна. Но я розыск проведу, я не я буду! – И чтобы пресечь возможные вопросы и уточнения, сам резко сменил разговор. – Поговаривают знатные бояре, не поспешил ли ты призвать на кафедру московскую митрополита Киприана?

– Нет, не поспешил, нет.

– Но знаешь ведь, отец его не жаловал.

– А я жалую! – В голосе Василия появились властные нотки, – Хватит смуты церковной, тринадцать лет уж идет она…

Три-над-цать? Неужели так долго? А я и не думал, я и не знал – Юрик признавался с такой трогательной растерянностью и покорностью, что показался Василию на миг тем маленьким братишкой, который когда-то нечаянно сломал его боевой лук и вот так же покаянно склонил голову, готов был принять любое наказание. Но только один миг это и было, потому что в следующий Василий заметил, как еле уловимая усмешка скользнула по тонким губам Юрика. – Хотя каждому свое… На то ты и великий князь, чтобы смутами заниматься. Не забывай только Божьи слова о том, что кому много дано, с того много, и взыщется.

Василий никак не отозвался на это, он узнавал и не узнавал брата, пытался вспомнить, каким сам был в четырнадцать лет, и всяко выходило, что был иным, и тут же и причину обозначил: Юрик в отца пошел, а Василий больше материнских качеств унаследовал. Вспомнив о матери, ощутил в сердце еще более острое беспокойство, но Юрику говорить о нем не стал млад еще, не поймет как надо…

3

В том самом монастыре, в который водил Василия отец Сергий, в стенах Николы Старого зародился – случайно или злонамеренно – слушок, чернивший великую княгиню. Сначала Василию донесли о нем его видки и послухи. Судачили меж собой монастырские чернецы, что испокон века так велось, что вдовы великих князей – Ульяна, супруга Ивана Калиты, и Марья, рано овдовевшая жена Симеона Гордого, постригались в обитель, а Евдокия Дмитриевна не захотела этого сделать, в миру осталась[2]2
  Впоследствии, когда подросли дети, Евдокия Дмитриевна все же стала инокиней и, как Ульяна и Марья, заслужила даже и соборную память.


[Закрыть]
. Осуждали, что носит одежды светлые, украшенные бисером, является везде с лицом веселым неприличествующим вдове.

Василий знал, как занята сейчас мать строительством храма в память о Куликовской битве, как много заботится о воспитании детей своих малолетних, и не осуждал ее нежелания переходить из великокняжеского терема в тихую келью, понимая, что мать поступает по негласному завету супруга своего, не принявшего перед смертью схимы.

Хлопнула входная дверь. Мать, возвращавшаяся из храма после вечерней службы, прошла через сенцы в свою опочивальню. На ней поверх шелкового летника, застегнутого до горла, с рукавами, украшенными у запястий шитьем золота и жемчуга, была накинута отороченная соболем душегрея, голова прикрыта яркой шалью, на ногах ладно сидели сафьяновые сапожки, расписанные жар-птицами.

Только побледнела за последнее время княгиня, осунулась лицом. Василий поспешил было за ней, но остановился. Сердце тяжело повернулось у него в груди. Опять вопила великая княгиня, тонкий голос вился бесконечной жалобой, слезной неизбывной печалью «Звери земные на ложа свои идут, и птицы небесные к гнездам летят, ты же, государь, от дома своего не красно отходишь. Кому уподоблюсь аз уединенная? Вдовья ведь беда горчее горечи всех людей».

Стиснув зубы, Василий толкнул дверь в палату матери.

Он давно уж не бывал здесь Смотрел, как внове, на огромный персидский ковер, которым была отгорожена пазуха – углубление в стене, где стояла кровать, на большую, во весь правый угол божницу с иконами византийского и суздальского письма, выложенными жемчугом, золотой и серебряной кузнью, с ризами, вышитыми собственноручно великой княгиней. Возле двери стояла широкая турецкая софа с прислоном и подушками из рытого бархата, с подножием из рысьей шкуры. В середине палаты расстилалась еще одна шкура, медвежья, – эту Василий помнил с детства, даже все крючковатые когти на распластанных лапах не раз пересчитывал и с безобидной медвежьей головой играл, пытаясь представить себе, каким был этот зверь, когда убил его отец на охоте вскоре после своей свадьбы в Коломне. Сейчас подивился только: как берегла, стало быть, этот подарок мать, раз уцелела шкура после стольких пожаров и разоров!

Княгиня окинула сына сухим летучим взглядом, позвонила в серебряный колоколец, висевший сбоку от пазухи, сказала вошедшей постельничной боярыне:

– Запри дверь из сеней и сама стой там, пока я тебя не позову.

Боярыня поклонилась и исчезла так же бесшумно, как и появилась в палате.

Мать молча и скорбно глядела на старшего. Пригож собой и строг характером, Бог даст, будет справедлив и умен у правила княжеского. Будет ли счастлив?.. Как хотелось бы! Уже в младых летах многое вынес, но ведь не на счастье, а на терпение и труды приходим мы в этот мир. Многое видел и узнал в странствиях своих бесприютных, значит, будет тверд в решениях и неспешен в суждениях, как подобает мужу, а не отроку. Княгиня потянулась погладить огрубевшие, обострившиеся черты сына. Он сам склонился к ней, давнее, детское выражение мелькнуло в его лице, – и отпрянул, точно как отец отпрянул при прощании, уходя в поход на Мамая. Княгиня сглотнула горячий комок в горле Сын увидел багрово-черный шрам, пронятый железной цепью, на которой держалась ее власяница. Вот оно что! Мать втайне истязает себя… Евдокия Дмитриевна свела на горле ворот накинутого на плечи мехового шушуна, улыбнулась через силу:

– Только после моей смерти раскроется эта тайна, а я буду освобождена от бремени злоречия. Не монахиню, но великую княгиню, дело мужа продолжающую, должны видеть во мне все люди, и знатные и мизинные, ведь наказал мой государь в духовной своей: «Живите заодин и мать слушайтесь во всем, не выступайте из воли ее ни в чем».

– Пожалей себя, – попросил он несмело, – Не убивайся так. Не должно.

– Нет, должно! Мы все – Донские и не вправе свою гордость хоть чем унизить! Дмитрий Иванович и при жизни не боялся людских клевет и суда потомков не устрашился, отказавшись принять схиму. Надо уметь быть достойными великого и памяти его.

– Но в греческом монастыре… – осторожно начал Василий, однако мать оборвала его:

– Не трог их, какой они мерой меряют, такой и им будет отмеряно. – Она с трудом передохнула, опустилась на лавку. – В длительности бытия не человек гонит случаи и события, но время. А человеку надо успевать за временем, постигать его. Ты млад, но ты – великий князь всея Руси: моим словам внемли, а время всякой вещи сам распознавай. Сила государя – не только рать и меч, но и мысль мудрая, в тишине продуманная и всякой хитростью измечтанная. Отче Сергий приезжал утром, не застал тебя. Сказал, что в Симонов монастырь поедет, там будет до Крещения. Тебя звал к себе, увещевал мир взять с Владимиром Андреевичем… Очень кручинился первоигумен из-за вашего нелюбья. Ну, иди с миром. – Она перекрестила его. – Господь да хранит тебя в любви своей!

На скользком, заледенелом крыльце его перехватил Юрик. Как-то говорил Василий матери, что брат в последние дни сильно повзрослел и поумнел. Тот слышал разговор, сразу стал вести себя самоувереннее и тщеславнее. А после разговора о Янге вовсе зачванился, обо всем стал свое суждение иметь, лез то и дело с советами к Василию. И сейчас вид очень самовластный напустил на себя, объявил:

– Дурная молва в свете о нашей матери идет.

Василий вспыхнул:

– Ты, Юрик, шныришь везде, лезешь в дела, кои ведать-то тебе негоже. Немудрен еще ты, сквозная пустота еще в голове у тебя. Погодил бы малость…

– Я и так уж годил-годил! – Юрик ослезился голосом. – Будет годить.

– Нет, погодишь, – твердо поправил Василий, – погодишь, когда велят. – Они стояли совсем близко друг от друга, так что дыхания их смешивались на морозном воздухе. Василий разогнал голичкой белесый пар, добавил грозно и тихо: – Вижу я, что назола ты, княжич. Ты, вижу, слов добром не понимаешь. Тогда я тебе волю свою объявлю! – возвысил он голос. – Все, что тут ты мне наязычил, ты из головы своей выложи, а взамен вложи вот что… Тебе отписаны отцом Звенигород, Галич и Руза-городок. Вот и отправляйся, нимало не медля, в свой удел, сиди там до поры, покуда я не покличу. – И наступил брату на ногу. Боль или досада исказили лицо Юрика, однако он и попытки не сделал высвободиться, давая этим молчаливую клятву никогда не своевольничать, не выходить из повиновения отца своего.

Он ушел, наверное тайно умывшись слезами, а уединившись, может быть, рыдал в голос, бурно страдал, как делал это с досады или злости в раннем детстве, бросаясь лицом в песок, стуча кулаками по земле, – всегда был Юрик вспыльчив, горяч, он и не мог быть иным, потому что, по словам матери, появился на свет как раз в ту ночь, как народился молодой месяц[3]3
  По средневековым представлениям, характер человека предопределяется положением небесных светил в момент его рождения.


[Закрыть]
. Василий по первоначалу испытал даже и жалость к брату, однако все маячило перед ним лицо Юрика с раздраженным взглядом круглых глаз, с выбившимися на лоб прядями темных волос и тонкими язвительными губами, впервые в жизни оно показалось почти что ненавистным, так что даже испугала эта мысль. И странным образом соединились в одном опасном ряду вместе: Юрик – Владимир Андреевич – отец Сергий… Почему?

Сергий самолично воспринимал Юрика от святой купели, крестный отец его… Троицкая обитель на Маковце лежит во владениях Владимира Андреевича: его отец Андрей Иванович, боярин из Радонежа, во времена Калиты еще дал Сергию дозволения сесть для пустынножительства на его землях, а сейчас городок этот с волостью в руках дяди как раз… В стольном городе дядина уезда Серпухове частым гостем бывал Сергий – по просьбе Владимира Андреевича закладывал там церковь Зачатия Богородицы с монастырем, затем освящал собор Святой Троицы. И не потому ли Сергий так кручинится, не потому ли в монастырь родного племянника Федора Симоновского зазывает… Но тут же и отбросил прочь Василий свои сомнения, нашел их даже и кощунственными и еще и за это рассердился – на себя уж. Игумен Сергий не может таить внутри себя разлад, двоедушие, не может, разрываясь надвое, проявлять вовне якобы совершенное спокойствие и этим лицемерным самообладанием помогать Василию и Владимиру Андреевичу переносить их которы и распри. Нет, нет, Сергий ведет себя истинно мудро, его внутриубежденное спокойное состояние как раз и помогает сейчас Василию, как помогло Дмитрию Ивановичу в его самый трудный и ответственный момент жизни, когда решал он идти на решающую схватку с Мамаем Сергий вносит покой одним только своим появлением, одной встречей, одним лишь присутствием своим – такова живительная сила истинной мудрости и благочестия.

Сергий, и только он один сейчас, может поднять силы Василия к героическому напряжению.

Последние сомнения оставили Василия, когда получил он сообщение от серпуховского гонца. «Преставися княгиня Марья, княже Андреева жена Ивановича, мати княже Владимира Андреевича». Сразу вспомнил ту княгиню Марью, хоть и видел ее всего один раз в жизни, – она успокаивала и утешала обмиравшую мать Василия в день выхода из Кремля московской рати навстречу Мамаю. И вот призвал Господь в небесные обители кроткую и боголюбивую душу праведницы. Непременно надобно бы поклониться покойнице, да что-то зело не борзо поспешал гонец – на третий день лишь доставил скорбную весть… Может, не нарочно так вышло, а может, и загодя измыслил это Владимир Андреевич, не желая видеться с племянником до примирения, не уверенный, что великий князь такого примирения ищет. И боль, и нежность, и стыд, и раскаяние пережил Василий, получив сообщение о кончине княгини Марьи. Не мешкая уж, не колеблясь и не рассуждая, послал в Симонов монастырь скорохода с вестью, что прибудет туда на другой день крещенской недели. Об этом же уведомил и Владимира Андреевича через его гонца.

4

Он приезжал в этот монастырь с отцом в год, когда случилась рать на Воже, и хорошо запомнил, что Симонов стоит со стороны татарского прихода – прямо у большой Болвановской дороги на левом берегу реки Москвы[4]4
  В 1930 году на месте Симонова монастыря был построен Дворец культуры ЗИЛа.


[Закрыть]
. Но оказалось, что еще десять лет назад Федор Симоновский, родной племянник и любимый ученик Сергия, уклоняясь от шума, перешел несколько далее, в тихое и лесное место, где поставил себе келью и подвизался безмолвно и одиноко в окружении лишь зверей да пернатых. Вскоре, однако, потянулись к нему иноки, и игумен с помощью боярина Григория Ховрина возвел церковь Успенья Богородицы, кельи для братии. Так возникла на Руси еще одна обитель пустынножительства.

Новый Симонов – один из многих монастырей, родившихся уже в бытность Василия. Их обитатели смотрели на свое затворничество не как на уход от жизни, но, напротив, как на подвиг. На смену гордящемуся своей физической силой, дающему волю страстям своим богатырю, у которого «сила по жилочкам живчиком переливалась, которому было грузно от силушки, как от тяжелого бремени», пришел в облике Божьего послушника богатырь иного покроя – вооруженный силой и величием нравственного подвига, торжеством духа над плотью. И уже люди мирские, настороженно относившиеся, как относился поначалу и Дмитрий Иванович, к уходу в скиты и обители, сейчас понимали, что иноческий подвиг и выше, и труднее подвига человека, ополченного одной вещественной силой, и не случайно же на Куликовом поле закованный в железо чудовищной силы богатырь Челубей не смог одолеть схимонаха Пересвета…

Возле Старого Симонова, ставшего теперь монастырской усыпальницей, дорога резко поворачивала направо в лес. Снег тут лежал столь глубокий, что ехать по узким проселкам можно было только в одну лошадь. Пришлось остановиться и перепрягать троечные сани гуськом – вереницей, как летят дикие гуси. Коренник остался в оглоблях, а пристяжных конюший поставил на длинных постромках впереди, одну перед другой.

Крытые возки покатили резво, без остановок, не сваливаясь и не зарываясь. Впереди шел угонный санник – конь, приученный возить и зимой и летом сани на полозьях. Боясь завязить ноги в сувоях снега и управляемый вершником[5]5
  Верховой седок, ехавший на кореннике или на передней, угонной лошади.


[Закрыть]
, он строго держался бой-ной дороги, не давая свернуть в сторону и следующим за ним лошадям. А чтобы возок нечаянно не опрокинулся где-нибудь на косогоре или крутом повороте, сторожко следили стоявшие на приделанных к коням широких отводах конюший Некрас и ухабничий Федор, сын покойного Захара Тютчева, оба они были людьми искусными в своем деле, их любил и жаловал еще и Дмитрий Иванович[6]6
  Должности конюшего и ухабничего были очень высокими, занимали их люди знатные и в XIV веке, и в более поздние времена (конюшим, например, служил Борис Годунов, а ухабничим при царских поездках был в молодости Дмитрий Пожарский).


[Закрыть]
.

В ровно катившем возке было тепло, Данила молча притулился в ногах князя, а Василий пытался воскресить в памяти облик игумена Федора, но не мог этого сделать, что и понятно: он видел его, когда был семилетним отроком. Однако слышал о нем постоянно, знал, что Федор в тринадцать лет постригся в монашество и взрастал в чистоте и святости, недоступный соблазнам грешного мира, в пустыне своего дяди Сергия Радонежского. Удостоившись священства, с благословения первоигумена и с разрешения святителя Алексия он сам стал основателем обители. Отличаясь привлекательной наружностью, а главное – иноческими добродетелями и обширным умом, новый игумен быстро приобрел всеобщее уважение. Великий князь, отец Василия, избрал его после смерти Митяя своим духовником и часто поручал ему церковные дела. Помнится, вскоре после битвы на поле Куликовом отец послал его в Киев к митрополиту Киприану, а в год отъезда Василия в Орду ездил Федор в Царьград к патриарху Нилу. И в прошлом году он путешествовал в византийскую столицу с поручением великого князя, и, помнится, отец говорил, что человек этот вполне достоин занимать святительскую кафедру. Такими, как Федор, людьми и были тогда сильны монастыри, являвшиеся твердынями для нравственной охраны общества, от них исходили голоса, напоминавшие о высших, духовных началах, которыми должно спасаться всем людям. Дмитрий Иванович изменил отношение к ним потому, что понял: от них исходит проповедь не только словом, но и делом, и обитатели монастырей, казавшиеся умершими для мира, на самом деле были столь живы, что острее других чувствовали зло и порок, не могли оставаться равнодушными к несправедливости – именно поэтому же был столь деятелен Сергий Радонежский, не сидел в затворе, но знал обо всем творящемся в свете, настойчиво вмешивался в мирские дела. Василий долго колебался – ехать ли ему для заключения мира с дядей в Симонов монастырь или настоять на том, чтобы он явился в Кремль, а отправившись все-таки в дорогу, оправдывал свое решение рассуждением о роли монастырей в государственном правлении. Конечно, приятно было и то, что отец по-особому к Федору и его обители относился, обстоятельство это тоже способствовало тому, что отправился великий князь Василий Дмитриевич в дорогу, невзирая на крещенский мороз и глубокие снега. Не откажется, конечно же, и Владимир Андреевич Серпуховской, небось уж там, хотя ему и много дальше ехать…

Перед самым монастырем проселочная дорога перешла снова в большую, многопроезжую, лошади стали сбиваться на стороны. Пришлось сделать еще одну остановку, чтобы перейти с гуськовой на обыкновенную упряжь.

Конюший и стремянные, согревая дыханием коченеющие руки, стали вынимать из ноздрей лошадей сосульки, развязывать сыромятные, задубевшие на морозе ремни конской сбруи. Дело у них продвигалось не споро, и Василий вылез из повозки, пошел по направлению к монастырю, прислонившемуся к сосновому бору частоколом своих белых и мохнатых от снега и инея стен.

Навстречу Василию шел по дороге, зябко ежась и поджимая по-гусиному то одну, то другую ногу, странного вида путник. По рваным, постольным, гнутым из сырой кожи опоркам, по одежде, которая состояла вся из обернутых вокруг пояса лохмотьев и потертой куцей шкуры молодого черного медведя, можно было бы узнать в нем нищего, а по кованой цепи на шее – взявшего на себя тяжелый обет монаха. Но не был он, похоже, ни тем, ни другим: распущенные грязные волосы, дикий взгляд словно бы выкатившихся из черных впадин и немигающих глаз выдавали в нем безумца. То же и речь его свидетельствовала:

– Если, великий князь, съешь волка-пса, так и выгалкнешь.

– Выгалкну?

– Да, выгалкнешь, выблюешь.

– Кто ты?

– Человек Божий, обтянутый кожей.

– Далеко ли путь держишь?

– В Иерусалим схожу, Господу Богу помолюсь, в Иордан-речке искупаюсь, на кипарисном деревце посушусь и, приложившись ко Господнему гробу, в возвратный путь пойду в меженный день по дороге из камня семицветного, в лапоточках из семи шелков.

Василий подал несчастному монету.

– Блаженнее давать, нежели принимать, – поблагодарил тот и бросил на Василия взгляд человека вполне уж нормального, даже очень разумный взгляд. Показалось Василию, что где-то и когда-то он видел этого человека, может быть, даже и знал довольно коротко. И тот, видно, понял по взгляду великого князя, что может оказаться опознанным, опять вытаращил в безумии глаза и затараторил что-то громко, но совершенно невнятно.

Василий вернулся в повозку. Пока ехали до монастыря, все пытался постигнуть: кто бы это мог быть – странный безумец с просветленным взором; а когда вышел во дворе Симоновой обители, то первым, кого он там увидел, был этот же нищий-юродивый – то ли бегом он мчался следом, то ли прицепился на задках одной из повозок княжеского поезда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю